Его мозг работал на полную мощность, уши были заткнуты разросшейся фасолью, а глаза, закрытые за ненадобностью веками, покрылись паутиной, в которой жил паук, питающийся мухами.
– – Самое главное – земля родящая! – думал Лазорихий. – Землею могу быть и я. Я могу быть почвой родящей! Должен ли я умереть для этого?.." Первые всходы фасоль дала уже через три дня. А к концу недели урожай созрел.
Он оказался столь велик, что мог кормить город несколько месяцев, да еще хватало и на следующую посадку.
Глядя в подзорную трубу на неожиданное веселье в городе, Бакши-хан удивлялся и злился.
– Похоже, они не собираются раздевать своих женщин! – жаловался он приспешникам. – Надо готовиться к штурму!
В это время в Чанчжоэ усилиями военных контрразведчиков были изобличены диверсанты-предатели, сжегшие запасы зерна в самое тяжкое время. Пятерых выродков четвертовали прилюдно на площади, затем хотели было их съесть, но вспомнили, что в городе достаточно фасоли.
Самое неприятное, что в числе изменников оказался один из братьев Лазорихия, продавшийся монголам за фунт бараньей требухи.
Мать философа от такого выверта судьбы тронулась мозгами. Она круглые сутки напевала песню об Иване Сусанине и косо смотрела по сторонам. Ей стало казаться, что все в городе шпионы. Достав где-то цианистого калия, она в безумии своем перетравила всех постояльцев гостиницы и в придачу оставшихся сыновей и дочерей. Выжил только Лазорихий, который не потреблял ни пищи, ни воды.
Его, умиротворенного мыслительным процессом, потревожили городские власти, выковыряв насильно из ушей застарелую фасоль.
– Ваша мать преступница! – кричал шериф Лапа в самое ухо Лазорихия. – Она убила пятьдесят человек!
– Что?! – не расслышал Лазорихий, отвыкший слышать.
– Она перетравила всех постояльцев вместе с вашими братьями и сестрами! Все умерли в одно мгновение!
– Не может быть! – испугался философ.
– Сами убедитесь, – предложил шериф. – Трупы еще не успели остыть!
Трясущегося отшельника провели в столовую, где вповалку лежали несчастные, отравленные цианидом. Их лица были перекошены предсмертным недоумением. Среди них Лазорихий различил своих братьев и сестер.
– Дело рук вашей мамаши! – пояснил Лапа. – Вот такое безобразие!
– Да как же это могло произойти?! – вскричал пустынник. – За что?!
– Война, понимаете ли, многих с ума свела.
– Какая война?!
– Как, вы ничего не знаете?
– А что я должен знать?!
Шериф в недоумении развел руками, но ему тут ж объяснили, что это тот самый Лазорихий – философ, который находился многие месяцы в уединении и вдобавок спас весь город от лютой смерти, прорастив на своем теле фасоль.
– Понятно, – ответил Лапа и, умерив свой пыл, рассказал герою, что Чанчжоэ уже почти год находится под гнетом монгольской блокады. – А вы знаете, что один из ваших братьев оказался предателем? – добавил шериф и тут же спохватился: – Ну да, вы же ничего не знаете!
– Как – предателем?
– Сжег наши продовольственные запасы, помогая врагу.
Лазорихий заплакал от такого количества несчастий, внезапно свалившихся на его голову.
– Он в тюрьме?
– Его казнили, – ответил шериф и почесал от смущения шею. – Крепитесь.
– А где мать моя? – шепотом спросил философ.
– Заперта в одном из номеров.
– Могу я повидать ее?
– Вообще-то не положено, – засомневался Лапа. – Если в виде исключения только…
– Да-да, конечно…
– Только учтите, что она не в себе…
– Я понимаю…
– Что ж, проводите господина Лазорихия! – распорядился шериф.
Когда философа впустили в комнату, где находилась его мать, он нашел ее привязанной к креслу и поющей песню о смерти предателя. Родительница не обратила ровным счетом никакого внимания на последнего своего отпрыска, а с его приходом лишь добавила торжественности своему голосу.
– И потому что ты иро-од, – пела она, – казнил тебя твой наро-од!..
Лазорихий уселся в ногах матери, погладил их нежно и сказал:
– Что же ты, мама, наделала!
– Ты корчился в муках предсмертных и видел ты небо в огне!.. – завывала душегубица.
– За что ты их жизни лишила?
– Мы смертью отплатим неверным, и будешь ты плавать в г…не!
– Ох, мама, мама! – грустил Лазорихий.
Он оторвался от материнских ног, обнял ее за плечи, погладил волосы, провел пальцами по сухим глазам, затем обнял шею и сдавил ее до хруста.
– Прощай, мама!
Из материнского горла вырвался глухой хрип, она недоуменно вытаращила глаза и, казалось, все пыталась допеть песню о возмездии предателю.
Услышав странные звуки, в комнату ворвался шериф Лапа со своими помощниками, но было уже поздно. Душегубица по-прежнему сидела привязанной к креслу, только шея ее была сломана и голова болталась на груди. Ее мертвое тело сжимал в объятиях Лазорихий, утирая сочащуюся из носа матери кровь.
– Мамуля, мамуля!.. – шептал он.
