Габриэл взглянул на желтую обложку. Шарль Луи Филипп89. Эту книгу он любил, хотя сейчас плохо помнил содержание. Но там, конечно же, есть маленькое кафе со столиками, выставленными на тротуар. Залитый солнцем пыльный бульвар. Крохотный дворик. Акации. Позеленевшая решетка посередине двора… И этот жалкий дворик столько расскажет о весне, сколько никогда не поведают даже в марте все эти рододендроны, мирты, анемоны и нарциссы на Муса-даге. Старая мрачноватая лестница с деревянными ступеньками, вытоптанными до впадин, но-хожих на ракушки… Постукивая каблуками, спускаются невидимые женские туфельки…
Как только Габрнэл раскрыл книгу, из нее выпал листок – письмо. Написал его маленький Стефан. Еще тогда, тоже в августе, между прочим. Габриэл был на большой конференции младотурок и дашнакцутюна в Париже. А Жюльетта с ребенком отдыхали в Монтрё. То был знаменитый конгресс братания, где было принято решение о единстве действий свободомыслящей молодежи обоих народов во имя обновления родины. Именно эта клятва, как известно, заставила Габриэла и нескольких других идеалистов записаться в училище офицеров запаса, когда над Турцией сгустились тучи войны. Письмецо Стефана так и пролежало нетронутым с тех августовских дней в парижском романе Шарля Луи Филиппа. Оно ничего не знало о грозном будущем. Стефан написал его угловатым детским почерком, как пишут, уютно пыхтя от старательности, французские приготовишки:
«Дорогой папа! Как ты поживаешь? Ты еще долго будешь в Париже? Когда ты приедешь к нам? Мы с мамой очень скучаем по тебе. Здесь очень красиво. Целую тебя.
Твой благодарный сын Стефан».
Габриэл сидел на кровати, на которой обычно спал Гонзаго Марис, и, не отрываясь, смотрел на неровные буквы, выведенные детской рукой. Непостижимо! Неужели нарядный мальчуган, когда-то нацарапавший в светлом гостиничном номере на дорогой бумаге, все еще пахнущей духами Жюльетты, эти благовоспитанные строки, – и есть одичалый подросток, только что встретившийся отцу?.. Припоминая сейчас тревожный звериный взгляд Стефана, гортанные выкрики стаи мальчишек, Габриэл Багратян не подозревал, что сам он почти так же неузнаваемо преобразился. Многие подробности того далекого августовского дня всплыли в его памяти, пробужденные детским письмом. Никакие кровавые ужасы, ни даже зрелище мученической смерти не терзали его сердце так, как этот пожелтелый листок, что уцелел от ушедшей навсегда жизни…
Насилу одолев первые пять строк романа, Габриэл захлопнул томик. Ему подумалось, что никогда больше он не сумеет сосредоточиться на какой-нибудь книге. Так огрубевшие руки токаря уже неспособны к тонкой резьбе по дереву.
Вздохнув, он поднялся с кровати Гонзаго, поправил одеяло и тут только заметил, что в ногах аккуратно сложено белье, рядом – иголки, нитки, ножницы, моток шерсти для штопки – грек ведь сам чинил свои рубашки, штопал носки. Габриэл не понял, почему вид этого белья заставил его подумать об отъезде. Он подошел к своему чемодану, бросил туда книгу. Но письмо маленького Стефана сунул в карман. Выходя из шейхского шатра, он почему-то вспомнил вокзал в Монтрё… Жюльетта и Стефан на перроне… У Жюльетты был тогда красный зонт…
Перед палаткой Товмасянов Габриэл остановился. Спросил снаружи, разрешит ли роженица навестить ее. Отозвалась Майрик Антарам. Пригласила войти. С того дня, как она стала ухаживать за молодой матерью и ребенком, Майрик, опасаясь занести к ним заразу, перестала ходить в лазарет. Страстно-волевое лицо этой немолодой уже женщины дышало материнским участием. Она без устали хлопотала вокруг матери и младенца, будто никак не могла насладиться этим ей одной дарованным счастьем. Однако, наперекор всем ее стараниям, ребенок не развивался. Крохотное личико было все еще коричневато-бурым, сморщенным, как у новорожденного. Широко раскрытые глаза смотрели невидящим взглядом. Но, что всего тревожнее – малыш не кричал. Овсанна совсем зачахла. На лице ее остался не только отпечаток тяжелых родов, оно застыло в болезненной, ожесточенной замкнутости. Исчезли все приметы молодости, проступила незаметная прежде резкость.
Едва Габриэл подошел к кровати, пасторша обнажила грудь младенца и с укором показала на лиловую родинку у сердца, разросшуюся уже до величины монеты.
– Все больше становится… – сказала она странно торжественным тоном, словно пророчица, предвещающая кару небесную.
– Тебе бы радоваться, пасторша, бога благодарить, что у ребенка знак на груди, а не на лице, – не вытерпев, с досадой упрекнула ее Майрик Антарам, – Чего тебе еще надо?
Овсанна сердито закрыла глаза, будто устала слушать пустые утешения, – она-то лучше знала.
– А почему он так плохо сосет? Почему не плачет?
Антарам грела пеленки на раскаленном камне. Не оборачиваясь, она отозвалась:
– Погоди до крещения! Два дня еще. Бывает ведь, что дети только после крещения начинают кричать.
Лицо Овсанны скривилось в упрямой гримасе.
