роизводя ни звука. Лицо матери потемнело, растерянный взгляд, было впечатление, что она пала духом, утратила боевой задор. Так она выглядела милее, отвратительнее, страшнее всего она смотрелась, когда испытывала воодушевление, рвалась в бой. Тогда она становилась самой что ни на есть скупердяйкой, начинала на всём экономить, ей так и хотелось, чтобы мы с ней положили зубы на полку, что называется, ели землю и питались ветром. А в теперешнем состоянии она могла ещё сорить деньгами, наделать лапши, поджарить полкочана капусты, добавить немного сурепного масла, а то и вонючего соуса из креветок, такого солёного, что глаза на лоб лезли. В нашей деревне электричество появилось более десяти лет назад, но в наш новый дом с черепичной крышей оно не проведено. В доставшейся от деда хижине с тростниковой крышей всё было ярко освещено, а теперь мы вернулись в эпоху мрака и пользовались керосиновой лампой. По словам матери, скупость тут ни при чём, это реальный протест против продажности деревенских чиновников, которые повышают тарифы на электроэнергию. Когда мы ужинали при крохотном огоньке лампы, на лице матери во мраке всегда светилось довольное выражение.
– Повышайте, повышайте, – говорила она, – хоть до восьми тысяч юаней, всё одно я ваше паршивое электричество[24] не использую!
Когда мать была в духе, во время вечерней трапезы даже лампу не зажигали. Если я высказывал недовольство, она говорила:
– Есть не вышивать, неужто ты без света еду в нос занесёшь?
Верно она говорила, действительно не занесу. Когда имеешь дело с матерью, проповедующей упорную борьбу, ничего не остаётся, как только покорно терпеть, ни капли не раздражаясь.
Обескураженная тем, что двигатель не заводится, мать вышла на улицу, может, поискать, с кем посоветоваться? А может, поискать Лао Ланя? Ну, это уж вряд ли, механизм этот из его дома выброшен, Лао Лань, конечно, знает его норов. Через некоторое время она торопливо вернулась и возбуждённо заявила:
– Разводи огонь, сынок, немного подпалим этого сукиного сына!
– Это Лао Лань велел тебе поджечь его?
Она удивлённо уставилась на меня:
– Что с тобой? Что ты на меня так смотришь?
– Ничего, – сказал я. – Поджигать так поджигать!
Она притащила от угла стены кучу бросовой резины, сложила под дизелем, принесла огня из дома и подожгла. Резина загорелась, заплясали языки жёлтого пламени, повалил чёрный дым и резкая вонь. За последние несколько лет мы насобирали много бросовой резины, которую нужно было переплавлять в квадратные формы, иначе компании по приёмке утиля её не принимали. В то время мы ещё жили в центре деревни, и вонь от нашего производства вызывала яростный протест соседей слева и справа, а чёрный дым с сажей разносился с нашего двора по всей деревне. Началось с того, что соседка с восточной стороны, бабушка Чжан, принесла матери показать воду, зачерпнутую в чане их дома, мать вообще ничего там не увидела, а я заметил плавающие в ней частички, похожие на головастиков, это была сажа от горевшей у нас во дворе резины.
– Мать Сяотуна, – кипятилась Чжан, – тебе не стыдно заставлять нас пить такую воду? Мы от неё заболеть можем!
Мать ответила ей ещё хлеще:
– Не стыдно, вот ни капельки не стыдно, а если вы, продавцы левого мяса, все перемрете, то-то будет славно!
Чжан хотела что-то добавить, но, глянув в налившиеся кровью от злости глаза матери, спасовала и отступилась. Позже ещё несколько мужчин приходили к нам в дом с протестами. Мать в слезах выбежала на улицу и стала причитать, что несколько мужчин сообща обижают бедную вдову, призывая прохожих зайти и стать свидетелями. Лао Лань, дом которого располагался позади нашего, обладал властью утверждать земельные участки. Когда отец был ещё с нами, мать прожужжала ему все уши, и он подал заявление на земельный участок, и от нас ожидалось подношение. Отец вообще не собирался дом строить, не думал он и о подношении, сказав мне потихоньку: «Мы, сынок, как будет у нас мясо, сами его съедим за милую душу, зачем кому-то отдавать?» После того, как отец ушёл, мать тоже подавала прошение, а также поднесла упаковку печенья. Но не успела она выйти из его дома, как упаковка вылетела на улицу. Не прошло и полугода с того времени, как мы начали жечь резину, как однажды он повстречался нам на дороге в уездный центр. Он ехал на трёхколёсном мотоцикле салатного цвета с надписью «Полиция» на ветровом стекле. Белый шлем на голове, чёрная кожанка. В коляске восседала большая откормленная овчарка. С чёрными очками на носу она походила на учёного и так строго посматривала на нас, что у меня душа в пятки ушла. Тогда в нашем мотоблоке что-то сломалось, мать взволнованно крутилась туда-сюда, останавливала всех подряд – машины, пешеходов – и просила помочь, но никто не откликался. Мы остановили этот мотоцикл, но поняли, что это Лао Лань, лишь когда он снял шлем. Сойдя с мотоцикла, он пнул ржавый борт и презрительно бросил:
– Давно надо было уже поменять эту развалюху!
– Планирую вот сначала дом построить, – сказала мать, – а потом на новый грузовик копить буду.
