I. Еще раз о брате Борроме
ыло около десяти часов вечера, когда господа депутаты стали расходиться, обмениваясь поклонами. Никола Пулен жил дальше всех; он одиноко шагал домой, размышляя о своем затруднительном положении. В самом деле, Робер Брике никогда не простит ему, если он утаит план действий, который Лашапель-Марто так простодушно изложил господину де Майену.
Когда Никола Пулен, по-прежнему погруженный в невеселые думы, дошел до середины улицы Пьер-о-Реаль шириной в каких-нибудь четыре фута, он увидел бегущего ему навстречу монаха в подвернутой до колен рясе. Двоим тут было не разойтись.
Пулен ругался, монах божился, и наконец священнослужитель, более нетерпеливый, чем офицер, обхватил Пулена поперек туловища и прижал его к стене.
И тут они узнали друг друга.
— Брат Борроме! — сказал Пулен.
— Господин Никола Пулен! — воскликнул монах.
— Как поживаете? — спросил Пулен с восхитительным добродушием истого парижского буржуа.
— Отвратительно, — ответил монах, которому, казалось, гораздо труднее было успокоиться, чем мирному Пулену. — Вы меня задержали, а я очень тороплюсь.
— В вас точно бес вселился! — возразил Пулен. — Куда вы спешите в столь поздний час? Монастырь горит, что ли?
— Нет, я тороплюсь к госпоже герцогине, чтобы поговорить с Мейнвилем.
— К какой герцогине?
— Мне кажется, есть только одна герцогиня, у которой можно поговорить с Мейнвилем, — ответил Борроме.
— Но что вам нужно от госпожи де Монпансье? — продолжал расспрашивать Никола Пулен.
— Боже мой, все очень просто, — сказал Борроме, ища подходящего ответа. — Госпожа герцогиня просила нашего уважаемого настоятеля стать ее духовником; он согласился; потом его охватили сомнения, и он отказался. Свидание было назначено на завтра; я должен от имени дона Модеста Горанфло передать герцогине, чтобы она не рассчитывала на него.
— Очень хорошо, но вы направляетесь не ко дворцу Гизов, дорогой брат, а даже кажется, что вы идете в противоположном направлении.
— Мне сказали во дворце, что госпожа герцогиня поехала к герцогу Майенскому, который прибыл сегодня в Париж и остановился в Сен-Дени.
— Правильно, — молвил Пулен. — Только, куманек, зачем хитрить со мной? Не принято посылать монастырского казначея с поручениями.
— Но ведь поручение-то к герцогине!
— Не можете же вы, доверенное лицо Мейнвиля, верить в разговоры об исповеди госпожи герцогини де Монпансье?
— Почему?
— Черт возьми, дорогой, вам прекрасно известно, каково расстояние от монастыря до середины дороги, раз вы сами заставили меня его измерить. Берегитесь! Вы мне сообщили так мало, что я могу заподозрить слишком многое.
— И напрасно, дорогой господин Пулен; я больше ничего не знаю. А теперь не задерживайте меня, прошу вас, а то я не застану госпожу герцогиню.
— Она вернется к себе домой. Было бы проще всего подождать ее там.
— Боже мой, — сказал Борроме, — я не прочь повидать и господина герцога.
— Вот это дело другое. Теперь, когда мне известно, с кем у вас дела, я вас пропущу; прощайте, желаю удачи!
Борроме, видя, что дорога свободна, помчался дальше.
«Ну и ну, опять что-то новенькое, — подумал Никола Пулен, глядя вслед исчезающей во тьме рясе монаха. — Но на кой черт мне знать, что происходит? Неужели я вхожу во вкус того, что вынужден делать? Тьфу!»
Между тем брат и сестра, основательно обсудив поведение короля и план десяти, убедились в следующем.
Король ничего не подозревает, и напасть на него становится день ото дня легче.
Самое важное — организовать отделения лиги в северных провинциях, пока король не оказал помощи брату и позабыл о Генрихе Наваррском.
Из этих двух врагов следует бояться только герцога Анжуйского с его затаенным честолюбием; что же касается Генриха, то через хорошо осведомленных шпионов известно, что он поглощен пирами и забавами.
— Париж подготовлен, — громко говорил Майен, — но надо подождать ссоры между королем и его союзниками; непостоянный характер Генриха несомненно очень скоро приведет к разрыву. А так как нам нечего спешить, подождем.
— Мне были нужны десять человек, чтобы поднять Париж после намеченного удара, — тихо говорила герцогиня.
В эту минуту внезапно вошел Мейнвиль с сообщением, что Борроме хочет видеть герцога.
— Борроме? — удивленно спросил герцог. — Кто это?
— Монсеньер, — ответил Мейнвиль, — вы послали его из Нанси, когда я просил у вашей светлости направить ко мне умного и деятельного человека.
— Вспоминаю, я послал вам капитана Борровиля. Разве он переменил имя и зовется Борроме?
— Да, монсеньер, он переменил имя и одежду; его зовут Борроме, и он стал монахом монастыря Святого Иакова.
— Почему же он стал монахом? Дьявол, верно, здорово потешается, если узнал его под рясой.
— Это наша тайна, монсеньер, — сказал Мейнвиль, — а пока выслушаем капитана Борровиля, или брата Борроме, как вам будет угодно.
— Да, тем более, что этот визит меня очень беспокоит, — сказала госпожа Монпансье.
— Признаюсь, и меня тоже, — ответил Мейнвиль.
— Впустите его, не теряя ни минуты, — добавила герцогиня.
Дверь открылась.
— А, Борровиль, — сказал герцог, который не мог удержаться от смеха при взгляде на вошедшего. — Это вы так вырядились, друг мой?
— Да, монсеньер, и я весьма неважно себя чувствую в этом чертовском обличье.
— Во всяком случае, не я напялил на вас эту рясу, Борровиль, — сказал герцог, — поэтому прошу на меня не обижаться.
— Нет, монсеньер, это госпожа герцогиня; но я всегда готов служить ей.
— Спасибо, капитан. Ну, а теперь… что вы хотели сообщить нам в столь поздний час?
— Ваша светлость, — сказал Борровиль, — король посылает помощь герцогу Анжуйскому.
— Ба! Старая песня, — ответил Майен, — я слышу ее уже три года.
— Но на этот раз, монсеньер, я даю вам проверенные сведения.
— Гм! — сказал Майен, вскинув голову, как лошадь, встающая на дыбы. — Как это — проверенные?
— Сегодня ночью, в два часа, господин де Жуаез уехал в Руан. Он должен сесть на корабль в Дьеппе и отвезти в Антверпен три тысячи человек.
— Ого! — воскликнул герцог. — Кто же вам это сказал, Борровиль?
— Человек, который отправляется в Наварру, монсеньер.
— В Наварру? К Генриху?
— Да, монсеньер.
— И кто же посылает его?
— Король, монсеньер.
— Кто этот человек?
— Его зовут Робер Брике.
— Дальше.
— Он большой друг отца Горанфло.
— И посланец короля?
— Я в этом совершенно уверен: один из наших монахов ходил в Лувр за охранной грамотой.
— Кто этот монах?
— Наш маленький Жак Клеман, вояка, тот самый, на которого вы соблаговолили обратить внимание, госпожа герцогиня.
— И он не показал вам письма? — спросил Майен. — Вот болван!
— Монсеньер, письма король ему не отдал: он отправил к посланцу своих людей.
— Нужно перехватить письмо, черт возьми!
— Я решил было послать с Робером Брике одного из моих людей, сложенного как Геркулес, но Робер Брике заподозрил недоброе и отослал его.
— Каков из себя Робер Брике? — спросил Майен.
— Высокий, худой, нервный, мускулистый, ловкий и притом насмешник, но умеющий молчать.
— И владеет шпагой?
— Как тот, кто ее изобрел, монсеньер.
— Длинное лицо?
— Монсеньер, лицо у него все время меняется.
— О, я кое-что подозреваю; надо навести справки.
— Побыстрее, монсеньер, — он, должно быть, превосходный ходок.
— Борровиль, — сказал Майен, — вам придется поехать в Суассон к моему брату.
— А как же монастырь, монсеньер?
— Неужели вам трудно выдумать какую-нибудь историю для дона Модеста? — заметил Мейнвиль. — Ведь он всему поверит.
— Вы передадите господину де Гизу, — продолжал Майен, — все, что узнали о поручении, данном де Жуаезу.
— Да, монсеньер.
— Не забывайте Наварру, Майен, — сказала герцогиня.
— Я сам займусь этим делом. Прикажите мне оседлать свежую лошадь, Мейнвиль. — И добавил тихо: — Неужели он жив? Да, должно быть, жив.
II. Шико-латинист
Как помнит читатель, после отъезда двух молодых людей Шико зашагал очень быстро.
Но, едва они скрылись из глаз, Шико, у которого, казалось, как у Аргуса, были глаза на затылке, остановился на вершине пригорка и стал осматривать окрестности — рвы, равнину, кусты, реку. Убедившись, что никто не следит за ним, он сел на краю рва, прислонился к дереву и занялся тем, что он называл исследованием собственной совести.
У него было два кошелька с деньгами, ибо он заметил, что в мешочке, переданном ему Сент-Малином, кроме королевского письма, были еще некие круглые предметы, очень напоминавшие серебряные и золотые монеты.
На королевском кошельке была вышита с обеих сторон буква «Г».
