– Ах, как это глупо, – морщась, сказал Троцкий и вышел, сопровождаемый адъютантом Керенского и уцепившимся в его рукав маленьким, но бойким казачишкой.
– Какая великолепная сцена для моего будущего романа! – сказал я толпившимся у дверей офицерам.
Но было не до романа. Было ясно, что перемирие полетело к черту и все погибло. Мы в плену у большевиков. Однако эксцессов почти не было. Кое-где матросы задевали офицеров, но сейчас же являлся Дыбенко или юный и юркий Рошаль и разгонял матросов.
– Товарищи, – говорил Рошаль офицерам, – с ними надо умеючи. В морду их! В морду!
И он тыкал в морды улыбающимся красногвардейцам.
Я присматривался к этим новым войскам. Дикою разбойничьею вольницею, смешанною с современною разнузданною хулиганщиною несло от них. Шарят повсюду, крадут что попало. У одного из наших штабных офицеров украли револьвер, у другого сумку, но если их поймают с поличным, то отдают и смеются: «Товарищ, не клади плохо! Я отдал, а другой не отдаст». Разоружили одну сотню 10-го Донского казачьего полка, я пошел с комитетом объясняться с Дыбенко. Как же это, мол, так – по перемирию оружие остается у нас; оружие вернули, но не преминули слизнуть какое-то тряпье. Шутки грубые, голоса хриплые. То и дело в комнату, где ютились офицеры, заглядывали вооруженные матросы.
– А, буржуи, – говорили они, – ну, погодите, скоро мы всех вас передушим.
И это уже не шутка, это действительная угроза. Офицеры 3-го конного корпуса входили на ту Голгофу страданий, которую пройти пришлось всему офицерству и которая еще не кончилась и теперь.
Несмотря на позднее время, всюду во дворце по коридорам и комнатам, по дворам на улице, при свете ламп и фонарей споры и митинги. Матросы ругают Керенского, но и Ленина не хвалят.
– Нам что Ленин! Окажется Ленин плох, и его вздернем. Ленин нам не указ.
Чувствуется полное безвластие наверху. Сейчас вожди Дыбенко, Рошаль и другие. За ними пока пустое место. Возьмет власть тот, кто даст мир этому народу и разгонит его по домам и тогда уже будет создавать новую силу, более послушную и менее мятежную.
Около часу ночи меня позвали обедать. За всеми этими событиями мы ничего еще не ели.
Обед подходил к концу, когда в коридоре послышался шум. Быстро приближалась к нам толпа, грозно стуча сапогами и винтовками. Громадные двери распахнулись на обе половины, и в комнату ворвались, наполняя ее, несколько солдат и во главе их высокий худощавый загорелый офицер с полковничьими погонами. Он направился ко мне и, протягивая властным жестом руку и становясь в величественную театральную позу, воскликнул:
– Генерал, я вас арестую! – Он сделал паузу, обвел рукою кругом и добавил: – И со всем вашим штабом!
– Кто вы такой? – спросил я.
– Полковник Муравьев![44] – торжественно заявил офицер. – Вы мой трофей!..
В комнате стало тихо. Театральность обстановки повлияла на офицеров. Но вдруг к самому носу полковника Муравьева протолкался бледный, исхудалый, измученный подъесаул Ажогин, и за ним, как два его постоянных ассистента, сотник Коротков и фельдшер Ярцев.
– Я требую, полковник, – кричал маленький Ажогин, – чтобы вы немедленно извинились перед генералом и нами в том, что вы вошли сюда не спросивши разрешения.
Муравьев презрительно скосил глаза.
– П-паз-звольте! Паж-жалуйста… Как вы, обер-офицер, говорите с полковником! – начальственным тоном заявил Муравьев. – Вы з-заб-бываетесь!.
– Я и не знал, что в демократической армии существует чинопочитание! – с иронией воскликнул Ажогин. – Кроме того, я председатель дивизионного комитета, выборный от пяти тысяч казаков, и не мне с вами, а вам со мною нужно считаться.
Муравьев опешил от такого стремительного натиска. А Ажогин так и сыпал. Хороша, мол, честность большевиков, хорошо их слово! Дыбенко клянется и божится, что никто и тронуть не смеет, а уже начинаются аресты.
– Я ничего не знал, – сказал Муравьев.
– Да где вы были тогда, когда мы переговаривались?
– Я был в поле…
– Пока вы были в поле и ничего не делали, все было сделано без вас.
Начался длинный, бурный спор, потом помирились, Муравьев заявил, что он извиняется перед нами, и сел за стол, а с ним и его свита. Вдруг вспомнили, что где-то видались на войне, были вместе, и перед нами вместо грозного вождя большевиков оказался добрый малый, армейский забулдыга-полковник, и офицеры стали говорить с ним о подробностях боя под Пулковом и о потерях сторон. Мы скрыли свои потери. У нас было 3 убитых и 28 раненых, большевики, по словам Муравьева, потеряли больше 400 человек.
Спор о моем аресте был исчерпан, но множество вопросов было еще не решено, и ко мне в комнату пришел Дыбенко и подпоручик одного из гвардейских полков Тарасов-Родионов, человек лет тридцати с университетским значком.
– Генерал, – сказал Тарасов, – мы просим вас завтра поехать со мною в Смольный для переговоров. Надо решить, что делать с казаками.
– Это скрытый арест? – спросил я.
– Даю вам честное слово, что нет, – сказал Тарасов.
