Вздергивая левым плечом, Джемаль все ещё бегал вокруг стола. Нет, он совершенно бессилен что-либо сделать! Мальчишеские планы мести вспыхивали в его разгоряченном мозгу: вот он во главе новой армии захватывает Стамбул. Берет в плен этого наглого пустобреха. Открывает Босфор союзническим флотам. Заключает с ними, нынешними своими врагами, союз…
В третий раз берет Джемаль телеграмму в руки, но тут же швыряет ее на стол. Как же лучше всего досадить этому Энверу и всем, кто с ним заодно? Джемаль хорошо знает, что истребление армян – для них святое патриотическое дело, да он и сам не раз высказывался в том же духе. Но он никогда не потерпел бы такого поистине энверовского дилетантизма, превратившего Сирию в какую-то клоаку смерти. На совещания о планах депортации военный министр предусмотрительно не приглашал Джемаля, иначе от затеи сладенького Энвера не осталось бы и камня на камне. И это тоже одна из причин, из-за которой красавчик Энвер загнал его на юго-восток. Охваченный дикой жаждой мести, Джемаль уже подумывал закрыть границы Сирии, все депортационпые колонны повернуть обратно в Анатолию, полностью провалить великое дело…
В эту минуту в дверь постучал начальник штаба полковник фон Франкенштейн. Джемаль отбросил пустые мечты, плод разгоряченного воображения, и сразу же превратился в уравновешенного, дотошно аккуратного, почтенного генерала, каким его знали подчиненные. Его чувственные азиатские губы скрылись под черными усами. При немецком полковнике он старался выглядеть человеком суровым, однако обладающим неотразимой логикой. И действительно, перед Франкенштейном предстал предельно собранный, хладнокровный полководец.
Они сели за стол, немец открыл портфель, достал записки, чтобы доложить о дислокации новых контингентов в Сирии, и тут заметил перед собой стопку телеграмм и лежавший сверху приказ Энвера-паши.
– Ваше превосходительство, получили важные известия?
– Не обращайте внимания, полковник, – отрезал Джемаль, – все, что здесь действительно важно, зависит не от военного министра, а только от меня.
Взяв красными лапищами телеграмму Энвера, он разорвал ее на мелкие клочки и выбросил в окно – то самое, что было обращено к цитадели Давида. Так щепетильная чувствительность оттоманского властителя обернулась союзницей Габриэла Багратяна. Ибо Джемаль-паша предпочел вовсе не отвечать на телеграмму и не выслал в Антакье для разгрома армян на Муса-даге ни единого солдата, ни одного орудия.
Бездеятельность Джемаля-паши спасла горцев-армян от быстрой гибели, но не избавила их от медленно стягивавшихся тенет смерти. Пусть диктатор Сирии и Палестины сам ничего не предпринимал, но имелось еще немало нижестоящих штабов, которые вполне могли принимать самостоятельные решения. Так например, напористый юзбаши, преемник неудачливого бинбаши, добился от тылового генерала в Алеппо присылки нескольких рот из местного гарнизона. Кроме того, вали письменно обещал каймакаму выделить крупный отряд заптиев. Из этого видно, что каймакам кое-чего добился от своего начальства в Алеппо. А успех подстегнул его честолюбие.
Часто, когда Габриэл Багратян сидел на своем наблюдательном пункте, его охватывало ощущение, будто Дамладжк – какая-то мертвая точка в бесконечно вращающейся системе, точка абсолютного покоя внутри невидимого, но бешеного вихря смертельной вражды. Но сегодня движение вокруг мертвой точки было вполне зримо: со всех сторон к деревням тянулись воловьи упряжки, навьюченные ослы, толпы людей. Почему же вдруг хлынул этот потоп? А вот почему: каймакам понял, что настал его час решительными шагами достичь первых рядов своей партии. Проведя эту образцовую политическую операцию, он тем самым вплел в тенета смерти армян новую и очень крепкую нить. Речь идет об арабском национальном движении, с некоторых пор оно причиняло сирийским властям немало хлопот. Довольно широко распространенные тайные союзы, такие как «Эль Ад» («Клятва»), «Арабские братья», вели весьма успешную поджигательскую пропаганду против Стамбула, стремясь в будущем объединить арабские племена в самостоятельное и независимое государство. Здесь, как и всюду в мире, расцветал национализм, разлагая на жалкие биологические составные части религиозные, объединенные одной идеей государственные образования. В калифате заключена идея божественная, а существование турок, армян, курдов, арабов – это, так сказать, вполне земной факт. Паши прежних времен превосходно понимали, что мысль о высшем духовном единстве, идея калифата благородней, возвышенней, чем мания прогресса, свойственная некоторым карьеристам. В не раз ошельмованной, ленивой инертности, царившей в старой империи, в этом «пусть все идет, как идет», в сонной этой продажности крылась мудрая государственная политика, которую близорукий западник – ему-то результаты поскорей подавай! – и постигнуть был не в силах. А старые паши тонко чувствовали, что благородный, но запущенный дворец не выдержит излишних реставраций. Однако младотуркам удалось все-таки разрушить созданное столетиями. Младотурки сделали то, чего они, как правители многонационального государства, ни в коем случае не должны были делать! Их непомерный национализм пробудил этот же национализм у порабощенных народов. Впрочем, судьбы народов вершатся не на земле. Ибо мутен взор, не видящий за движением героев на сцене автора драмы! Люди хотят того, что им должно хотеть. Неестественно большие имперские образования распались. Означает же это только, что всевышний опрокинул шахматную доску, на которой играл сам с собой, и намерен заново расставить фигуры.