— Красиво, — сказал Шико, рассматривая кошелек. — Очень мило со стороны короля! Его имя, герб… Нельзя быть щедрее и глупее! Нет, его не переделаешь. Честное слово, — продолжал Шико, — меня удивляет только, что этот добрый и великодушный король не велел одновременно вышить на кошельке письмо, которое приказал мне отвезти своему зятю… Посмотрим сначала, сколько денег в кошельке, с письмом можно ознакомиться и после. Сто экю! Как раз та сумма, какую я занял у Горанфло. А вот еще пакетик… Испанское золото, пять квадруплей. Он очень любезен, мой Анрике! Но кошелек мне мешает; так и кажется, что даже птицы, перелетающие над моей головой, принимают меня за королевского посланца и, что еще хуже, собираются указать на меня прохожим.
Шико вытряхнул содержимое кошелька на ладонь, вынул из кармана полотняный мешочек Горанфло и пересыпал туда золото и серебро.
Потом он вытащил письмо и, положив на его место камень, бросил кошелек в Орж, извивавшуюся под мостом.
Раздался всплеск, и два-три круга разбежались по спокойной поверхности воды.
— Это для моей безопасности, — сказал Шико. — Теперь поработаем для Генриха.
Он взял послание, разорвал конверт и с несокрушимым спокойствием сломал печать, словно это было не королевское, а обычное письмо.
— Теперь, — сказал Шико, — насладимся стилем этого послания.
Он развернул письмо и прочитал:
Дражайший брат мой, глубокая любовь, которую питал к вам незабвенный наш брат, ныне покойный король Карл IX, поныне живет под сводами Лувра и неизменно наполняет мое сердце.
Шико поклонился.
Мне неприятно посему говорить с вами о печальных и досадных предметах; но вы проявляете стойкость, несмотря на все превратности судьбы, и я, не колеблясь, сообщаю вам о том, что можно сказать только мужественным и проверенным друзьям.
Шико прервал чтение и снова поклонился.
Кроме того, я, как король, имею заботу о том, чтобы вы прониклись честью моего и вашего имени, брат мой.
Мы с вами оба одинаково окружены врагами, Шико сам это объяснит.
— Chicotus explicabit, — сказал Шико. — Или лучше — evolvet, что гораздо изящнее.
Ваш слуга, господин виконт де Тюренн, является источником постоянных скандалов при Наваррском дворе. Бог не попустит, чтобы я вмешивался в ваши дела, иначе как для блага вашего и чести. Ваша супруга, которую я, к моему великому огорчению, называю сестрой, должна была бы позаботиться об этом вместо меня… но она этого не делает.
— Ого! — сказал Шико, продолжая переводить на латинский. — Quaeque omittit facere. Резко сказано.
Я прошу вас, брат мой, проследить, чтобы отношения между Марго и виконтом де Тюренн не вносили стыда и позора в семью Бурбонов. Начните действовать, как только Шико прочтет вам мое письмо.
Ваша супруга и виконт де Тюренн, которых я выдаю вам, как брат и король, чаще всего встречаются в маленьком замке Луаньяк. Они отправляются туда под предлогом охоты, но замок этот служит очагом интриг, в которых замешаны также герцоги де Гизы.
Обнимаю вас и прошу обратить внимание на мои предупреждения; я готов вам помочь всегда и во всем. Пока же воспользуйтесь советами Шико, которого я вам посылаю.
— Age, auctore Chicoto! Великолепно, вот я и советник королевства Наваррского!
Ваш любящий и т. д. и т. п.
Прочитав письмо, Шико схватился руками за голову.
«Скверное у меня поручение, — подумал он, — видно, убегая от одной беды, можно попасть в худшую. По правде сказать, я предпочитаю Майена. И все же, если не считать вытканного золотом кошелька, которого я не могу простить королю, это письмо написано ловким человеком. Оно может сразу рассорить Генриха Наваррского с женой, с Тюренном, Анжу, Гизами и даже с Испанией. Но, с другой стороны, письмо принесет мне кучу неприятностей, и я проявлю крайнюю неосторожность, если не подготовлюсь. Кое-что припас для меня, если не ошибаюсь, и монах Борроме.
Чего добивался Шико, прося короля Генриха куда-нибудь послать его? Покоя. А теперь Шико поссорит короля Наваррского с женой и приобретет смертельных врагов, которые помешают ему благополучно достичь восьмидесятилетнего возраста. Тем лучше, черт возьми, — хорошо жить только молодым! Но в таком случае следовало подождать, пока господин де Майен пырнет Шико кинжалом… Нет, во всем нужна взаимность — таков девиз Шико. Итак, Шико продолжит путешествие и, как умный человек, примет предосторожности. Поэтому Шико докончит то, что начал, — он переведет это прекрасное послание на латинский язык, запечатлеет его в памяти, а затем купит лошадь, ибо от Жувизи до По слишком далеко. Но прежде всего Шико разорвет письмо своего друга Генриха Валуа…»
Уничтожив письмо, он продолжал:
«Шико отправится в путь со всеми предосторожностями, но прежде всего пообедает в добром городе Корбейле, как это и надлежит сделать такому едоку, как он».
В приятном городе Корбейле наш смелый посланец не столько знакомился с чудесами Сен-Спира, сколько с чудесами поварского искусства трактирщика, чье заведение насыщало ароматными парами окрестности собора.
Мы не будем описывать ни пиршество, которому он предался, ни лошадь, которую он купил у хозяина постоялого двора, скажем только, что обед был достаточно продолжительным, а лошадь достаточно плохой, чтобы дать нам материал еще на целый том.
III. Четыре ветра
Путешествуя на вновь приобретенной лошади, Шико переночевал в Фонтенебло, сделал на следующий день крюк вправо и достиг маленькой деревни Оржеваль. Ему хотелось проехать в этот день еще несколько лье, но лошадь его начала спотыкаться, и пришлось остановиться на постоялом дворе.
В течение всего пути его проницательный взгляд не обнаружил ничего подозрительного.
Люди, тележки, заставы казались в одинаковой мере безобидными. И хотя все было спокойно, Шико не чувствовал себя в безопасности. Читатели знают, что ему и в самом деле не следовало доверять внешнему спокойствию.
Прежде чем лечь спать и поставить в конюшню лошадь, он пожелал тщательно осмотреть дом.
Шико показали великолепные комнаты с тремя или четырьмя выходами; но, по его мнению, в них было слишком много дверей, причем двери эти недостаточно хорошо запирались.
Хозяин только что отремонтировал большой чулан, имевший только один выход на лестницу. Этот чулан сразу понравился Шико, и он приказал поставить там кровать.
Он несколько раз попробовал задвижки и, удовлетворенный тем, что они достаточно крепки, поужинал, разделся и положил одежду на стул.
Но прежде чем лечь спать, он для большей безопасности вытащил из кармана кошелек или, вернее, мешок с деньгами и положил его вместе со шпагой под подушку.
Потом он мысленно три раза повторил письмо.
Стол служил ему второй линией обороны, но все же он поднял шкаф и придвинул его вплотную к двери.
Итак, между ним и возможным нападением были дверь, шкаф и стол.
Постоялый двор казался необитаемым. У хозяина было добродушное лицо. Весь вечер дул такой ветер, что деревья по соседству громко скрипели, но этот звук мог показаться ласковым и приветливым хорошо укрытому путешественнику, лежащему в теплой постели.
Завершив подготовку к обороне, Шико с наслаждением растянулся. Нужно сказать, что постель была мягкой и удобной: пологом служили широкие занавески из зеленой саржи, а одеяло, толстое, как перина, приятно согревало уставшего путника.
Шико поужинал по рецепту Гиппократа, то есть очень скромно, и выпил только одну бутылку вина; по всему его телу распространилось то блаженное ощущение, проистекающее от сытого желудка, которое заменяет сердце многим так называемым порядочным людям.
Он решил почитать перед сном очень любопытную и совсем новую книгу, принадлежащую перу мэра города Бордо по имени Монтень.[38]
Сочинение было напечатано в Бордо как раз в 1581 году и состояло из двух первых частей книги, весьма известной впоследствии под названием «Опыты».
Шико высоко ценил это сочинение и взял его с собой, уезжая из Парижа; он был лично знаком с Монтенем и охотно употреблял «Опыты» вместо молитвенника.
И все же на восьмой главе он крепко заснул.
Лампа горела по-прежнему, дверь, подпертая шкафом и столом, была по-прежнему заперта; шпага и деньги по-прежнему лежали под подушкой. Сам архангел Михаил спал бы как Шико, не думая о сатане, даже если бы тот в образе льва зарычал за дверью.
Мы уже говорили, что на дворе дул сильный ветер и свист его как-то странно сотрясал воздух; впрочем, ветер умеет подражать человеческому голосу или, вернее, великолепно пародировать его: то он хнычет, как плачущий ребенок, то рычит, как разгневанный муж, ссорящийся с женой.
Шико хорошо знал, что такое буря; ему становилось даже спокойнее от этого шума. Он успешно боролся с проявлениями осенней непогоды: с холодом при помощи одеяла, с ветром — заглушая его храпом. И все же Шико показалось во сне, что буря усиливается.
Внезапно порыв ветра непобедимой силы сорвал задвижки, распахнул дверь, опрокинул и потушил лампу и разбил стол.
Как бы крепко ни спал Шико, просыпаясь, он сразу обретал присутствие духа. Итак, пробудившись, он скользнул за кровать и быстро схватил левой рукой мешочек с деньгами, а правой — рукоять шпаги.
Шико широко раскрыл глаза — непроглядная тьма. Тогда он насторожил уши, и ему показалось, что во тьме буквально свирепствуют четыре ветра, а по полу катаются стулья, сталкиваясь и задевая другую мебель.
