роцесса всегда сохранялось упоминание о «пожелании и повелении короля» (le rоу avoit voulu et ordonne). Верность принимаемых решений могла подчёркиваться их соответствием обычному праву (вековым обычаям – кутюмам) и/или королевскому законодательству.
Если судьи чувствовали, что доказательная база обвинений слаба, в качестве дополнительного аргумента использовались ссылки на общественное мнение. Слова о том, что это давно уже всем известно, что в народе ходили многочисленные слухи, которые затем подтвердились в ходе расследования, позволяли судьям наполнить материалы дела такими неправдоподобными и невероятными обвинениями, в которые – при иной ситуации – никто бы не стал верить. Ещё одним литературным приёмом, призванным усилить позицию обвинения, стала нарочитая «точность» в цифрах и датах, которые в дальнейшем не проверялись на достоверность и не сопоставлялись друг с другом…
В результате создавался текст, призванный убедить читателей, что именно этот человек виновен в тяжком преступлении, и потому заслуживает сурового наказания.
Все действия обвиняемого в суде описывались в пассивном залоге: «он был отведён», «его отправили на пытку», «заставили поклясться», «он был схвачен и арестован», «его обыскали», «он был допрошен», «его обвиняют», «он был казнён». На психологическом уровне это способствовало превращению человека из активного субъекта правовых отношений в их бесправный объект. Действительный залог сохранялся только для глаголов, связанных с признанием вины: «поведал о содеянном и раскаялся», «заявил и подтвердил» и так далее…
Если в протокол попадала прямая речь судей, то их общение с обвиняемым осуществлялось на «вы», что призвано было подчеркнуть беспристрастность и взаимное уважение к личности друг друга. Однако в окончательном приговоре уважительное «вы» обычно заменялось на «ты». Подобное обращение указывало, что вина человека несомненна. Он признан преступником, которого надлежит исключить из общества… На время, с помощью тюремного заключения, или навсегда – при участии палача.
Чтобы сомнений в принятом решении не возникало и окружающие сочли человека «достойным смерти (dignes de mourir)», материалы дела создавали соответствующий психологический портрет. При этом судьи менее всего были заинтересованы в объективном рассказе о жизни обвиняемого. На это у них обычно не оставалось ни времени, ни сил, ни желания.
Простым, но действенным методом стало использование «пустых знаков». Условно их можно разделить на три группы. К первой относились эмоциональные характеристики, указывающие на прошлое обвиняемого и особенности его характера. Типичными становились отсылки к «трудному детству», «плохому воспитанию», «дурному нраву».
Ко второй группе пустых знаков относились указания на предосудительный образ жизни обвиняемого: «дурной», «скандальный», «развратный». При этом значения слов, как правило, не расшифровывались, а конкретные детали «скандальности» и «развратности» не упоминались. Используемые в тексте протоколов выражения, которые современный читатель может посчитать характеристикой преступной деятельности обвиняемого (к примеру, «убийца и вор»), тоже обычно являются голословными утверждениями, создающими нужный судьям психологический портрет.
К третьей группе пустых знаков можно отнести фразы об обвинении «…ещё и в других преступлениях (autres crimes)», «....в деяниях настолько ужасных, что о них даже сказать нельзя». Выражения эти не несли смысловой нагрузки и в дальнейшем не расшифровались. Их таинственность являлись важным литературным качеством, поскольку заставляла читателя думать о страшном, жутком, невообразимом…
Отказ от указания точного состава преступления помогал судьям в создании негативного облика обвиняемого. Расплывчатые формулировки использовались даже в окончательном приговоре, который зачитывался вслух и становился достоянием общественности. Для «внутреннего пользования» судей оставалось признание обвиняемого, которое – в соответствии с требованиями инквизиционной процедуры – они обязаны были получить и на основании которого выносили решение.
В форме записи признания также бывали интересные особенности. В первую очередь это включение в текст прямой речи обвиняемого. Такие случаи встречаются не часто и потому привлекают внимание историков. Карло Гинзбург и его последователи были склонны видеть в подобных вставках подлинные слова обвиняемых, произнесённые ими в присутствии судей и писцов. За такой подход ратовал и Жорж Батай, издатель материалов процесса Жиля де Ре: он называл прямую речь обвиняемых «настоящей стенограммой», которой нельзя не верить.
Ольга Тогоева утверждает, что именно дело Жиля де Ре заставило её усомниться в истинности выводов коллег. Мне кажется, она права. Встречающуюся в этих материалах «прямую» речь трудно отнести к подлинным словам, произнесённым в зале суда обвиняемыми или свидетелями. Скорее перед нами – мысли и идеи самих судей, вложенные в чужие уста для большей правдоподобности.