– Ну да, – кивнул Лао Лань, – гонору ещё хоть отбавляй. Он присел на корточки и помог нам устранить неисправность. Взяв меня за руку, мать рассыпалась в благодарностях.
– Оставь ты свои благодарности, – бросил он, вытирая руки ветошью. Потом потрепал меня по голове:
– Папаша твой возвратился, нет?
Я резко отбросил его руку и отступил на шаг, с ненавистью глядя на него. Он усмехнулся:
– Характерец. На самом деле подлец твой папаша!
– Сам подлец! – огрызнулся я. Мать отвесила мне оплеуху:
– Как ты разговариваешь с дядюшкой?
– Ничего, ничего, – сказал он. – Напиши своему папаше письмо, скажи, пусть возвращается, скажи, мол, я их простил. – Он забрался на мотоцикл, завёл его, двигатель взревел, выхлопная труба зафырчала, собака залилась лаем. А он крикнул матери: – Ты, Ян Юйчжэнь, резину не жги, я тебе разрешение на участок теперь же подпишу, сегодня вечером приходи ко мне за свидетельством!
Хлопушка десятая
По каморке разнёсся аромат жидкой каши. Женщина открыла крышку. Я с удивлением обнаружил, что каши в нём полно, на три полные чашки. Женщина достала из угла три большие чёрные чашки и стала накладывать кашу деревянной поварёшкой с обугленными краями. Один черпак, другой, ещё один; один черпак, другой, ещё один; один черпак, другой, ещё один; три полные чашки, а в котле оставалось ещё много. Я был в недоумении, в восторге и ничего не мог понять. Неужели столько каши можно сварить из горстки зерна? Кто всё же такая эта женщина? Может, злой дух? Или небесная фея? Привлечённые ароматом каши, в каморку безбоязненно зашли те два лиса, что забежали в храм во время ливня. Впереди самка, самец сзади, а между ними ковыляют трое пушистых лисят. Такие глупышки, просто прелесть. Правду говорят, что в грозу с громом и молнией, когда льёт как из ведра, любит живность разрешаться от бремени. Взрослые лисы уселись перед котлом, то поднимая головы и посматривая на женщину сверкающими мольбой глазками, то жадно уставясь на котёл. Из брюха у них доносится бурчание: голод не тётка. Троица лисят тыкается в брюхо самки, ища соски. У самца глаза влажные, очень выразительные, он то и дело разевает пасть, словно сказать что хочет. Я знаю, что он сказал бы, если бы умел говорить. Женщина смотрит на мудрейшего, тот со вздохом берёт стоящую перед ним чашку и подставляет самке. Женщина точно так же ставит свою чашку с кашей под нос самцу. Оба лиса кивают мудрейшему и женщине в знак благодарности и с чавканьем принимаются за еду. Каша горячая, едят они осторожно, а в глазах у них стоят слёзы. Я в затруднении, смотрю на кашу перед глазами и не знаю, есть или не есть.
– Ешь, – говорит мудрейший. Такой вкусной каши я точно не едал, да и поешь ли такую вкуснятину ещё. Так мы с лисами три чашки и убрали. Сытно рыгнув, они враскачку пошли прочь, лисята за ними. Тут я обнаруживаю, что котёл пуст, в нём ни зёрнышка. Чувствую себя виноватым, но мудрейший уже уселся на кане и перебирает чётки, словно засыпает. Женщина сидит перед печкой, где полыхают угольные брикеты, и играет с кочергой. Слабые отсветы огня освещают её лицо, живое и одухотворённое. Она чуть улыбается, будто воспоминаниям о чём-то прекрасном или совершенному отсутствию всяких мыслей. Я поглаживаю выпятившийся живот, слушая, как за стеной в храме лисята сосут молоко. Котят в дупле не слышно, но я будто вижу, как они тоже сосут матку. У меня тоже появляется сильное желание пососать молока, но где мне взять титьку? Сна у меня ни в одном глазу, и, чтобы преодолеть желание молока, я говорю:
– Продолжаю рассказ, мудрейший.
Вернувшаяся со свидетельством мать взволнована донельзя и разговорчива, как расчирикавшийся воробей.
– Сяотун, а Лао Лань на деле не такой уж плохой, как нам кажется, я ещё гадала, как он себя поведёт, а он без лишних слов взял и вручил мне свидетельство.
Она ещё раз развернула передо мной это свидетельство с красной печатью, потом заставила выслушать воспоминания о тернистом пути, пройденном нами после того, как отец покинул нас. Её рассказ был полон печали, но гораздо отчётливее в нём звучали удовлетворение и гордость. Меня клонило ко сну, вскоре глаза уже не открывались, я уронил голову и заснул; проснувшись, я увидел, что она, накинув куртку и прислонившись к стене, одна в темноте продолжает бубнить одно и то же на все лады. Не будь я смельчаком с детства, точно перепугался бы до полусмерти. На этот раз долгая болтовня матери была лишь генеральной репетицией, настоящее представление, считай, началось в один из вечеров через полгода, когда мы наконец воздвигли большой дом с черепичной крышей. Тогда мы обитали в хижине, временно возведённой во дворе, было начало зимы, и в свете луны большой дом смотрелся великолепно, облицованные цветной мозаикой стены сияли. Хижина с четырёх сторон продувалась ветром, холод был собачий, слова матери со свистом вырывались наружу, а у меня из головы не шла перебираемая руками мясника свиная требуха.