XXXVIСКУЛЬПТУРА И ЖИВОПИСЬ
Когда Ролан возвратился в Люксембургский дворец, стенные часы показывали четверть второго пополудни.
Первый консул работал с Бурьенном.
Если бы мы писали обыкновенный роман, то стремились бы к развязке и, чтобы поскорей добраться до нее, несомненно опустили бы кое-какие подробности, без которых, как нас уверяют, можно обойтись, изображая великих исторических деятелей.
Однако мы придерживаемся другого мнения.
С того дня, когда мы впервые взяли в руки перо — а было это почти тридцать лет назад, — замыкались ли мы в тесных рамках драмы или охватывали мыслью пространный роман, мы неизменно преследовали двоякую цель: просвещать и развлекать.
Просвещение стоит у нас на первом месте, ибо занимательность всегда была для нас лишь средством просвещать.
Удалось ли это нам? Полагаем, что удалось.
Наши произведения, посвященные различным эпохам, в обшей сложности объемлют огромный исторический период: события, рассказанные в романах «Графиня Солсбери» и «Граф де Монте-Кристо», разделяют пять с половиной столетий.
Так вот, мы утверждаем, что ознакомили читателей с историей Франции, развертывавшейся на протяжении пяти с половиной веков, глубже и полней, чем любой из наших историков.
Более того, хотя наши убеждения хорошо известны и в правление Бурбонов старшей и младшей ветви, при республике и при нынешнем режиме мы высказывали их открыто, смеем думать, что всякий раз в своих романах и драмах мы считались с духом времени.
Нас восхищает маркиз Поза в «Дон Карлосе» Шиллера, но на месте поэта мы не допустили бы вопиющего анахронизма, введя философа XVIII века в число исторических лиц XVI столетия, изобразив энциклопедиста при дворе Филиппа II.
Мы же в лице своих героев — в зависимости от эпохи — становились монархистами при монархии, республиканцами при республике, а теперь занимаемся преобразованиями при консулате.
Но при всем том наша мысль всегда парила над людьми и над эпохой, и мы старались каждому историческому лицу воздать должное, рисуя его как с положительной, так и с отрицательной стороны.
А между тем, кроме всеведущего Бога, никто не способен от своего лица по всей справедливости оценить человека. Вот почему в Египте фараонам, перед их переходом в вечность, на пороге гробницы выносил приговор не отдельный человек, но весь народ.
Недаром существует пословица: «Глас народа — глас Божий».
Итак, будучи историком, романистом, поэтом и драматургом, мы оказываемся всего лишь в роли председателя суда присяжных, который беспристрастно подводит итог прениям, предоставляя присяжным заседателям вынести приговор.
Книга это и есть такой итог. Читатели — это и есть присяжные.
Сейчас мы попытаемся нарисовать портрет одного из величайших исторических лиц не только нашего времени, но и всех веков, изобразив его в переходную пору, когда Бонапарт становился Наполеоном, генерал — императором. Естественно, опасаясь быть несправедливыми, мы отказываемся от всякого рода оценок и будем приводить одни факты.
Мы не согласны с теми, кто повторяет слова Вольтера: «Для лакея не существует героя».
Возможно, так и бывает, когда лакей близорук или завистлив (печальные свойства, имеющие между собою больше общего, чем принято думать).
Мы утверждаем, что герой может по временам становиться добрым малым, но этот добрый малый все же остается героем.
Что такое герой для широкой публики?
Человек, чей гений в какой-то момент берет верх над велениями сердца.
Что такое герой для его близких?
Человек, у которого веления сердца на какой-то миг берут верх над гением.
Историки, судите о гении по его деяниям!
Народ, суди о его сердце!
Кто судил о Карле Великом? Историки.
Кто судил о Генрихе Четвертом? Народ.
Как вы полагаете, который из двух монархов получил более справедливую оценку?
Так вот, чтобы вынести справедливое суждение, чтобы апелляционный суд, каким является потомство, подтвердил приговор современников, не следует освещать героя лишь с одной стороны, необходимо показать его с разных сторон и в те глубины, куда не проникает луч солнца, внести пылающий факел или простую свечу.
Но вернемся к Бонапарту.
Мы уже сказали, что он работал с Бурьенном.
Как же распределял свое время первый консул, пребывая в Люксембургском дворце?
Он вставал между семью и восемью часами утра и, призвав одного из своих секретарей, чаще всего Бурьенна, работал с ним до десяти. В десять часов ему докладывали, что завтрак подан. Обычно его уже ожидали Жозефина, Гортензия и Эжен. За стол садились всей семьей, включая дежурных адъютантов и Бурьенна. После завтрака Бонапарт беседовал со своими близкими и приглашенными. Этой беседе он посвящал ровно час; по обыкновению, в ней принимали участие его братья Люсьен и Жозеф, Реньо де Сен-Жан д’Анжели, Буле де ла Мёрт, Монж, Бертоле, Лаплас и Арно. Около полудня появлялся Камбасерес.