Среди этого содома Шико чудилось, что четыре ветра ворвались к нему, так сказать, во плоти, что он имеет дело с Эвром, Нотом, Аквилоном и Бореем, с их толстыми щеками и в особенности с их огромными ногами.
Смирившись, понимая, что с олимпийскими богами ничего не поделаешь, Шико присел в углу за кроватью, подобно сыну Оилея после одного из приступов его ярости, как о том повествует Гомер.[39]
Но после нескольких минут самого ужасающего грохота, который когда-либо раздирал человеческий слух, Шико воспользовался затишьем и принялся кричать изо всех сил:
— На помощь!
Наконец стихии успокоились, точно Нептун собственной персоной произнес свое знаменитое «Quos ego!».[40] Эвр, Hoт, Борей и Аквилон, видимо, отступили, и появился хозяин с фонарем.
Комната имела весьма плачевный вид и напоминала поле сражения. За огромным шкафом, поваленным на разбитый стол, висела сорванная с петель дверь, стулья были опрокинуты, и ножки их торчали вверх; фаянсовая посуда лежала разбитая на плиточном полу.
— Да у вас здесь сущий ад! — воскликнул Шико, узнав хозяина при свете фонаря.
— Что случилось, сударь? — воскликнул хозяин, увидев произведенные разрушения. И он поднял к небу руки, а следовательно, и фонарь.
— Сколько же демонов живет у вас, мой друг? — прорычал Шико.
— О Иисусе! Какая непогода! — ответил хозяин с тем же патетическим жестом.
— Что у вас, задвижки не держатся, что ли? — продолжал Шико. — Или дом выстроен из картона? Я лучше уйду отсюда. Предпочитаю ночевать на открытом воздухе. — И Шико вылез из-за кровати со шпагой в руке. — А мое платье? — воскликнул он. — Где платье? Оно лежало на этом стуле!
— Ваше платье, мой дорогой господин, — простодушно сказал хозяин, — если оно было здесь, то тут и осталось.
— Как это «если было»! Уж не хотите ли вы сказать, что я приехал сюда в таком виде? — И Шико напрасно попытался завернуться в свою тонкую рубашку.
— Боже мой! — ответил хозяин, которому трудно было что-либо возразить против подобного аргумента. — Конечно, вы были одеты.
— Хорошо еще, что вы это признаете.
— Но ветер все разбросал.
— И все же, друг мой, — ответил Шико, — внемлите голосу рассудка. Когда ветер куда-нибудь влетает, а он, видимо, влетел сюда, раз учинил такой разгром…
— Без сомнения.
— Так вот, если бы ветер влетел сюда, то принес бы чужие одежды, а он унес мою одежду неизвестно куда.
— Как будто так. И все же мы видим доказательства противного.
— Куманек, — спросил Шико, пристально оглядев пол, — а откуда явился ко мне ветер?
— С севера, сударь, с севера.
— Ну, значит, он шел по грязи. Видите следы на полу?
И Шико показал свежие следы грязных сапог. Хозяин побледнел.
— Так вот, дорогой мой, — сказал Шико, — разрешите дать вам совет: хорошенько следите за ветрами, которые влетают в гостиницу, проникают в комнаты, срывая двери с петель, и улетают, унося одежду путешественника.
Хозяин отступил к выходу в коридор. Потом, почувствовав, что отступление обеспечено, он спросил:
— Как вы смеете называть меня вором? — В тоне, каким это было сказано, звучала угроза.
— Я называю вас вором, потому что вы должны отвечать за украденные у меня вещи.
И Шико, как мастер фехтования, прощупывающий противника, сделал угрожающий жест.
— Эй, эй! — крикнул хозяин. — Ко мне!
В ответ на этот зов на лестнице появилось четыре человека, вооруженных палками.
— А вот и они — Эвр, Нот, Аквилон и Борей, — сказал Шико. — Черт возьми! Раз уж представился случай, надо освободить землю от северного ветра: я должен оказать эту услугу человечеству — наступит вечная весна.
И он сделал такой сильный выпад шпагой в направлении первого из нападающих, что если бы тот не отскочил назад с легкостью истинного сына Эола,[41] он был бы пронзен насквозь.
На беду свою, он поскользнулся и со страшным шумом скатился по лестнице.
Это послужило сигналом для трех остальных, которые исчезли в лестничном пролете с быстротою призраков, спускающихся в театральный трап.
Однако один из молодцов успел сказать что-то на ухо хозяину.
— Хорошо, хорошо! — проворчал тот, обращаясь к Шико. — Найдется ваше платье.
— В добрый час. Я не желаю ходить голым, это вполне естественно.
Ему принесли одежду, но явно порванную во многих местах.
— Ого! — сказал Шико. — Чертовские ветры, ей-ей! Но возвращено по-хорошему. Как я мог вас заподозрить? У вас же такое честное лицо.
Хозяин любезно улыбнулся и спросил:
— Но теперь-то ляжете спать?
— Нет, спасибо, я выспался.
— Что же вы будете делать?
— Одолжите мне, пожалуйста, фонарь, и я снова займусь чтением, — ответил так же любезно Шико.
Хозяин подал фонарь и ушел.
Шико снова приставил шкаф к двери и улегся в постель.
Ночь прошла спокойно; ветер утих, точно шпага Шико пронзила мехи, в которых он был запрятан.
На заре посланец короля спросил свою лошадь, оплатил расходы и уехал, бормоча про себя:
— Посмотрим, что будет сегодня вечером.
IV. О том, как Шико продолжал путешествие и что с ним случилось
Все утро Шико хвалил себя за то, что он, как нам удалось убедиться, не потерял спокойствия в эту ночь испытаний.
«Нельзя дважды поймать старого волка в ту же западню, — подумал он, — значит, для меня изобретут какую-нибудь новую чертовщину — будем настороже».
В дороге он даже заключил некий оборонительный союз. Действительно, четыре парижских бакалейщика-оптовика, ехавших с помощниками заказывать варенье в Орлеане и сухие фрукты в Лиможе, удостоили принять в свое общество королевского посланца, который назвался обувщиком из Бордо. А так как Шико был гасконец, то не внушил своим спутникам никаких опасений.
Их отряд состоял, следовательно, из пяти хозяев и четырех приказчиков. И в количественном отношении, и по своему воинскому духу он заслуживает, чтобы с ним считались, особенно если учесть воинственные привычки, распространявшиеся среди парижских бакалейщиков после организации лиги.
Мы не станем утверждать, что Шико чувствовал чрезмерное уважение к храбрости своих спутников, но права пословица, утверждающая, что на миру и смерть красна.
Шико совсем перестал бояться, как только очутился среди попутчиков; он даже не оглядывался больше, как делал до сих пор, чтобы обнаружить возможных преследователей.
Болтая о политике и отчаянно хвастаясь, путники достигли города, где намеревались поужинать и переночевать.
Поели, крепко выпили и разошлись по комнатам.
Во время пиршества Шико был в ударе, а мускат и бургундское подогревали его остроумие. Торговцы, иначе говоря люди свободные, не слишком почтительно отзывались о его величестве короле Франции и других величествах лотарингских, наваррских и фландрских.
Отправляясь спать, Шико назначил на утро свидание четырем бакалейщикам, которые прямо-таки с триумфом проводили его до опочивальни, расположенной за их комнатами в самом конце коридора.
Надо сказать, что в те времена дороги были ненадежны даже для людей, путешествующих по своим делам, и каждый старался обеспечить себе поддержку соседа.
Теперь Шико оставалось лечь и спокойно уснуть, тем более что он самым тщательным образом осмотрел комнату, запер дверь и закрыл ставни единственного окна.
Но как только он заснул, произошло нечто такое, чего даже сфинкс, этот профессиональный прорицатель, не мог бы предвидеть; в дела Шико действительно постоянно вмешивался дьявол, а дьявол хитрее всех сфинксов на свете.
Около половины десятого в дверь приказчиков, ночевавших совместно в помещении, похожем на чердак, кто-то робко постучался. Один из постояльцев сердито открыл дверь и оказался нос к носу с хозяином гостиницы.
— Господа, — сказал он, — я хочу оказать вам большую услугу. Ваши хозяева слишком разошлись за столом, говоря о политике, и, видимо, кто-то донес на них. Мэр послал стражников, они схватили ваших хозяев и отвели в Ратушу. Вставайте, братцы, ваши мулы оседланы, а хозяева вас всегда догонят.
Четверо приказчиков кубарем скатились с лестницы, дрожа от страха, вскочили на мулов и отправились обратно в Париж, попросив трактирщика предупредить об их отъезде торговцев, если те вернутся на постоялый двор.
Когда хозяин увидел, как четыре приказчика скрылись за углом, он так же осторожно постучался в первую дверь по коридору.
— Кто там? — крикнул первый торговец громовым голосом.
— Тише, несчастный! Разве вы не узнаете голоса хозяина?
— Боже мой, что случилось?
— За столом вы слишком вольно говорили о короле, какой-то шпион донес об этом мэру, и тот прислал стражников. К счастью, я догадался послать их в комнату ваших приказчиков.
— Что вы говорите? — воскликнул купец.
— Чистую правду! Бегите, пока лестница свободна.
— А мои спутники?
— У вас не хватит времени предупредить их.
— Вот бедняги!
И купец торопливо оделся.
В то же время хозяин, точно вдохновленный свыше, постучал в стенку, отделявшую первого купца от второго.