Философа оторвали от трупа, надели наручники и сопроводили в тюрьму.
На следующий день состоялся суд, рассмотревший дело о матереубийстве.
Присяжными заседателями было принято во внимание, что преступник спас город от голодной смерти, что он – первый житель Чанчжоэ и что до сего времени это был человек социально не опасный. Также было принято во внимание, что Лазорихий убил мать, не выдержав груза ее вины.
– Преступник лишил жизни свою мать! – говорил обвинитель. – Самое дорогое, что есть в жизни человека! Мать – понятие святое! Женщина от горя потеряла рассудок! Ее нужно было не казнить, а лечить! Вместо этого родной сын свернул ей шею! Никто не вправе, кроме суда, вершить актов возмездия! А потому, делая вывод из всего вышеизложенного, требую для Лазорихия смертной казни!
Присяжные заседатели были абсолютно согласны с обвинителем и вынесли суровый приговор – смертная казнь через отделение головы от туловища, хотя как индивидуумы они сострадали смертнику и по-человечески были готовы простить ему убийство матери.
Откладывать казнь не стали и ночью наскоро соорудили эшафот, затянув – вокзал на тот свет" черным бархатом.
По такому экстраординарному случаю собрался весь город. Уже подходя к главной площади, народ проливал слезы и шептал в едином порыве слово – святой".
Лазорихия вывели под руки. Он был бледен, но сохранял выдержку, руководствуясь своим же философским постулатом, что – все – это ничего". Стать из всего ничем представлялось для отшельника переходом от теории к практике. Одно лишь внушало опасение: если вывод ошибочен, то он уже никогда не сможет его пересмотреть.
Губернатор Контата сказал заключительную речь, смысл которой сводился к прощанию как с героем, так и с иродом, но с человеком, достойным сожаления.
Митрополит Ловохишвили прочел прощальную молитву, дал смертнику облобызать крест, а палач, закутанный в черное, сделал приглашающий жест, указывая безволосой рукой на деревянную чурку.
Лазорихий печально улыбнулся на все четыре стороны, поклонился согражданам и поудобнее уложил голову на плаху.
– Прощай, народ русский! – негромко прокричал он.
Взметнулся к небесам топор и упал из поднебесья… Голова Лазорихия выпрыгнула лягушкой с плахи и закрыла свои азиатские глаза. Из места отсечения, из горла, вместо ожидаемой крови выскочило что-то розового цвета и, колеблясь в атмосфере, потянулось к синему небу.
– Смотрите, душа! – заорал кто-то.
– Святой, святой! – зашелестело в толпе.
Спустя минуты что-то в небе сгустилось, заволновалось и запылало всеми цветами радуги, словно это душа убиенного окрасила пуховые облака.
Губернатор и митрополит плакали вместе со всем отечеством, а в уме Контаты уже зарождались мысли об учреждении почетного ордена святого Лазорихия и о сооружении мемориального памятника на месте его землянки.
Таким образом – Куриный город" распрощался со своим первым жителем, со своим первым героем, со своим первым философом, а взамен всего этого приобрел – Лазорихиево небо…"
25
Генрих Иванович закончил читать очередную порцию рукописи и вернулся к страницам, на которых излагался перечень имен и фамилий переселенцев, прибывших в город в тот период… Но к превеликому ужасу, троекратно его перечитав, он не обнаружил в нем ни себя, ни даже упоминания о своих родителях.
Оттолкнув бумаги, Шаллер откинулся на спинку кресла, стараясь совладать с нервами. Но закудахтала жирная курица, запрыгнув на подоконник и стуча о него клювом. Полковник в сердцах запустил в птицу подстаканником и пожалел, что ранее не согласился на предложение Контаты возглавить охрану куриного производства. Уж он бы их охранял, уж он бы им посворачивал головы!
– Я не мог так поздно родиться! – говорил себе Генрих Иванович. – Это идиотизм какой-то! Мне уже почти пятьдесят лет, а городу всего лишь сорок!.. И потом, получается так, что почти всех детей в городе родила мадмуазель Бибигон! И почему-то все недоношены!.. К тому же я никогда не слышал, чтобы Чанчжоэ находился в монгольской осаде! Где монголы, а где мы!..
– Все эти записки – бред!" – решил Шаллер и немножко успокоился.
Он еще немного посидел в кресле, затем вышел в сад проведать жену. К своему изумлению, он обнаружил ее бездвижно сидящей перед машинкой. Исписанные листы лежали рядом, сложенные в аккуратную стопку. Белецкая в недоумении хлопала глазами, как будто сама не понимала, почему ее пальцы более не бегают по клавишам машинки.
В первый миг Шаллеру показалось, что Елена пришла в полное сознание, но позвав негромко, а затем поводив ладонью перед ее глазами, он убедился, что жена по-прежнему находится в эмпиреях, но в этом, другом измерении что-то у нее сломалось, разладилось.
– Елена! – еще раз позвал он. – Что же это такое получается!..
Полковник вплотную подошел к жене, приподнял с плеч волосы и поглядел на белые перышки, ровным рядком пробивающиеся у основания черепа. Перышки изрядно подросли, закудрявились на кончиках и волновали Генриха Ивановича чем-то сладостным, запретным.