Сорок одна хлопушка — страница 29 из 91

– Отведи их постричься. – С виду недовольная, но, понятное дело, с глубоким чувством мать бегло взглянула на отца. – Хоть в зеркало полюбуйтесь, что тот, что другой: на людей-то не похожи. Ну как из собачьей конуры вылезли, если вам не страшно срамиться перед людьми, то мне страшно!

Когда я услышал слово «постричься», у меня в глазах потемнело, и я чуть не грохнулся в обморок.

Отец почесал в затылке:

– А надо ли на это тратиться? Пошёл, купил машинку для стрижки, обкорнался сам, и всё тут.

– Машинка у нас, конечно, есть. – Мать вынула несколько купюр и сунула отцу. – Но сегодня отправляемся брить голову в салон, Фань Чжаося работает неплохо, и цены у неё невысокие.

– А сколько стоит брить три такие головы, как наши? – поинтересовался отец, обведя рукой наши головы.

– Побрить такие три занозы, как вы, всё равно что побрить одну голову, – ответила мать. – По мне так и десяти юаней не стоит.

– Сколько? – поразился отец. – Десять юаней? Да на десять юаней можно полмешка еды накупить.

– С трёх голов не обеднеем, – великодушно сказала мать. – Веди давай.

– Ну… – промямлил отец. – Голова крестьянина не стоит таких денег…

– Могу и я вас постричь. – Мать лукаво глянула на меня. – Спроси Сяотуна, есть у него такое желание?

Обхватив обеими руками живот, я, шатаясь, выбежал во двор с отчаянным воплем:

– Пап, я скорее помру на месте, чем дам ей брить мне голову!

Незаметно подошедший с важным видом Яо Седьмой сначала вытянул голову, смерил взглядом погрузившегося в изучение цен на бритьё отца, потом вдруг хлопнул его по загривку и заорал:

– Старина До!

– Ты чего? – спокойно повернулся к нему отец.

– Это ты, что ли?

– А кто же ещё?

– Эвона как, вернулся-таки, блудный сын, – крякнул Яо Седьмой. – А что Дикая Мулиха?

Отец покачал головой:

– Спроси что-нибудь полегче, почём я знаю.

И, решительно открыв дверь, потащил нас в салон.

– Ишь каков, вот уж поистине молодец хоть куда, – громко воскликнул Яо Седьмой. – И жена, и любовница, и сын, и дочка… Да мужчины из деревни мясников должны почитать тебя, дружище!

Отец закрыл дверь, оставив Яо Седьмого на улице. Но тот шагнул внутрь и уже с порога продолжал горланить:

– Сколько лет не виделись, соскучились немного по тебе, правда.

Отец горько усмехнулся и, ни слова не говоря, усадил нас с сестрёнкой на длинную запылённую скамейку, на которой валялись несколько популярных журналов, грязных и обтрёпанных, прошедших через тысячи рук. Скамейка была точно такая же, как и в зале ожидания железнодорожной станции, словно их мастерил один и тот же плотник, а хозяин салона стащил её оттуда. На чёрной кожаной обивке специального парикмахерского кресла с педалью и винтовой нарезкой зиял длинный разрез, словно от меча. На стене перед креслом висело прямоугольное зеркало. Покрытие на нём потускнело, отражение нечёткое. На узкой полочке под зеркалом расставлены шампуни разных цветов, фиксаторы для волос, а также мусс (да-да, мусс эта штука называется). Ещё есть электрическая машинка для стрижки, которая висит на стене на большом ржавом гвозде; а ещё отсыревшие цветные фотографии – на них изображены юноши и девушки с образцами стрижек – одни плотно держатся на стене, у других края топорщатся – вот-вот упадут. Пол выложен квадратной красной плиткой, но из-за втёртых ногами остатков волос – чёрных, седых, пепельных – и нанесённой грязи она уже утратила первоначальный цвет. В помещении стоял странный запах: нельзя сказать, что приятный, но и не противный, раз вроде бы в нос не бьёт; в носу защекотало, и я звонко чихнул три раза подряд. Словно заразившись от меня, трижды чихнула и сестрёнка. Чихая, она морщила носик и зажмуривалась, потешно и мило. И, хлопая глазами, спросила:

– Пап, а кто вспоминает обо мне? Моя мама?

– Да, – ответил отец. – Она.

Лицо Яо Седьмого сравнительно посерьёзнело, и он, хоть и стоя одной ногой на улице, с большой долей важности обратился к отцу:

– Ну, старина Ло, вернулся – и славно, через пару дней хочу с тобой одно важное дело обсудить.