Второй купец, разбуженный теми же словами, тихонько открыл дверь; третий, разбуженный по примеру второго, позвал четвертого, и все четверо убежали на цыпочках, воздевая руки.
— Несчастный обувщик, — говорили они, — все неприятности обрушатся на него: хозяин не успел предупредить беднягу.
В самом деле, метр Шико, как вы понимаете, ничего не знал и спал глубоким сном.
Убедившись в этом, хозяин спустился в зал нижнего этажа. Там находились шестеро вооруженных людей, из которых один, казалось, был командиром.
— Ну как? — спросил он.
— Я выполнил все в точности, господин офицер.
— Человек, на которого мы указали, не был разбужен?
— Нет.
— Вы знаете, хозяин, какому делу мы служим? Ведь вы сами защитник этого дела.
— Ну конечно, господин офицер; вы же видите, я сдержал клятву, хоть и потерял деньги. Но в клятве говорится: «Я пожертвую имуществом, защищая святую католическую веру!»
— И жизнью! Вы забыли добавить это слово, — надменно заметил офицер.
— Боже мой! — воскликнул хозяин, всплеснув руками. — Неужели вы потребуете моей жизни? У меня жена и дети!
— Ничего от вас не потребуют, но вы должны слепо повиноваться приказаниям.
— Да, да, обещаю, будьте покойны.
— В таком случае, ложитесь спать, заприте двери и, что бы ни случилось, не выходите, даже если дом загорится и обрушится вам на голову.
— Увы! Увы! Я разорен… — пробормотал хозяин.
— Мне поручено оплатить ваши убытки, — сказал офицер. — Вот тридцать экю. Но и ничтожества защищают нашу святую лигу!
Хозяин ушел и заперся, как парламентер, предупрежденный о том, что город отдан на разграбление. Тогда офицер поставил двух хорошо вооруженных людей под окном Шико.
Он сам и трое остальных поднялись к несчастному обувщику, как назвали его сотоварищи, давным-давно выехавшие из города.
— Вам известен приказ? — спросил офицер. — Если он откроет дверь и мы найдем то, что ищем, мы не причиним ему зла; но если он будет сопротивляться, то хороший удар кинжалом — и все! Запомните хорошенько. Ни пистолета, ни аркебуза.
Они подошли к двери. Офицер постучал.
— Кто там? — спросил Шико, мгновенно проснувшись.
— Ваши друзья-бакалейщики хотят сообщить вам нечто очень важное, — ответил офицер, решивший прибегнуть к хитрости.
— Ого! — сказал Шико. — Ваши голоса сильно огрубели от вина, дорогие мои бакалейщики.
Офицер смягчил тон и вкрадчиво попросил:
— Ну открывайте же, дорогой друг!
— Проклятие! Ваша бакалея что-то пахнет железом! — сказал Шико.
— А, ты не хочешь открыть! — нетерпеливо крикнул офицер. — Тогда вперед, ломайте дверь!
Шико бросился к окну, отворил его и увидел внизу две обнаженные шпаги.
— Я пойман! — воскликнул он.
— Ага, куманек! — сказал офицер, услышавший стук ставня. — Ты боишься прыгать и вполне прав. Ну, открывай, открывай же!
— Нет, черт возьми! — ответил Шико. — Дверь крепка, и мне придут на помощь.
Офицер рассмеялся и приказал солдатам ломать дверь.
Шико громко позвал купцов.
— Дурак! — сказал офицер. — Неужели ты думаешь, что мы оставили твоих помощников? Не обманывайся, ты один, а значит, пойман… Вперед, ребята!
И Шико услышал, как в дверь нанесли три удара прикладами.
— Там три мушкета и офицер, внизу только две шпаги. Высота пятнадцать футов — это пустяки. Я предпочитаю шпаги мушкетам.
И, подвязав мешочек с деньгами к поясу, он влез на подоконник, держа в руке шпагу.
Оба солдата стояли, подняв вверх острия шпаг. Но Шико рассчитал правильно. Ни один человек, будь он силен, как Голиаф[42], не станет дожидаться, чтобы противник свалился ему на голову.
Солдаты отступили, решив напасть на Шико, как только он упадет.
На это и надеялся гасконец. Он ловко прыгнул на носки. В ту же минуту один из солдат нанес ему сокрушительный удар.
Но Шико даже не потрудился отразить его. Он принял удар с открытой грудью; благодаря кольчуге Горанфло шпага врата сломалась, как стеклянная.
— На нем кольчуга! — пробормотал солдат.
— А ты что думал! — воскликнул Шико и ответным ударом раскроил ему череп.
Второй стражник начал кричать, с трудом отражая удары нападавшего Шико. На свою беду, в фехтовании он был слабее Жака Клемана. Шико уложил его рядом с товарищем.
И когда, выломав дверь, офицер выглянул в окно, он увидел только двух стражников, плававших в собственной крови.
— Да это демон! — вскричал офицер. — Даже сталь не причиняет ему вреда.
V. Третий день путешествия
Королевскому посланцу пришло в голову, что, убедившись в неудаче своего предприятия, враги вряд ли останутся в городе, и он рассудил; что, по правилам военной тактики, ему следует повременить с отъездом.
Шико решился даже на большее: услышав топот удаляющихся лошадей, он смело вернулся в гостиницу.
Он нашел там хозяина, который не успел прийти в себя: после испытанного потрясения негодяй не помешал ему оседлать на конюшне лошадь, хотя и смотрел на него, как на призрак.
Шико воспользовался этим благоприятным для него оцепенением, чтобы не оплатить ни ужина, ни ночлега.
Потом он отправился провести остаток ночи в другую гостиницу — среди пьяниц, которые даже не заподозрили, что этот высокий, веселый незнакомец, столь любезный в обхождении, только что убил двух человек и едва не был убит сам.
Рассвет застал его уже в пути; он ехал охваченный беспокойством, возраставшим с минуты на минуту. Две попытки убийства, к счастью, не удались, но третья могла оказаться для него гибельной.
Время от времени он давал себе слово, что, добравшись до Орлеана, пошлет к королю курьера с требованием конвоя. Но так как дорога была пустынна и, видимо, безопасна, Шико подумал, что праздновать труса не стоит, ибо король потеряет о нем доброе мнение, а конвой будет очень стеснителен в пути.
Но после Орлеана опасения Шико удвоились: до вечера оставалось еще много времени; дорога шла в гору; путешественник выделялся на ее сероватом фоне, как мавр, намалеванный на мишени, и кое-кому могла прийти охота настичь его пулей из аркебуза.
Внезапно Шико услышал вдали шум, похожий на топот копыт, когда лошади мчатся галопом.
Он оглянулся — по склону холма, на который он поднялся до половины, во весь опор мчались всадники.
Он сосчитал — их было семь.
Четверо были вооружены аркебузами.
Заходящее солнце бросало на дула кроваво-красный отсвет.
Кони преследователей мчались гораздо быстрее лошади Шико. Да Шико и не думал состязаться в скорости, так как это только бы уменьшило его обороноспособность в случае нападения.
Он только пустил свою лошадь зигзагами, чтобы не дать возможности всадникам взять точный прицел.
В самом деле, когда всадники оказались на расстоянии пятидесяти шагов, они приветствовали Шико четырьмя пулями, которые пролетели прямо над его головой.
Шико, как было сказано, ждал этих выстрелов и заранее обдумал, как поступить. Услышав свист пуль, он отпустил поводья и соскользнул с лошади. Ради предосторожности он заранее вытащил шпагу из ножен и держал в левой руке кинжал, наточенный, как бритва, и заостренный, как игла.
Радостный крик послышался в группе всадников, которые сочли Шико мертвым.
— Я же говорил вам! — воскликнул приближавшийся галопом человек. — Вы погубили все дело, потому что не выполнили в точности моих приказаний. Но теперь он сражен; обыщите его, прикончите, если он еще жив.
— Слушаю, сударь, — почтительно ответил один из всадников.
Два человека подошли к Шико; у них в руках были шпаги.
Они прекрасно понимали, что противник не убит, ибо он стонал.
Но, видя, что тот не двигается, наиболее усердный из двоих имел неосторожность приблизиться, и тотчас кинжал, словно выброшенный пружиной, вошел ему в горло по самую рукоять. Одновременно шпага Шико вонзилась меж ребер другого всадника.
— Предательство! — крикнул командир. — Заряжайте мушкеты, мерзавец еще жив!
— Конечно, я жив, — сказал Шико, глаза которого метали молнии; и, быстрый, как мысль, он бросился на командира, направив острие шпаги на его маску.
Тут два солдата схватили его. Он обернулся, рассек ударом шпаги ляжку одному из них и освободился.
— Болваны! — крикнул командир. — Аркебузы, черт вас дери!..
— Прежде чем они зарядят, — сказал Шико, — я тебе выпущу кишки, разбойник, и сорву маску, чтобы узнать, кто ты.
— Мужайтесь, сударь, я вас в обиду не дам, — сказал голос, точно зазвучавший с неба.
Он принадлежал красивому молодому человеку, ехавшему на прекрасной лошади. Всадник держал два пистолета и кричал Шико:
— Наклонитесь! Наклонитесь, черт возьми! Да наклонитесь же!
Тот повиновался.
Раздался выстрел, и один из нападавших рухнул к ногам Шико, выронив шпагу.
Между тем лошади бились в страхе, и трем оставшимся всадникам никак не удавалось вскочить в седло. Молодой человек выстрелил еще раз, не целясь, и прикончил еще одного человека.
