и ноздрей тянется сизоватый дымок, очень красиво в лучах солнца. Вскоре со стороны восточной части города подъехали три американских джипа с маскировочной сеткой цвета хаки на крыше, утыканные ветвями со свежей листвой. Из машин выскочили четверо мужчин в белоснежных европейских костюмах и обступили даму в короткой белой юбке. Настолько короткой, что это была и не юбка вовсе, а так, одно название, при малейшем движении взгляду открывались трусики с кружевной каймой. Ноги длинные, словно нефритовые колонны, с розоватым отливом. Высокие, донельзя белые замшевые сапоги аж до колен. Маленький красный шарфик на шее казался живой искоркой огня. Точёное лицо, большие тёмные очки, чуть заострённый подбородок, в левом уголке рта небольшая, с бобину, чёрная родинка, пышная копна спускающихся на плечи светло-жёлтых волос. С непринуждённым видом она подошла к здоровенному детине и остановилась за три чи от него (четверо охранников в белом – за пять чи), сняла очки, открыв полные печали глаза, и натужно улыбнулась:
– Большой Лань, я – дочь Шэнь Гундао, и меня зовут Шэнь Яояо. Отец приехал бы сегодня на верную смерть, но я добавила ему в вино снотворное. И приехала умереть вместо него. Старший брат Лань, можешь убить меня, но прошу, пощади отца.
Здоровяк не двинулся с места, глаза закрыты тёмными очками, что в них – не определишь. Но я догадывался, что выбирать ему непросто. Женщина в белом по имени Шэнь Яояо спокойно стояла перед ним, высоко поднятая грудь готова в любой момент принять обжигающую пулю. Большой Лань повертел в руках сигару, будто бы рассеянно отшвырнул её в сторону джипов и зашагал к своему «Кадиллаку». Водитель метнулся открыть дверцу. «Кадиллак» быстро сдал назад, вывернул и с визгом вылетел на шоссе. Четверо здоровяков вытащили из чёрных плащей оружие. Последовал град выстрелов, и три джипа покрылись пробоинами. Два «Вольво» рванулись вслед за «Кадиллаком» и скрылись в облаке пыли. В храме плотной пеленой тяжело повис едкий пороховой дым. В испуге я громко раскашлялся. То, что произошло у меня на глазах, было прямо классическим эпизодом из кино. Это происходило не во сне, и доказательством тому были и три джипа в лужах масла со спущенными шинами, и четверо мужчин в белом, застывших истуканами. Доказательством могла послужить и эта поразившая меня своим поведением женщина. Я заметил, как из-под тёмных очков у неё катились слёзы. Дальнейшее обрадовало меня ещё больше: она направилась ко входу в храм. Шла она очень красиво. Бывают женщины симпатичные, а ходят некрасиво; а бывает, что походка красивая, а сами они не очень. У этой же и фигура великолепная, и облик прекрасен, и походка просто блеск – редко такое встретишь. Поэтому даже Большой Лань, бездушный, как заиндевелый чугун, не решился выстрелить в неё. И ведь по походке не скажешь, какое потрясение она пережила пару минут назад. Видны прозрачные шёлковые чулки, и нога в таком чулке возбуждает ещё больше, чем нога обнажённая. На внешней стороне высоких замшевых сапог болтаются кожаные кисточки. Чтобы видеть её тело в полном объёме, нужно было поднять голову, а так я видел лишь его часть ниже пояса. Она шагнула через порожек ворот, и густой аромат породил в моей душе трепет. Таких высоких чувств я в своей подлой душонке никогда не испытывал, а вот сегодня испытал. Смотрю на её точёные колени, и аж губы трясутся. Так и представляю себе, как припадаю к ним, но куда там – духу не хватит. Мудрейший, я, Ло Сяотун, когда-то был шпанёнок, которому море по колено, титьки жены императора – попадись они мне – и то не побоялся бы погладить, а вот сегодня струхнул. Ручка молодой женщины погладила мудрейшего по голове. Силы небесные, чудны дела ваши, вот ведь дикость, вот счастье – мудрейшего по голове. А вот меня по голове не погладила. Отважно поднял полные слёз глаза в надежде, что она погладит и меня, но увидел лишь её ослепительный силуэт. Мудрейший, ты слышишь, что я говорю?
В полдень, когда отец с маленькой сестрёнкой на руках снова появился во дворе нашего дома, мать казалась совершенно спокойной, словно отец никогда и не уходил, а просто сходил к соседям. Поведение отца тоже было для меня удивительным. Вид мирный, движения естественные, будто это не павший духом мужчина, который входит в дом второй раз после мучительных душевных переживаний, а верный муж, возвратившийся с ребёнком домой после встречи с друзьями на досуге.
Мать скинула верхнюю одежду, надела потрёпанные серые брезентовые рукавицы, почистила котёл, налила воды, принесла дров и зажгла огонь. Я с удивлением заметил, что она использует не старую резину, как раньше, а лучшие сосновые дрова. Сосну применяли на строительстве дома, и мать собрала остатки на дрова, но берегла их, словно ждала какого-то торжественного праздника. По дому распространился аромат горящей сосны, и от света огня на душе сделалось тепло. Мать уселась перед печкой в приподнятом настроении, будто только что продала машину частично негодного утиля, а инспекторы местной компании этого не заметили.
– Сяотун, сходи-ка в дом Чжоу, пусть отвесят три цзиня колбасы. – Вытянув ногу, она достала из кармана штанов и протянула мне три десятиюаневые бумажки и скороговоркой добавила: – Смотри, чтобы свежая была, а потом по дороге купи в лавке три цзиня лапши.