– Я ручаюсь вам, генерал, – сказал Дыбенко, – что вас никто не тронет. В 10 часов вы будете в Смольном, а в 11 мы вернем вас обратно.
– Вы понимаете, – сказал Тарасов-Родионов, – или нам придется арестовать и разоружить ваш отряд, или взять вас для переговоров.
– Хорошо, я поеду, – сказал я.
– Я поеду с вами, – решительно заявил и. д. начальника штаба полковник С. П. Попов.
Когда офицеры штаба узнали, что я еду в Смольный, они стали настаивать, чтобы я взял с собою и их. Особенно домогались мои адъютанты, подъесаул Кульгавов[45] и ротмистр Рыков, но я попросил поехать с собою только сына подруги моего детства – Гришу Чеботарева[46], который знал, где находится моя жена, и должен был уведомить ее, если бы что-либо случилось…
До утра во дворце продолжался шум и гам. То арестовывали, то освобождали офицеров. Матросы явно ухаживали за казаками и льстили им.
– В России только и есть войско, товарищи, что матросы да казаки, – остальное дрянь одна.
– Соединимся, товарищи, вместе – и Россия наша. Пойдем вместе.
– На Ленина! – лукаво подмигивая, говорил казак.
– А хоть бы и на Ленина. Ну его к бесу! На что он нам сдался, шут гороховый…
– Так чего же вы, товарищи, воевали? – говорили казаки.
– А вы чего?
И разводили руками. И никто не понимал, из-за чего пролита была кровь и лежали мертвые у готовых могил офицер-оренбуржец и два казака и страдали по госпиталям раненые…
Перед рассветом выпал снег и тонкою пеленою покрыл замерзшую грязь дорог, поля и сучья деревьев. Славно пахнуло легким морозом и тихою зимою.
Автомобиль должны были подать к 8 часам, но подали еле к 10. Тарасов-Родионов волновался и нервничал. То просил меня выйти, то обождать в коридоре. Рошаль собрал вокруг себя на внутреннем дворцовом дворе всех матросов и, ставши на телегу, что-то говорил им. У дворца громадная толпа солдат и Красной гвардии, и это нервит Тарасова, он отдает дрожащим голосом приказания шоферам.
Мы садимся. Впереди Попов и Гриша Чеботарев, сзади я и Тарасов-Родионов. Автомобиль тихо выезжает из дворцовых ворот.
Какой-то громадный солдат в пяти шагах от нас схватывает винтовку на изготовку и кричит:
– Стрелять этих генералов надо, а не на автомобилях раскатывать!
Тарасов мертвенно бледен. Я спокоен – тот, кто выстрелит, тот не кричит об этом. Этот не выстрелит. Я смотрю в злобные серые глаза солдата и только думаю: за что? – он и не знает меня вовсе.
– Скорее! Скорее! – говорит Тарасов шоферам; но те и сами понимают, что зевать нельзя.
Автомобиль поворачивается налево и мчится мимо статуи Павла I, стоящего с тростью и засыпанного белым чистым снегом, мимо обелиска, поворачивает еще раз – мы на шоссе.
В Гатчине людно. Шатаются солдаты и красногвардейцы. У Мозина мы обгоняем роту Красной гвардии. Она запрудила все шоссе, автомобиль дает гудки, и красногвардейцы сторонятся, косятся, бросают злобные взгляды, но молчат.
Под Пулковом из какого-то дома по нас стреляли. Одна пуля щелкнула подле автомобиля, другая ударила в его край.
– Скорей! – говорит Тарасов-Родионов.
Третьего дня здесь был бой. По сторонам дороги видны окопы, лежат неубранные трупы лошадей оренбургских казаков, видны воронки от снарядов.
За Пулковом Тарасов-Родионов становится спокойнее. Он начинает мне рассказывать, сколько счастья дадут русскому народу большевики.
– У каждого будет свой угол, свой домик, свой кусок земли. И у вас будет покой на старости лет.
– Позвольте, – говорю я, – но ведь вы коммунисты, как же это у меня будет свой дом и своя земля. Разве вы признаете собственность?
Молчание.
– Вы меня не так поняли, – наконец говорит Тарасов – Все это принадлежит государству, но оно как бы ваше. Не все ли вам равно? Вы живете. Вы наслаждаетесь жизнью, никто у вас не может отнять, но собственность это действительно государственная.
– Значит, будет государство, будет Россия? – спрашиваю я.
– О! Да еще и какая сильная! Россия народная! – отвечает восторженно Тарасов-Родионов.
– А как же интернационал? Ведь Россия и русские это только зоологическое понятие.
– Вы меня не так поняли, – говорить Тарасов и умолкает.
Мы въезжаем в Триумфальные ворота. Когда-то их любовно строил народ для своей победоносной гвардии, теперь… где эта гвардия?
– Увижу я Ленина? Представят меня перед его светлые очи? – спрашиваю я Тарасова.
– Я думаю, что нет. Он никому не показывается. Он очень занят, – говорит Тарасов.
Знакомые, родные места. Вот Лафонская площадь, вот окна конюшни казачьего отдела, манеж № 1, где я провел столько счастливых часов, служа в постоянном составе школы. Там дальше на Шпалерной моя бывшая квартира. Не нарочно ли судьба дает мне последний раз посмотреть на те места, где я испытал столько счастья и радости… Печальное предчувствие сжимает мое сердце.