— Два против двух, — сказал Шико. — Великодушный спаситель, займитесь вашим, а я займусь моим!
И он бросился на всадника в маске, который, дрожа от гнева и страха, тем не менее искусно отражал удары.
Со своей стороны молодой человек сбил с ног врага и связал его ремнем, как овцу, предназначенную на убой.
Видя, что перед ним только один противник, Шико обрел хладнокровие, а следовательно, и чувство превосходства.
Он загнал своего врага в придорожный ров и ловким ударом всадил ему шпагу между ребер.
Человек упал.
Шико прижал ногой шпагу побежденного, чтобы он не мог ее схватить, и обрезал кинжалом шнурки маски.
— Господин де Майен! — воскликнул он. — Черт возьми! Я так и думал.
Герцог не отвечал — он был без сознания. Шико почесал нос, как он это всегда делал, перед тем как принять серьезное решение; потом засучил рукава, выхватил кинжал и подошел к герцогу.
Но тут кто-то схватил его за руку, и он услышал голос:
— Потише, сударь. Нельзя убивать поверженного врага.
— Молодой человек, — возразил Шико, — вы спасли мне жизнь, и я благодарю вас от всего сердца. Но позвольте преподать вам небольшой урок, очень полезный в наш век морального упадка. Если за три дня жизнь смельчака трижды подвергалась опасности, он имеет право, верьте мне, совершить то, что я собираюсь сделать.
И Шико схватил врага за шею, чтобы покончить начатое.
Но и на этот раз молодой человек остановил его:
— Вы не сделаете этого, сударь, во всяком случае, пока я здесь. Нельзя безрассудно проливать такую кровь.
— Ба! — удивленно сказал Шико. — Вы знаете этого негодяя?
— Этот негодяй — герцог Майенский, принц крови, равный по рождению многим королям.
— Тем лучше, — мрачно сказал Шико. — Но кто же вы такой?
— Я тот, кто спас вам жизнь, — холодно ответил молодой человек.
— И тот, кто передал мне королевское письмо три дня назад?
— Вот именно!
— Значит, вы слуга короля, сударь?
— Да, имею эту честь, — сказал молодой человек с поклоном.
— И будучи на службе у короля, вы щадите господина де Майена? Черт возьми, сударь, разрешите вам сказать, что это не похоже на поступок доброго слуги.
— Думается мне, что, напротив, я поступаю именно как добрый слуга короля.
— Быть может, — грустно сказал Шико, — но сейчас не время философствовать. Как ваше имя?
— Эрнотон де Карменж, сударь.
— Хорошо, господин Эрнотон! Что мы будем делать с этой падалью, равной по величине всем королям на земле? Ибо, предупреждаю вас, я должен ехать.
— Я позабочусь о господине де Майене, сударь.
— И о его спутнике, который нас подслушивает?
— Этот бедняга ничего не слышит; я так крепко связал его, что он, видимо, потерял сознание.
— Сегодня вы спасли мне жизнь, господин де Карменж, но вы подвергаете ее опасности в будущем.
— Я выполнил свой долг, сударь; бог позаботится о будущем.
— Будь по-вашему. Впрочем, мне самому претит убивать беззащитного, даже если это мой злейший враг. Прощайте, сударь!
Шико отошел, чтобы сесть на свою лошадь, но тут же вернулся.
— У вас семь добрых лошадей. Мне думается, я заработал четыре из них; помогите же мне выбрать хотя бы одну…
— Возьмите мою лошадь, — ответил Эрнотон, — лучше ее не найти.
— Вы слишком щедры, оставьте ее себе.
— Нет, мне не нужно так торопиться, как вам.
Шико не заставил себя просить; он вскочил на коня Эрнотона и исчез.
VI. Эрнотон де Карменж
Эрнотон остался на поле сражения, не зная, что делать с двумя врагами, которым предстояло очнуться у него на руках.
Рассудив, что убежать они не могут, а Тень (ибо под этим именем, как помнит читатель, Эрнотон знал Шико) вряд ли вернется, чтобы их прикончить, молодой человек стал изыскивать какой-нибудь способ перевозки и не замедлил его найти.
На вершине горы показалась тележка, вероятно повстречавшаяся с Шико, и ее силуэт выступил на вечернем фоне неба, покрасневшего в пламени заходящего солнца.
Тележку тащили два быка; правил ими крестьянин.
Эрнотон остановил погонщика, которому, как видно, очень захотелось бросить тележку и спрятаться в кусты, и рассказал, что произошло сражение между гугенотами и католиками: в этом сражении пятеро погибли, но двое еще живы.
Хотя крестьянин и опасался ответственности за доброе дело, которого от него требовали, но еще больше он был напуган воинственным видом Эрнотона. Поэтому он помог молодому человеку перенести в тележку сначала господина де Майена, а затем солдата, лежавшего с закрытыми глазами.
Оставалось пять трупов.
— Сударь, — спросил крестьянин, — эти пятеро католики или гугеноты?
Эрнотон, видевший, как крестьянин крестился, ответил ему:
— Гугеноты.
— В таком случае, — сказал погонщик, — не будет ничего дурного, если я обыщу этих безбожников.
— Ничего дурного, — ответил Эрнотон, предпочитавший, чтобы добром убитых попользовался нужный ему крестьянин, а не первый встречный.
После окончания этой операции морщины на лбу крестьянина разгладились, и он стал подхлестывать быков, чтобы побыстрее приехать в хижину.
В конюшне этого доброго католика, на удобной соломенной подстилке, господин де Майен очнулся и посмотрел на окружающее с вполне понятным изумлением.
Как только господин де Майен открыл глаза, Эрнотон отпустил крестьянина.
— Кто вы? — спросил Майен.
— Вы меня не узнаете, сударь?
— Узнаю, — ответил герцог, нахмурившись, — вы тот, кто пришел на помощь моему врагу.
— Да, — ответил Эрнотон, — но я также и тот, кто помешал вашему врагу убить вас.
— Должно быть, это так, раз я жив, — сказал Майен. — Конечно, если только он не счел меня мертвым. Но почему, сударь, вы помогли этому человеку убить моих людей, а затем помешали ему убить меня?
— Странно, сударь, что дворянин — а вы, по-видимому, дворянин — не понимает моего поведения. Случай привел меня на дорогу, по которой вы ехали; я увидел, что несколько человек напали на одного, и встал на его защиту; потом, убедившись, что этот храбрец может зло употребить своей победой, я помешал ему прикончить вас.
— Вы меня знаете? — спросил Майен, испытующе глядя на него.
— Мне нет надобности знать вас, сударь, вы ранены, и этого достаточно.
— Будьте искренни, сударь, — настаивал Майен, — вы меня знаете?
— Странно, сударь, что вы не хотите меня понять. Я не считаю благородным ни убивать поверженного, ни нападать всемером на одного.
— На все могут быть причины.
Эрнотон поклонился, но не ответил.
— Этот человек — мой смертельный враг.
— Верю, ибо то же сказал он и про вас.
— А если я выздоровлю?
— Это меня не касается: вы поступите, как вам заблагорассудится, сударь.
— Вы считаете, что я тяжело ранен?
— Я осмотрел вашу рану, сударь, — она серьезна, но не смертельна. Лезвие, как мне кажется, только скользнуло по ребрам. Вздохните, и, полагаю, вы не почувствуете боли в груди.
— Это правда, — сказал Майен, с трудом вздохнув. — А люди, которые были со мной?
— Мертвы, за исключением одного.
— Их оставили на дороге? — спросил Майен.
— Да.
— Их обыскивали?
— Да, крестьянин, которого вы, вероятно, видели, когда открывали глаза.
— Что он нашел?
— Немного денег.
— И бумаги?
— Не знаю.
— А!.. — сказал Майен с явным удовольствием.
— Вы можете спросить об этом у того, кто остался жив.
— Где он?
— В сарае, в двух шагах отсюда.
— Приведите его ко мне и, если вы честный человек, поклянитесь, что не будете задавать ему никаких вопросов.
— Я не любопытен, сударь, к тому же знаю об этой истории все, что мне важно знать.
Герцог все еще с беспокойством смотрел на молодого человека.
— Сударь, — сказал Эрнотон, — я был бы рад, если бы вы дали ваше поручение кому-нибудь другому.
— Я неправ, сударь, признаю это, — сказал Майен, — но будьте столь любезны и окажите мне услугу, о которой я вас прошу.
Через пять минут солдат входил в конюшню.
Он вскрикнул, увидев герцога Майенского, но у того хватило сил приложить палец к губам. Солдат тотчас же замолчал.
— Сударь, — сказал Майен Эрнотону, — я вам благодарен навеки, и, конечно, когда-нибудь мы встретимся при более благоприятных обстоятельствах; могу ли я спросить, с кем имею честь говорить?
— Я виконт Эрнотон де Карменж, сударь.
Майен ждал более подробного объяснения, но молодой человек в свою очередь оказался весьма сдержанным.
— Вы следовали по дороге в Божанси, сударь? — продолжал Майен.
— Да.
— Я вам помешал, и вы, вероятно, не продолжите свой путь сегодня?
— Напротив, сударь, я надеюсь тотчас же выехать.
— В Божанси?
Эрнотон посмотрел на Майена, весьма раздраженный его настойчивостью.
— В Париж, — ответил он.
— Простите, — возразил Майен, — но как же так? Вы, направляясь в Божанси, без всяких серьезных причин отказываетесь от путешествия?
— Ничего нет проще, сударь, — ответил Эрнотон, — я ехал на свидание. Случай с вами задержал меня, и я опоздал: мне остается только вернуться.