Как бы то ни было, арабский национализм наступал. Двигаясь с юга, он проник в турецкую империю до линии Мосул-Мерсин-Адана. В сирийских вилайетах уже приходилось с ним считаться, ибо в тылу и на флангах Четвертой армии распространилась какая-то подспудная строптивость – весьма опасная для вооруженных сил, ведущих боевые действия. Выступления против бинбаши в Антакье были, безусловно, связаны, если и не открыто, с.подобными настроениями. Каймакаму, таким образом, пришла на ум счастливая мысль – привлечь на свою сторону местных арабов, все более выходивших из подчинения, – разумеется, за счет армян. Он думал добиться своего, разжигая еще и исламский фанатизм. По закону о депортации, вся собственность армян переходила в руки государства. Так, по крайней мере, значилось на бумаге. На самом же деле местным властям предоставлялось поступать в этом случае как им заблагорассудится.
Уже на следующий день после поражения каймакам Антакье разослал чиновников и не столь далекие от Муса-дага районы с преобладающим арабским населением. Там посланцы каймакама объявили, что самая плодородная часть Сирии между Суэдией и Рас-эль-Ханзиром, с ее виноградниками и фруктовыми садами, шелководством и пчеловодством, богатыми водными источниками и лесами, со всеми усадьбами и домами, будет безвозмездно распределена среди тех, кто не позднее, чем через два дня, явится в армянскую долину. Мюдиры не без коварства намекнули, что при разделе земель старательным арабским крестьянам отдадут предпочтение перед турками.
Оттого-то и возникло это неожиданное переселение народов. Каймакам не преминул явиться лично и остался в Йогонолуке присмотреть за разделом, да и снискать симпатию арабских нотаблей. Он поселился на вилле Багратяна, разумеется, после того как оттуда выгнали мухаджира с его семейством.
Через каких-нибудь двое суток деревни были заселены столь же густо, как до Исхода. Неожиданно разбогатевшие арабы и турки спешили брататься. В жизни они не видели таких просторных усадеб! Жить в них и то было жаль! Все церкви тотчас превратили в мечети, и в первый же вечер муллы совершили моление. Они благодарили бога за новые прекрасные дома и земли. Одно омрачало их радость – наглые и грязные свиньи христиане там, на горе! Долг каждого правоверного уничтожить их! Ибо только тогда можно будет благочестиво пользоваться всеми богатствами.
Мужчины выходили из мечети, сверкая глазами. Они горели желанием скорее избавиться от ограбленных хозяев домов, дабы утихло не то чтобы очень сильное, но все же неприятное чувство в их вполне добрых крестьянских душах.
Угрюмо, но и равнодушно наблюдали защитники Муса-дага гибель своей родины.
Что сталось со временем? Сколько безмерной вечности нужно дню, чтобы доползти до ночи? И до чего же быстроног день рядом с ночью-улиткой! И где Жюльетта? Давно она живет в этой палатке? А в доме она разве когда-нибудь жила? И была ль она когда-нибудь в Европе? Да и кто такая эта Жюльетта? Нет, это не она, что пленницей живет здесь средь горного народа! Не она, проснувшись поутру, дивится: куда это я попала?
С кровати соскользнула белая усталая женщина, ступила на ковер, накинула на себя халат и села на маленький складной стульчик перед зеркалом. Ради чего? Ради того, чтобы посмотреть на землистое и все же обожженное солнцем лицо. Зачем? Разве это лицо с такими тусклыми глазами, загорелой кожей, сухими волосами может привлечь молодого мужчину?
С некоторых пор Жюльетта отпускает своих девушек спозаранку. Боязливыми руками, будто совершая преступление, она остатками эссенций и притираний пытается привести себя в порядок. Потом одевается, надевает большой фартук, повязывает голову белой косынкой – какое-то подобие чепца. С тех пор, как она работает в лазарете, она иначе не одевается. Чепец и фартук – ее моральная поддержка. Это ее униформа, внешне более всего соответствующая ее положению на Дамладжке.
Перед уходом она бросается на колени подле кровати, обхватывает подушку, будто хочет спастись, спрятаться от пробудившегося дня. Когда-то раньше, много дней (или лет?) тому назад, она чувствовала себя покинутой, несчастной, а теперь мечтает вернуться в это несчастье, не отягощенное ее виной. Сколько свет стоит – так подло, как она, ни одна женщина не поступала! И какая женщина! Достойная, гордая, за все годы своего замужества ни разу не помыслившая о каком-либо «приключении». Но разве сотни парижских «приключений», любовных авантюр не сущий пустяк рядом с ее подлейшим предательством в разгар отчаянной борьбы перед