Когда я вернулся с багровой жирной колбасой и лапшой, отец уже снял свою кожаную куртку, скинул длинный, до земли, пуховик и отпустил Цзяоцзяо. На подбитом ватой заношенном жакете отца не хватало пуговиц, но в нём он казался гораздо солиднее. На сестрёнке Цзяоцзяо тоже был жакетик на вате в красную крапинку на белом фоне, красные клетчатые ватные штанишки, из укороченных рукавов торчали тонкие ручонки. Красивенькая и кроткая, как кудрявый ягнёночек, она наполняла моё сердце любовью. Коротконогий стол из катальпы с красной лаковой столешницей, стоявший перед отцом и Цзяоцзяо, мы использовали лишь на Новый год, обычно он у матери был завёрнут в полиэтилен и хранился, как сокровище, высоко под балкой. На столе стояли две чашки кипятка, из которых валил пар. Мать принесла замотанный пластиковым мешком горшок, размотала его, открыла крышку: там оказалось полно белых кристалликов, я чутко потянул носом и тут же понял, что это сахар. Хотя я был малец прожорливый, каких мало, мать, несомненно, прятала всё вкусное куда подальше, но и это не препятствовало мне втихаря лакомиться, а вот до этого горшка с сахаром я так и не добрался. Не знаю я и когда она купила или нашла этот сахар. Видать, она похитрее меня, и я начал сомневаться, не хранит ли она у меня за спиной ещё много других прекрасных продуктов.
Мать не испытывала никакого стыда за этот припрятанный от меня сахар, будто поступать таким образом было очень даже благородно и ничего неприглядного в этом поступке нет. Маленькой ложкой из нержавейки она зачерпнула сахару и спокойно положила в стоявшую перед Цзяоцзяо чашку с кипятком. Это был такой широкий жест, чуть ли не солнце поднялось из-за вершины западного холма, чуть ли не курица снесла утиное яйцо, свинья – принесла слона. Сверкая глазёнками, в которых сквозила боязнь, Цзяоцзяо посмотрела на мать, потом перевела взгляд на отца. Его глаза тоже сияли. Он протянул большую руку и снял с дочки вязаную шапочку, открыв круглую головку, всю в кудряшках, как у ягнёнка. Мать зачерпнула ложку сахара, поднесла к отцовой чашке, но вдруг остановилась. Я видел, как губы у неё скривились, как у капризной девочки, и лицо зарумянилось. Нет, эта женщина просто непостижима! Она поставила горшок перед отцом и тихо пробормотала:
– Сам накладывай, а то скажешь потом, что я такая-сякая!
Отец в недоумении уставился на неё, но она отвернулась, чтобы не встречаться с ним взглядом. Он вынул ложку из горшка, переложил в чашку Цзяоцзяо и плотно закрыл крышку:
– Куда мне такому ещё и сахар?
Он помешал в чашке Цзяоцзяо и сказал:
– Цзяоцзяо, скажи матушке спасибо!
Цзяоцзяо застенчиво пролепетала то, что велел отец. Мать как бы без особой радости бросила:
– Пей давай, какие тут благодарности!
Отец зачерпнул сладкой воды, подул на неё, поднёс ко рту Цзяоцзяо, но тут же вылил обратно в чашку, оглянулся по сторонам, взял свою, громко втянул в себя глоток, обжёгся и скривился от боли, на лбу выступили капли пота. Налил примерно половину в свою только что освобождённую чашку из чашки Цзяоцзяо и поставил их рядом, будто сравнивая, сколько в них сахару. Я тут же понял, что у него на уме. Отец подвинул эту полную чашку на край стола поближе ко мне и извиняющимся тоном сказал:
– Это тебе, Сяотун.
Я был так растроган, что от радости исчезло даже чувство голода:
– Пап, я уже большой, не буду, пусть сестрёнка пьёт!
Из горла матери снова вырвался хрип, она отвернулась, схватила чёрное полотенце, вытерла глаза и рассерженно проговорила:
– Пейте уже, чего-чего, а воды всем хватит!
Точным движением ноги она подвинула к столу табуретку и, не глядя на меня, сказала:
– Ну, чего застыл? Отец сказал пей – значит, пей!
Отец придвинул ко мне табуретку, и я опустился на неё.
Мать разорвала колбасную связку, разложила куски колбасы перед нами, а один, потолще с виду, сунула в руки Цзяоцзяо:
– Ешь быстрее, пока горячая, сейчас лапши сделаю.
Хлопушка пятнадцатая
С двух сторон шоссе – с востока и запада – гремела музыка. Приближались колонны парада в честь праздника мясной еды. Из полей по обеим сторонам дороги в страхе выскочили и заметались сотни три бурых диких кроликов, они собирались перед воротами храма, тянулись друг к другу головами и будто перешёптывались. Один со свесившимся налево, как увядший лист, ухом и поседевшими усами смотрелся как старый вожак. Он издал резкий крик, прозвучавший очень странно. В кроликах я разбираюсь хорошо. Обычно от них таких звуков не услышишь. В чрезвычайных обстоятельствах любое животное издаёт для своих сородичей особый клич, передавая некую тайную весть. И действительно, эти кролики словно получили приказ и, вереща, ринулись в ворота храма. Порожек ворот они преодолевали в неописуемо красивом прыжке. Один за другим они юркнул