Майен тщетно пытался прочесть что-либо на бесстрастном лице Эрнотона.
— Почему бы вам не остаться со мной несколько дней, сударь! — сказал он наконец. — Я пошлю в Париж солдата, чтобы он привез мне врача. Вы же понимаете, я не могу остаться здесь один с незнакомыми мне крестьянами.
— А почему бы, сударь, — возразил Эрнотон, — с вами не остаться солдату? Врача пришлю я.
Майен колебался.
— Знаете ли вы имя моего недруга? — спросил он.
— Нет, сударь!
— Как, вы спасли ему жизнь, а он не сказал вам своего имени?
— Вам я тоже спас жизнь, сударь, а разве я пытался узнать ваше имя? Зато вы оба знаете мое. Пусть лучше спасенный знает имя своего спасителя.
— Я вижу, сударь, — сказал Майен, — что вы столь же скрытны, сколь доблестны.
— А я, сударь, чувствую в ваших словах упрек и очень сожалею об этом. Ведь если я скрытен с вами, то и с другим не слишком разговорчив.
— Вы правы; вашу руку, господин де Карменж.
Эрнотон протянул руку, но по его манере нельзя было судить, знает ли он, что подает руку герцогу.
— Вы осудили мое поведение, — продолжал Майен. — Я не могу лучше оправдаться, не открыв важной тайны, поэтому мне лучше воздержаться от признаний.
— В вашей воле говорить или молчать, сударь.
— Благодарю вас, сударь. Знайте, что я дворянин из хорошей семьи и могу доставить вам все, что пожелаю.
— Не будем говорить об этом, сударь, — ответил Эрнотон. — Благодаря господину, которому я служу, я ни в чем не нуждаюсь.
— Вашему господину? — с беспокойством спросил Майен. — Какому господину, скажите, пожалуйста.
— О, довольно признаний — вы сами это сказали, сударь, — ответил Эрнотон.
— Вы правы… Как мне нужен мой лекарь!
— Я возвращаюсь в Париж, как уже имел честь вам сообщить; дайте мне его адрес.
Майен сделал знак солдату, и они заговорили вполголоса. Эрнотон, верный своей обычной скромности, отошел. Наконец, после минутного совещания, герцог снова повернулся к Эрнотону.
— Господин де Карменж, дайте слово, что мое письмо будет доставлено вами по назначению.
— Даю слово, сударь.
— Верю вам — вы благородный человек.
Эрнотон поклонился.
— Я доверю вам часть своей тайны, — сказал Майен. — Я принадлежу к охране герцогини Монпансье.
— Неужели у герцогини Монпансье есть охрана? — простодушно спросил Эрнотон. — Я не знал этого.
— В наше смутное время, сударь, — продолжал Майен, — все стараются обезопасить себя, а семья Гизов, одна из знатнейших семей…
— Я не прошу объяснений, сударь.
— Итак, я продолжаю: мне нужно было совершить поездку в Амбуаз, но по дороге я встретил своего врага… Остальное вам известно.
— Да, — подтвердил Эрнотон.
— Из-за полученной мною раны я не выполнил поручения и должен сообщить об этом герцогине. Не согласитесь ли вы отдать ей в собственные руки письмо, которое я буду иметь честь написать?
— Если здесь есть бумага и чернила, — ответил Эрнотон и встал, чтобы поискать требуемые предметы.
— Не стоит, — сказал Майен, — у моего солдата, наверно, есть все, что требуется.
Действительно, солдат вытащил из кармана две сложенные записные дощечки. Майен повернулся к стене, нажал какую-то пружину, и дощечки открылись; он написал несколько строчек и снова сложил дощечки.
Теперь тот, кто не знал секрета, не мог разъединить их, не сломав.
— Сударь, — сказал молодой человек, — через три дня это послание будет доставлено герцогине де Монпансье.
Герцог пожал руку своему доброжелателю и, утомленный, упал на солому, обливаясь потом.
— Сударь, — сказал Эрнотону солдат тоном, который плохо вязался с его одеждой, — вы связали меня, как теленка, но, хотите вы этого или нет, я рассматриваю эти путы как узы дружбы и докажу вам это, когда придет время.
И он протянул молодому человеку руку, белизну которой тот уже успел заметить.
— Превосходно, — улыбаясь, сказал Карменж, — значит, у меня стало двумя друзьями больше!
— Не смейтесь, сударь, — сказал солдат, — друзей не может быть слишком много.
— Правильно, друг, — ответил Эрнотон.
И он уехал.
VII. Конный двор
Эрнотон тотчас же отправился в путь, и так как он взял лошадь герцога, то ехал быстро и к середине третьего дня прибыл в Париж.
В три часа дня он остановился у казармы Сорока пяти в Лувре.
Гасконцы, увидев его, разразились удивленными восклицаниями.
Господин де Луаньяк вышел на крики и, заметив Эрнотона, грозно нахмурился, что не помешало молодому человеку направиться прямо к нему.
Господин де Луаньяк сделал Эрнотону знак пройти в небольшой кабинет, где этот неумолимый судья произносил свои приговоры.
— Можно ли так вести себя, сударь? — спросил он. — Вы отсутствуете уже пять дней и пять ночей… И это вы, сударь, которого я считал человеком рассудительным.
— Сударь, — ответил Эрнотон, кланяясь, — я выполнял приказ.
— А что вам приказали?
— Следовать за герцогом Майенским.
— Значит, герцог уехал из Парижа?
— В тот же вечер, и это показалось мне подозрительным.
— Вы правы, сударь. Дальше?
Тут Эрнотон рассказал кратко, но с пылом и энергией смелого человека о дорожном приключении и о последствиях, которое оно имело. Пока он говорил, на подвижном лице Луаньяка отражались все впечатления, которые рассказчик вызвал в его душе.
Но как только Эрнотон дошел до письма герцога Майенского, Луаньяк воскликнул:
— Письмо при вас?
— Да, сударь.
— Черт возьми! Прошу вас, сударь, следуйте за мной.
И Эрнотон последовал за Луаньяком на луврский конный двор.
Там готовились к выезду короля, и господин д'Эпернон смотрел, как пробуют двух лошадей, только что прибывших из Англии в подарок Генриху от Елизаветы; лошадей этих, отличавшихся необыкновенной красотой, собирались в этот день впервые запрячь в карету короля.
Господин де Луаньяк подошел к герцогу д'Эпернону и притронулся к подолу его плаща.
— Важные новости, ваша светлость, — сказал он.
— В чем дело, господин де Луаньяк?
— Господин де Карменж приехал из-под Орлеана; герцог Майенский лежит там раненый в деревне.
— Раненый?!
— Более того, — продолжал Луаньяк, — он написал госпоже де Монпансье письмо, которое находится у господина де Карменжа.
— Тысяча чертей! — воскликнул д'Эпернон. — Позовите господина де Карменжа, я сам с ним поговорю.
Луаньяк подошел к Эрнотону, который почтительно держался в стороне.
— Насколько мне известно, у вас имеется письмо господина де Майена, — обратился д'Эпернон к де Карменжу.
— Да, монсеньер.
— Оно адресовано госпоже де Монпансье…
— Да, монсеньер.
— Будьте любезны передать мне это письмо.
И герцог протянул руку со спокойной небрежностью человека, которому достаточно выразить свою волю, чтобы ей тотчас же повиновались.
— Ваша светлость забываете, что письмо доверено мне.
— Какое это имеет значение?
— Для меня огромное, монсеньер; я дал слово господину герцогу, что письмо будет передано лично герцогине.
— Кому вы служите — королю или герцогу Майенскому?
— Я служу королю, монсеньер.
— Отлично. Король хочет получить это письмо.
— Но вы — не король, монсеньер.
— Вы забываете, с кем говорите, господин де Карменж! — сказал д'Эпернон, бледнея от гнева.
— Напротив, монсеньер, вот почему я и отказываюсь.
— Отказываетесь? Вы сказали, что отказываетесь, господин де Карменж?
— Да, сказал.
— Господин де Карменж, вы забываете вашу клятву верности!
— Монсеньер, насколько я помню, я клялся в верности только одной особе — его величеству. Если король потребует от меня письмо, он его получит, но короля здесь нет.
— Господин де Карменж, — сказал герцог, который все больше раздражался, в то время как Эрнотон, напротив, становился все холоднее, — вы, как все ваши земляки, легко теряете голову от успеха; вы опьянены удачей, любезный дворянчик; обладание государственной тайной ошеломило вас, как удар дубиной.
— Меня ошеломляет ваша немилость, господин герцог, но я поступаю так, как велит мне совесть, и никто не получит письма, за исключением короля или той особы, которой оно адресовано.
Господин д'Эпернон сделал угрожающий жест.
— Луаньяк, — сказал он, — прикажите сейчас же отвести господина де Карменжа в тюрьму.
— В таком случае, — улыбаясь, сказал Карменж, — я не смогу передать герцогине де Монпансье это письмо, во всяком случае, пока нахожусь в тюрьме; но как только я выйду…
— Если вы из нее выйдете, — сказал д'Эпернон.
— Я выйду, сударь, разве только вы прикажете меня убить, — сказал Эрнотон со все возрастающей решимостью. — Да, я выйду — тюремные стены не так крепки, как моя воля. И как только я выйду, монсеньер…
— Что же тогда?
— Я обращусь к королю.
— В тюрьму! В тюрьму! — зарычал д'Эпернон, теряя самообладание. — И отнять у него письмо!