– Если только он доживет до крещения…
Докторша совсем рассердилась:
– Всех ты замучила – и себя и других. Да кто тут знает, что через два дня будет: крещение или смерть? Сам господин Багратян и тот не знает, будем ли мы живы через два дня.
– Но пока мы живы, – улыбнулся Габриэл, – и раз так – в честь крестника и его матери мы здесь, прямо перед палаткой, устроим небольшой праздник. Я уже говорил с пастором. Госпожа Товмасян, назовите, кого вы хотите пригласить.
– Я нездешняя. У меня и знакомых тут нет… – ответила Овсанна и отвернулась.
Искуи сидела в стороне на своей кровати и не сводила глаз с гостя. Да и Габриэл то и дело на нее оглядывался. Ему показалось, что Искуи гораздо больше изнурена и больше нуждается в помощи, чем Овсанна,
– у той еще хватает сил на непонятную враждебность, да и вообще она явно пользуется своим состоянием. А юная ее золовка сидит в палатке, точно пленница…
– Не хотите ли вы меня немного проводить, Искуи? – спросил Габриэл, окинув ее ласковым взглядом. – Жена у меня пропала, иду ее искать.
Искуи посмотрела на Овсанну, будто спрашивая позволения. И та – плаксиво, давая понять, что обижена, разрешила.
– Конечно же, Искуи, иди! Ты мне не нужна. Пеленать ты все равно не можешь. Тебе полезно погулять.
Искуи колебалась. Она почувствовала в ответе Овсанны коварство. Но тут вступилась Майрик Антарам.
– Ступай, ступай, голубка. И до вечера не возвращайся. Нечего тебе здесь делать.
Выйдя из палатки, Габриэл спросил:
– Что случилось с вашей невесткой, Искуи?
Девушка остановилась и, не глядя ему в глаза, ответила:
– Ребенок очень плох. Овсанна боится, что он умрет.
Когда они отошли подальше, Искуи, наконец, посмотрела на него и прибавила:
– А может быть, тут и другое… Может быть, только теперь, после родов, проявляется ее подлинная натура.
– А раньше вы за ней ничего такого не замечали?
Ей вспомнилась жизнь в Зейтуне, в приюте. Ссоры из-за мелочей. Искуи всегда ощущала в Овсанне упрямство и строптивость. Но зачем сейчас говорить об Овсанне? И она только уклончиво заметила:
– Случалось иногда…
Габриэл и Искуи шли по направлению к Городу, хотя едва ли можно было встретить там Жюльетту.
Люди сидели перед шалашами. Здесь, на горе, воздух был приятней и прохладней, чем внизу, в долине. С моря веял ласковый ветерок. Все были чем-то заняты. Женщины чинили белье и одежду. Мужчины – кто латал обувь, кто строгал доски, а кто обрабатывал козьи и овечьи шкуры. Полным ходом работали кузница Нурхана Эллеона, его шорные и патронные мастерские. Все это было вынесено за пределы Города, чтобы обезопасить его от возможного пожара. Сейчас там трудились Нурхан с двадцатью своими подмастерьями. Стук молотов и шипенье пара не смолкали ни на миг. Ведь гвозди и штифты нужны всем. У Нурхана чинили поломавшийся инвентарь, но главным образом неисправное оружие. Как часто в такие спокойные дни от мирного трудового шума рождалась иллюзия, что на Дамладжке живут и трудятся колонисты, и не висит над ними угроза смерти! Человек не осознает мимолетности времени – в этом его детская сила, она помогает преодолевать и вчерашний день, и завтрашний. Правда, лица у всех осунулись от усталости, недоедания и недосыпания, но все же люди улыбались, приветливо кланялись Багратяну и Искуи.
И вот эти двое вышли из Города. Говорили односложно. Вопросы ни о чем – ответы ни о чем. Казалось, каждый кладет на чашу весов другого крохотную гирьку, гранатовое зернышко души – только бы не нарушилось дивное равновесие. Они шли на запад, над ними высились вершины гор. Кругом все было голо. (Мягкий ландшафт высокогорного плато остался позади. Перед ними раскрылась пустота без птичьего гомона. Лишь порой прошелестит ветерок – все для того, чтобы этим двоим лучше слышать друг друга…
Габриэл не смотрел на Искуи. Так хорошо было, даже не видя, чувствовать, что она рядом. Лишь изредка на каменных россыпях он с восхищением следил, как ее ножки с очаровательной робостью выбирали, где ступить. Разговор оборвался. Да и что сказать друг другу? И отчего-то Габриэлу представилось, будто хрупкая фигурка рядом с ним становится все тяжелей, весомей. Нет, не девичье тело становится весомей – но что же тогда? Ему казалось, будто рядом идет не только сегодняшняя Искуи – зримая и незримая, но и Искуи, вечно появляющаяся и вечно исчезающая. Не юное и прелестное создание, а изумительно воплотившаяся душа во всем своем вневременном совершенстве, низошедшая от бога и уходящая к нему. Но как облечь в слова самый редкий и самый хрупкий миг, когда человеку дано, пройдя через мгновенный соблазн пола, соприкоснуться с другим существом в его богоданной неповторимости – и он в едином вдохе вбирает в себя всю историю этой сестринской души от сотворения мира до конца его?
Габриэл взял правую руку Искуи – из-за парализованной левой она шла слева. И пока они шли, она безмолвно предалась ему всей душой, без остатка, ничего не навязывая– Они не говорили о чувстве, что расцвело так внезапно, так естественно. Они не поцеловали друг друга. Просто шли рядом и принадлежали друг другу.