Как правило, Бонапарт уделял полчаса своему коллеге. Потом, внезапно поднявшись, он говорил без всякого перехода:
— До свидания, Жозефина! До свидания, Гортензия!.. Бурьенн, идем работать!
Всякий день в один и тот же час, произнеся эти слова, он выходил из гостиной и направлялся к себе в кабинет.
В своей работе Бонапарт не придерживался никакой системы: он рассматривал срочные дела или те, какие считал наиболее важными. Порой он диктовал, порой Бурьенн читал ему вслух. После этого первый консул отправлялся в Совет.
Первые месяцы, когда он пересекал двор Малого Люксембургского дворца, дождливая погода портила ему настроение. Но в конце декабря он велел построить навес над двором, и с тех пор почти всегда возвращался в свой кабинет, что-то тихонько напевая.
Бонапарт пел почти так же фальшиво, как Людовик XV.
Вернувшись к себе, он просматривал работу, исполненную по его приказу секретарем, подписывал несколько писем, затем растягивался в своем кресле. Разговаривая, он строгал перочинным ножом ручку кресла. Иногда принимался перечитывать полученные накануне письма или просматривать только что вышедшие в свет брошюры. По временам он добродушно смеялся, словно большой ребенок. Но вдруг, точно пробудившись от сна, он вскакивал на ноги и бросал секретарю:
— Пиши, Бурьенн!
И он развивал в общих чертах замысел монумента, который собирался воздвигнуть, или же диктовал какой-нибудь грандиозный проект из тех, что вызывали изумление, вернее сказать, потрясали его современников.
В пять часов садились за обед. После обеда Бонапарт поднимался в покои Жозефины и обычно принимал там министров, в частности министра иностранных дел г-на де Талейрана.
В полночь, иногда немного раньше, но никак не позже, он внезапно предлагал присутствующим разойтись:
— Идемте спать!
На другой день, часов с семи утра, жизнь текла по-прежнему, лишь временами ее ритм нарушали непредвиденные события.
Поведав о привычках и причудах великого гения в его молодые годы, мы находим нужным дать описание его внешности.
До нас дошло гораздо меньше портретов первого консула Бонапарта, чем императора Наполеона. Но, зная, что трудно найти сходство между императором 1812 года и первым консулом 1800-го, попытаемся описать словами черты, которые невозможно было передать ни кистью, ни в бронзе, ни в мраморе.
Большинство художников и скульпторов, блиставших в период замечательного расцвета искусства начала XIX века, таких, как Гро, Давид, Прюдон, Жироде и Бозио, старались в различные периоды сохранить для потомства черты избранника судьбы, призванного осуществлять великие предначертания Провидения. Так, имеются бюсты и портреты Бонапарта-генерала, Бонапарта — первого консула и императора Наполеона, и, хотя живописцы и скульпторы более или менее удачно схватили тип его лица, можно утверждать, что ни один портрет или бюст генерала, первого консула, императора не достигает полного сходства.
Дело в том, что существуют трудности, которые не дано превозмочь даже гениальному художнику. Правда, в первый период удавалось изобразить кистью или резцом массивную голову Бонапарта, лоб, пересеченный продольной складкой, говорившей о глубоких размышлениях, бледное продолговатое лицо гранитного оттенка, передать задумчивое его выражение; правда, во второй период удавалось запечатлеть в красках или в мраморе его объемистый лоб, брови изумительного рисунка, прямой нос, сжатые губы, подбородок безупречной формы, его профиль, классически величавый, как профиль Августа, вырезанный на медали. Однако и для скульптора и для живописца оставалась неуловимой беспримерная подвижность его взгляда (а взор для человека, так же как молния для Господа, — свидетельство его божественной сущности).
Взгляд Бонапарта подчинялся его воле молниеносно; за одну минуту он несколько раз менял выражение, становился то острым, ослепительным, как блеск кинжала, выхваченного из ножен, то нежным, ласкающим, словно солнечный луч, то суровым, как вопрос, требующий ответа, то яростным, как смертельная угроза.
В нем отражалась каждая мысль, волновавшая душу Бонапарта.
А взгляд Наполеона обретал изменчивость лишь в чрезвычайных жизненных обстоятельствах, с годами он становился все более пристальным. Все же эту пристальность было нелегко запечатлеть; подобно мечу, взгляд его вонзался в сердце находившегося перед ним человека, самые сокровенные помыслы которого, казалось, он старался уловить.
Хотя скульптору и художнику случалось отобразить эту пристальность, ни тот ни другой не могли передать живости, проницательности, магнетической силы взора Наполеона.
У людей слабодушных обычно тусклые глаза.
Руки молодого Бонапарта даже при своей худобе были изящны, и он не без кокетства выставлял их напоказ. Когда он пополнел, руки его стали на редкость красивы. Он всегда ухаживал за ними и, разговаривая, с удовольствием их разглядывал.
Столь же высокого мнения он был и о своих зубах: в самом деле, они были хороши, но их красота не так бросалась в глаза, как изящество его рук.