— Никто до него не дотронется! — воскликнул Эрнотон, отскочив назад и вытащив из нагрудного кармана дощечки Майена. — Я уничтожу письмо: герцог Майенский одобрит мое поведение, а его величество мне простит.
В эту минуту чья-то рука мягко удержала его. Молодой человек оглянулся и воскликнул:
— Король!
В самом деле, король только что спустился с лестницы, он слышал конец спора и остановил Карменжа.
— Что случилось, господа? — спросил он голосом, которому умел придавать ни с чем не сравнимую властность.
— Государь! — воскликнул д'Эпернон, даже не стараясь скрыть свой гнев. — Этот человек принадлежал к вашим Сорока пяти, но теперь он уже не будет в их числе. Я велел ему от вашего имени следить за герцогом Майенским, пока тот будет в Париже. Молодой человек последовал за герцогом до Орлеана и там получил от него письмо, адресованное госпоже де Монпансье!
— Вы получили от господина де Майена письмо к госпоже де Монпансье?
— Да, государь, — ответил Эрнотон, — но его светлость не говорит, при каких обстоятельствах.
— Где же это письмо? — спросил король.
— В этом и заключается причина спора, государь. Господин де Карменж наотрез отказался отдать мне письмо и собирается отнести его по адресу — поступок, как мне кажется, недостойный королевского слуги.
Молодой человек опустился на одно колено.
— Государь, — сказал он, — я бедный дворянин, но человек чести. Я спас жизнь вашего посланца, которого собирались убить герцог Майенский и шесть его приверженцев.
— А с герцогом Майенским ничего не случилось? — спросил король.
— Он ранен, государь, и даже тяжело.
— Так! — молвил король. — А потом?
— Ваш посланец, у которого, мнится мне, имеются особые причины ненавидеть герцога Майенского…
Король улыбнулся.
— Ваш посланец, государь, хотел прикончить врага, но я подумал, что в моем присутствии эта месть будет походить на политическое убийство, и…
Эрнотон колебался.
— Продолжайте, — сказал король.
— И я спас жизнь герцога Майенского, как я спас жизнь вашего посланца.
Д'Эпернон пожал плечами. Луаньяк закусил свой длинный ус, король оставался бесстрастным.
— Продолжайте, — молвил он.
— Герцог Майенский, у которого остался только один солдат — пятеро других были убиты — не пожелал с ним расстаться и, не зная, что я верный слуга вашего величества, поручил мне отвезти письмо своей сестре. Вот это письмо; я вручаю его вашему величеству, дабы вы могли располагать им, как располагаете мной. Честь мне дорога, государь, но теперь порукой мне королевская воля, и я отказываюсь от своей чести — она в хороших руках.
Эрнотон, по-прежнему на коленях, протянул дощечки королю.
Король мягко отстранил его руку.
— Что вы такое говорили, д'Эпернон? Господин де Карменж честный человек и верный слуга.
— Я, государь? — сказал д'Эпернон.
— Да, разве я не слышал, спускаясь по лестнице, слова «тюрьма»? Черт возьми! Напротив, когда встречается такой человек, как господин де Карменж, нужно говорить, как у древних римлян, о венках и наградах. Письмо принадлежит либо тому, кто его передает, либо тому, кому оно адресовано.
Д'Эпернон, ворча, поклонился.
— Вы отнесете письмо, господин де Карменж.
— Но, государь, подумайте о том, что там может быть написано, — сказал д'Эпернон. — Не надо излишней щепетильности, когда дело идет о жизни вашего величества.
— Вы отвезете письмо, господин де Карменж… — повторил король, не отвечая своему фавориту.
— Благодарю, государь, — ответил Карменж.
— Но по какому адресу? Во дворец Гизов, во дворец Сен-Дени или в Бель…
Взгляд д'Эпернона остановил короля.
— Я отвезу письмо во дворец Гизов и узнаю там, где найти герцогиню де Монпансье.
— А когда вы ее найдете?
— Я отдам ей письмо.
Король пристально посмотрел на молодого человека.
— Скажите, господин де Карменж, обещали вы что-нибудь еще господину де Майену?
— Нет, государь.
— Ну, например, — настаивал король, — хранить в тайне местопребывание герцогини?
— Нет, государь, я не обещал ничего подобного.
— Тогда я ставлю вам одно условие, сударь.
— Я раб вашего величества.
— Вы отдадите письмо герцогине Монпансье и тотчас же приедете ко мне в Венсен, где я буду сегодня вечером.
— Слушаюсь, государь.
— И там вы мне дадите отчет в том, где вы нашли герцогиню.
— Ваше величество может на меня рассчитывать.
— Какая неосторожность, государь! — сказал герцог д'Эпернон.
— Вы не разбираетесь в людях, герцог. Он честен в отношении Майена — будет честен и в отношении меня.
— Не только честен, но и бесконечно предан, государь! — воскликнул Эрнотон.
— Итак, теперь, когда все кончено, господа, едем! — сказал Генрих.
Д'Эпернон поклонился.
— Вы едете со мной, герцог?
— Я буду сопровождать ваше величество верхом — мне кажется, таков был приказ.
— Да, кто будет с другой стороны?
— Преданный слуга вашего величества, — сказал д'Эпернон, — господин де Сент-Малин.
И он посмотрел, какое впечатление его слова произвели на Эрнотона.
Но тот остался невозмутимым.
— Луаньяк, — добавил д'Эпернон, — позовите господина де Сент-Малина.
— Господин де Карменж, — сказал король, понявший умысел д'Эпернона, — как только выполните поручение, вы приедете в Венсен.
— Да, государь.
И Эрнотон, несмотря на свое философское отношение к жизни, уехал довольный тем, что не увидит триумфа Сент-Малина.
VIII. Семь грехов Марии-Магдалины
Король бросил взгляд на лошадей и, увидев, какие они горячие, не пожелал ехать в карете один и знаком пригласил сесть рядом с ним герцога.
Луаньяк и Сент-Малин заняли места по бокам кареты, форейтор — впереди.
Герцог поместился один на переднем сиденье, а король со своими собаками уселся на подушках в глубине громоздкого экипажа.
Любимый пес Генриха III, тот самый, которого мы видели у него на руках в ложе Ратуши, сладко дремал на особой подушке. Справа от короля находился стол, вделанный в пол кареты; на столе лежали раскрашенные картинки, которые его величество вырезал необыкновенно ловко, несмотря на тряску.
То были главным образом картинки религиозного содержания, но, по обычаю того времени, к образам христианской мифологии примешивалось немало языческого.
Методичный во всем, Генрих распределил рисунки по темам и занялся «Житием Марии-Магдалины»[43].
Грешница была изображена молодой, красивой, окруженной поклонниками; роскошные бани, пиршества, всевозможные удовольствия нашли отражение в этой серии рисунков.
Художник возымел остроумную мысль прикрыть капризы своей фантазии церковным авторитетом. Вот почему подпись под каждым рисунком была посвящена одному из смертных грехов:
«Магдалина предается греху гнева»;
«Магдалина предается греху чревоугодия»;
«Магдалина предается греху гордыни».
И так далее, вплоть до седьмого, и последнего, смертного греха.
Картинка, которую король вырезал, проезжая через Сент-Антуанские ворота, изображала грешницу, впадающую в гнев.
Мария-Магдалина полулежала на подушках, закрытая, как плащом, своими роскошными золотыми волосами, которыми она оботрет впоследствии ноги Христа. Прекрасная грешница только что велела бросить раба, разбившего драгоценную вазу, в садок с муренами, которые высовывали из воды змеевидные головы, в то время как служанку бичевали по приказу Магдалины, ибо, причесывая свою госпожу, она нечаянно вырвала у нее несколько золотых волосков.
На заднем плане картины были изображены собаки, которых избивали за то, что они пропустили в дом нищих.
Доехав до Фобенского креста, король уже приступил к другой картинке под названием «Магдалина предается греху чревоугодия».
Прекрасная грешница возлежала на пурпурно-золотом ложе: самые изысканные блюда, известные римским гастрономам, от соней в меду до краснобородок в фалернском вине, украшали стол. На земле собаки дрались из-за фазана, а воздух кишел птицами, уносившими с пиршества фиги, землянику и вишни; птицы иногда роняли ягоды стаям мышей, которые, подняв носы, ожидали этой манны небесной.
Поглощенный своим серьезным делом, король едва поднял глаза, проезжая мимо аббатства Святого Иакова, где колокола вовсю трезвонили к вечерне.
Двери и окна вышеуказанного монастыря были закрыты и, если бы не звон колокола, могло показаться, что он необитаем. Но шагов через сто наблюдатель заметил бы, что король бросил уже более внимательный взгляд на красивый дом, стоявший слева от дороги, в очаровательном саду, огороженном железной решеткой с золочеными остриями. Эта усадьба называлась Бель-Эба.
В отличие от монастыря Святого Иакова, в Бель-Эба окна были растворены, кроме одного, скрытого за жалюзи.
Когда король поравнялся с домом, жалюзи неприметно дрогнули.
Король обменялся с д'Эперноном многозначительным взглядом и приступил к следующему смертному греху.
Картинка до того поглотила внимание короля, что он не заметил тщеславия, расцветшего с левой стороны его кареты, где пыжился от гордости Сент-Малин, гарцевавший на коне.
Подумать только, он, младший сын гасконской семьи, едет так близко от христианнейшего короля, что может слышать, как его величество говорит своему псу: «Тубо, мастер Лов, вы мне надоели!» — или же обращается к генерал-полковнику от инфантерии д'Эпернону со словами: «Похоже, герцог, что лошади эти сломают мне шею».