Что касается формы высказываний, то она обычно включает больше элементов канцелярского стиля, чем устной речи. К ним относится упоминавшийся уже приём усиления, выраженный через сдваивание слов-синонимов: «мой друг и любимый человек» (mon ami et l’omme du monde queje ayme), «я вас прошу и умоляю» (je Vousprie et requier). Но главным образом – употребление в «прямой» речи канцеляризмов, таких как «упомянутый» (ledit) и «вышеупомянутый» (dessus dit).
Если в деле шла речь об убийстве, краже, мошенничестве, то описанных выше приёмов было достаточно для составления убедительных (для общества) материалов процесса. Куда сложнее задачу приходилось решать в тех случаях, когда речь заходила о преступлении, которое очень сложно (а порой и невозможно) доказать – о колдовстве, заключении сделок с дьяволом, заговоре ведьм и так далее. Составленное типичным способом обвинение могло показаться лживым и невероятным, несмотря на использование в тексте пустых знаков, «прямой» речи и психологического портрета преступника. Требовалось использовать дополнительные «приёмы правдоподобия», чтобы окружающие смогли поверить в составленный писцами текст, в то, что говорили судьи.
Анализируя нескольких крупных ведовских процессов (по которым сохранилось достаточное количество материалов), Ольга Тогоева высказывает предположение, что для составления текста обвинения, признания и приговора судьи могли сознательно использовать нарочито простые и даже примитивные схемы: фольклорные или библейские. И чем проще была такая схема, тем сильнее верили в неё люди, далекие от судопроизводства. Таким образом, форма записи дела подменяла собой содержание – разрозненные факты благодаря простой, но убедительной схеме получали особую, выгодную для судей интерпретацию.
В своём исследовании «Истинная правда» Ольга Тогоева рассматривает четыре варианта построения уголовного обвинения с использованием «простых» объяснительных схем. Наиболее явственно фольклорные и библейские сюжеты проступают в ведовских процессах с участием «орлеанской пары» – суде над Жанной д’Арк в 1430—1431 годах в Руане и процессом в Нанте, где в октябре 1440 года казнили Жиля де Рэ. В каждом из рассмотренных случаев представители судебной власти использовали свою особую схему и свой набор аналогий, наилучшим образом подходящих для данного дела и конкретного подозреваемого.
Фольклорные и сказочные детали в описании колдовских практик Жиля де Рэ, в его попытках установить контакты с демоном по имени Баррон и заключить письменный договор с дьяволом удивления не вызывают, ведь эта часть обвинений ни на одном из ведовских процессов никак не доказывалась, поскольку по самой своей природе не могла быть подтверждена уликами. Впрочем, инквизиторам и церковным судьям этого и не требовалось: подозреваемый в колдовстве изначально считался виновным, если ему каким-то чудом не удавалось доказать обратное.
Другое дело – похищения, изнасилования и убийства детей. В обычных случаях судьи подробно рассматривали улики и оценивали реальную доказательную базу. Наличие фольклорной составляющей в описании светских преступлений Жиля де Рэ и отсутствие прямых доказательств поневоле наталкивает на мысль о несправедливости обвинения, ведь в рассказах свидетелей и подозреваемых фактов практически нет, зато ясно просматривается сюжет, связанный с обычаем инициации подростков, который был распространён в Бретани в дохристианскую эпоху[35]. Разница лишь в том, что «временная смерть», характерная для языческого обряда, превратилась в рассказы о предполагаемой гибели детей, которой никто не видел, но в которой были уверены многие жители Машкуля, Шантосе и Нанта. Как отмечал в своём исследовании Владимир Пропп, постепенное вырождение обряда, утрата им своего первоначального значения обычно превращала полузабытые ритуалы в непонятное, но страшное событие. Содержание, таким образом, в словах свидетелей заменялось формой: инициация как символическое убийство, как «временная смерть» оборачивалась в них подлинной гибелью. Её описание, естественно, велось по канонам сказочного сюжета.
Именно эта форма характерна для свидетельских показаний на процессе Жиля де Ре. Как принято в любой сказке, всем им свойственны особая сюжетная законченность, типовое построение фраз, а также детальное описание несчастий, которые выступают в качестве завязки сюжета. Начальные события в каждом из эпизодов могут различаться, а середина и конец – одинаковы или единообразны.
Сказочная сюжетность свидетельских показаний на процессе Жиля де Рэ – хорошо заметная черта. Слова главного обвиняемого и его сообщников этой особенности лишены. Они, как справедливо отмечает Ольга Тогоева, записаны в форме ответов на статьи обвинения. Им тоже свойственны детали, которые описывают обряд инициации… Только на сей раз – увиденный «изнутри» глазами непосредственных участников. Особенно это характерно для показаний слуг Жиля де Рэ – Анрие и Пуату.
Возникает закономерный вопрос: кто был реальным автором этих описаний? Ольга Тогоева высказывает предположение, что все «конкретные» детали событий были выдуманы самими судьями и вошли в «чистосердечные признания» Жиля и его «сообщников», которые были даны ими под пытками или под угрозой пыток.