Фигура Яо Седьмого исчезла, и дверь в салон автоматически закрылась. С улицы пахнуло свежим снежком, и от этого запах грязи в помещении показался ещё гуще. Мы с сестрёнкой продолжали чихать, словно наперегонки, и лишь через какое-то время приспособились к запаху салона. Хозяйки не было, но было ясно, что она ушла недавно, потому что, войдя, я заметил в одном углу салона приспособление в виде полусферы, похожее на телефонную будку, такие я видел в городе. Под этим устройством с прямой спиной, вытянув шею, сидела какая-то женщина в красном, вся её голова была в цветастых зажимах. С этой полусферой над головой она на треть смотрелась, как космонавт, на треть – как большеголовая кукла, какие раньше ходили по улицам, и на треть походила на мать Пидоу. На самом деле это и была мать Пидоу, потому что отцом Пидоу был мясник Лопоухий, а значит, мать Пидоу и есть жена Лопоухого. Немного непохожа на мать Пидоу, потому что я давно её не видел, её щёки выступали так, словно во рту были мясные фрикадельки. И брови у неё всегда были густые, словно у бога несчастья, а теперь, поди-ка, почти напрочь выщипаны и нарисованы тоненькие полоски, наполовину синие, наполовину красные, словно две гусеницы, какие поедают листья кунжута. Восседает там с каким-то каталогом в руках, вытянув его далеко вперёд: ясное дело, дальнозоркость. На нас, как мы вошли, и глаз не подняла – ни дать ни взять знатная дама, не обращающая внимания на нищих, с этаким жеманством и высокомерием. Ха! Много ты мнишь о себе, мешок с мясом, бабьё паршивое, да ты хоть какой марафет наведи, хоть все волосёнки на голове повыщипай, всю кожу на морде обдери, все губы размалюй красным почище свиной крови, всё равно останешься мамашей Пидоу, женой мясника! Тебе до нас нет дела, а нам тем паче наплевать на тебя! Я украдкой глянул на отца, тот держался равнодушно, но благородно и с достоинством, с возвышенностью безоблачного, насколько хватает глаз, неба, с достоинством наставника шаолиньского монастыря, с достоинством красноголового журавля среди кур, с достоинством верблюда среди баранов… Парикмахерское кресло пустовало, на его спинку было наброшено большое белое полотенце, всё в каких-то пятнах и мелких волосках. При взгляде на него невольно шея зачесалась. А когда я подумал, что, возможно, это волоски мамаши Пидоу, зачесалась ещё сильнее.

Я с детства боюсь стричься, и отец об этом знает. Причина в том, что всякий раз после того, как мне брили голову, из-за крохотных состриженных волосков у меня начинало чесаться всё тело, хуже, чем от вшей. За мою маленькую жизнь количество стрижек можно по пальцам перечесть. После ухода отца у нас дома в ход шла не только машинка для стрижки, были и специальные парикмахерские ножницы, а также бритва марки «Две стрелы». Почти весь этот набор инструментов мы, конечно, нашли среди утиля. Когда отец ушёл, мать ради экономии денег, а также чувств (живший рядом Куй Четвёртый владел искусством стрижки довольно сносно, но мать не хотела обращаться к нему) при помощи этих ржавых штуковин разворачивала на моей голове целое сражение, и всякий раз мои мучительные стоны и крики возносились до небес…

Вот послушайте, мудрейший, расскажу вам о самом страшном бритье в моей жизни, возможно, я немного преувеличиваю; когда угрозы и подкуп ничего не дали, чтобы я встретил Новый год со свежевыбритой головой, мать привязала меня к стулу. После ухода отца эта зараза накачала благодаря работе такие мускулы, особенно на руках, что, как я ни сопротивлялся изо всех сил, как ни катался по полу, подобно ослу, как ни прятал голову между ног, подобно собаке, ничего у меня не выходило – и в конце концов я оказался привязанным. При этом я, похоже, прокусил ей запястье, на зубах ещё остался привкус горелой резины. Потом выяснилось, что так оно и было. Обнаружила она, что я её укусил, лишь закончив привязывать меня. Она рассматривала две сочащиеся кровью ранки, а также десяток багровых отметин от зубов на своей левой руке, и лицо её постепенно исполнилось печали. Моя душа была полна раскаяния и страха, но злорадство всё же преобладало. В горле у неё забулькало, и на щеках появились жёлтые полоски слёз. Я разразился плачем, сделав вид, что не видел ран у неё на руке и не понимал, чего она так опечалилась. Я ещё не понимал, в каком направлении будут разворачиваться события, но чувствовал, что ничего хорошего ждать не приходится. И действительно, слёзы из её глаз больше не лились, грустное выражение тоже исчезло с лица.

– Ублюдок, ах ты мелкий ублюдок! – начала она. – Ты ещё посмел укусить меня, родную мать! – И возвела глаза к небу: – Раскрой очи свои, правитель небесный, посмотри, какого сыночка я вырастила! Да это просто волк, белоглазый волк! Я тут, не щадя сил, хожу за ним, ращу, и зачем, спрашивается? Чтобы он кусал меня? Столько сил положила, потом обливалась, терпела страдания бесконечные. Говорят, корень коптиса горек, а моя жизнь ещё горше! От белого уксуса рот сводит, а мне в пять раз горше! И в конечном счёте вот вам, пожалуйста! Сейчас зубы у тебя ещё не выросли и крылья не окрепли, можешь только кусаться, а пройдёт время – вообще меня сожрёшь! Вот уж не выйдет, пащенок, скорее забью тебя до смерти!

Ругаясь, мать схватила длинную турнепсину, которую достала этим утром из подвала, и опустила мне на голову. В голове загудело, и половинка турнепса пролетела перед глазами. Потом удары посыпались на голову один за другим. Было больно, но не то чтобы очень, для меня, дряни этакой, вынести такую небольшую боль всё равно что, как говорится, Чжан Фэю[42] умять тарелочку закусок – пара пустяков. Но я сделал вид, что потерял сознание и уронил голову набок. Она схватила меня за ухо и поставила мне голову прямо, бросив при этом:

– Нечего мёртвым притворяться, все твои штучки я прекрасно знаю. Можешь глаза закатывать, исходить белой пеной, еле дышать, как старая корова, давай показывай всё, что умеешь! И лучше мёртвым не прикидывайся, если даже помрёшь, я эту твою вихрастую голову побрею. Если я, Ян Юйчжэнь, сегодня твою голову не побрею, клянусь, я не я буду!