Медленность езды отнюдь не оправдывала опасений короля, зато продлевала радость Сент-Малина; в самом деле, английские лошади в тяжелой сбруе, расшитой серебром и позументом, не слишком быстро продвигались в направлении Венсена.
Но когда Сент-Малин чересчур загордился, нечто похожее на предупреждение свыше умерило его восторг: он услышал, что король произнес имя Эрнотона.
Два или три раза в течение двух-трех минут король назвал это имя. Но, как назло, слова, относящиеся к Эрнотону, постоянно заглушались каким-нибудь шумом.
То король издавал возглас огорчения, ибо резкое движение ножниц портило картинку, то с величайшей нежностью убеждал замолчать Лова, который тявкал с необоснованной, но явно выраженной претензией лаять не хуже какого-нибудь здоровенного дога.
Наконец путешественники прибыли в Венсен.
Королю оставалось вырезать еще три греха. И под предлогом этого важного занятия его величество, едва сойдя с коляски, заперся у себя в опочивальне.
Дул холоднющий северный ветер.
Сент-Малин едва успел устроиться у большого камина, чтобы согреться и поспать, когда Луаньяк положил ему руку на плечо.
— Сегодня вы в наряде, — сказал он отрывисто, как человек, привыкший приказывать. — Вы поспите в другой раз, вставайте, господин де Сент-Малин.
— Я готов бодрствовать хоть пятнадцать суток подряд, сударь, — ответил тот.
— Мы не столь требовательны. Успокойтесь!
— Чем могу служить, сударь?
— Вы немедленно вернетесь в Париж.
— Слушаюсь. Мой конь стоит оседланный на конюшне.
— Хорошо. Отправитесь прямиком в казарму Сорока пяти.
— Да, сударь.
— Всех разбудите, но, кроме трех начальников, которых я вам укажу, никто не должен знать, куда и зачем отправляется.
— В точности выполню ваши приказания, сударь.
— Вы оставите четырнадцать человек у Сент-Антуанских ворот, пятнадцать человек на полдороге и вернетесь сюда с четырнадцатью остальными.
— Все будет выполнено в точности, господин де Луаньяк. В котором часу следует выехать из Парижа?
— В сумерки.
— Оружие?
— Кинжал, шпага, пистолет.
— В доспехах?
— Да.
— Будут ли еще приказания, сударь?
— Вот три письма, адресованных господину де Шалабру, господину де Бирану и вам. Шалабр будет командовать первым отрядом, Биран — вторым, вы — третьим.
— Слушаюсь, сударь.
— Письма следует вскрыть по прибытии на место ровно в шесть часов. Господин де Шалабр вскроет письмо у Сент-Антуанских ворот, господин де Биран — у Фобенского креста, вы — у Венсенской сторожевой башни.
— Ехать надо быстро?
— Как можно быстрее, но так, чтобы не вызвать подозрений.
— Слушаюсь, сударь.
— Дополнительные инструкции находятся в письмах. Отправляйтесь.
Сент-Малин поклонился и сделал шаг к выходу.
— Кстати, — сказал Луаньяк, — отсюда до Фобенского креста скачите во весь опор; но оттуда до заставы поезжай-те шагом. До наступления ночи еще два часа — у вас больше времени, чем нужно.
— Прекрасно, сударь.
— Доброго пути, господин де Сент-Малин.
И Луаньяк, звеня шпорами, ушел в свои покои.
«Четырнадцать в первом отряде, пятнадцать во втором и пятнадцать в третьем, — размышлял Сент-Малин, — ясно, что Эрнотон больше не состоит в числе Сорока пяти».
Через полчаса после отъезда из Венсена Сент-Малин проехал заставу, а еще через четверть часа был в казарме Сорока пяти.
Большая часть этих господ нетерпеливо ожидала ужина, дымившегося в кухне. Все блюда обычно щедро орошались винами лучших марок — вроде малаги, кипрского и сиракузского.
Тем не менее, как только начинал трубить горн, сотрапезники превращались в солдат, подчиненных железной дисциплине.
Зимой ложились в восемь, летом в десять; но спали только пятнадцать человек, другие пятнадцать дремали, а остальные бодрствовали.
Прибыв в казарму в половине шестого, Сент-Малин застал всех гасконцев на ногах и одним словом опрокинул их надежды на вкусный ужин.
— На коней, господа! — сказал он.
И, оставив сотоварищей в полном недоумении, он дал объяснения лишь господам де Бирану и де Шалабру.
Сделали перекличку.
Только сорок четыре человека, включая Сент-Малина, ответили на нее.
— Господин Эрнотон де Карменж отсутствует, — сказал господин де Шалабр, так как была его очередь исполнять обязанности дежурного.
Глубокая радость наполнила сердце Сент-Малина, и губы его невольно сложились в подобие улыбки, что с этим мрачным и завистливым человеком случалось редко.
Действительно, в глазах Сент-Малина Эрнотон безнадежно проигрывал из-за своего необъяснимого отсутствия во время такой важной экспедиции.
Сорок пять или, вернее, сорок четыре человека уехали — каждый отряд по той дороге, которая ему была указана.
IX. Бель-Эба
Излишне говорить, что Эрнотон, которого Сент-Малин считал погибшим, следовал по пути, неожиданно указанному ему фортуной.
Сначала он направился во дворец Гизов и постучался у главного входа.
Тотчас же открыли, но швейцар расхохотался ему а, прямо в лицо, когда он попросил о чести видеть госпожу герцогиню де Монпансье.
Эрнотон ждал подобного приема и ничуть не смутился.
— Какая досада, — сказал он, — мне необходимо передать ее светлости известия исключительной важности от господина герцога Майенского.
— От герцога Майенского? — воскликнул швейцар. — Кто же поручил вам передать эти известия?
— Сам герцог Майенский.
— Герцог? — переспросил швейцар с хорошо разыгранным удивлением. — Господина герцога, так же как госпожи герцогини, нет в Париже!
— Мне это прекрасно известно, — ответил Эрнотон, — но ведь я мог встретить господина герцога где-нибудь в другом месте — например, по дороге в Блуа.
— В Блуа? — повторил швейцар.
— Вот именно.
Выражение беспокойства появилось на лице служителя, который от избытка усердия держал дверь приотворенной.
— Где же это послание? — спросил он.
— Тут, — сказал Эрнотон, хлопнув себя по мундиру.
Верный слуга устремил на Эрнотона испытующий взгляд.
— Вы говорите, что послание очень важное?
— Величайшей важности.
— Дайте мне взглянуть на него.
Эрнотон вытащил спрятанное на груди письмо герцога Майенского.
— Какие странные чернила! — воскликнул швейцар.
— Это кровь, — бесстрастно ответил Эрнотон.
Слуга побледнел при мысли, что это кровь герцога.
— Сударь, — торопливо сказал слуга, — я не знаю, найдете ли в Париже вы госпожу герцогиню де Монпансье. Но отправляйтесь немедля в Сент-Антуанское предместье, в усадьбу Бель-Эба, принадлежащую госпоже герцогине; вы сразу узнаете этот дом — он стоит первый слева по дороге в Венсен, после монастыря Святого Иакова. Очень может быть, что там вы встретите какого-нибудь доверенного человека, который сообщит вам, где находится госпожа герцогиня.
— Очень хорошо, — сказал Эрнотон, понявший, что слуга не может или не хочет сказать больше, — спасибо!
Ему ничего не стоило найти усадьбу Бель-Эба, расположенную рядом с монастырем Святого Иакова.
Он дернул звонок, и ворота открылись.
Во дворе, видимо, некоторое время ждали от него пароля; но так как он молча осматривался, лакей спросил, что ему угодно.
— Я хочу говорить с госпожой герцогиней, — ответил молодой человек.
— Госпожи герцогини уже нет ни в Бель-Эба, ни в Париже, — ответил лакей.
— В таком случае, — сказал Эрнотон, — придется отложить поручение господина герцога Майенского.
— Поручение к госпоже герцогине?
— Да.
Лакей на минуту задумался.
— Сударь, — сказал он, — здесь есть один человек, которого мне надлежит спросить. Будьте любезны подождать.
«Вот кому хорошо служат, черт возьми! — подумал Эрнотон. — Какой порядок, повиновение, точность! Нечего и говорить, что к де Гизам не войдешь запросто, как в Лувр. Я начинаю думать, что служу не настоящему королю Франции».
Он оглянулся: двор был пуст, но двери всех конюшен открыты, словно здесь ожидали прибытия конного отряда.
Наблюдения Эрнотона были прерваны вошедшим лакеем, за ним следовал другой служитель.
— Доверьте мне вашу лошадь, сударь, и следуйте за моим товарищем, — сказал лакей.
Эрнотона ввели в маленькую гостиную, где спиной к нему сидела за вышиванием женщина, одетая скромно, но элегантно.
— Вот всадник, прибывший от господина де Майена, сударыня, — сказал лакей.
Она обернулась.
Эрнотон вскрикнул от изумления, узнав и своего пажа и незнакомку в носилках.
— Вы! — в свою очередь воскликнула дама, выронив работу и глядя на Эрнотона.
Она знаком приказала служителю удалиться.
— Вы принадлежите к свите госпожи герцогини де Монпансье, сударыня? — с изумлением воскликнул Эрнотон.
— Да, — ответила незнакомка, — но вы, сударь, каким образом вы оказались посланцем господина де Майена?
— Это слишком долго рассказывать, сударыня, — уклончиво ответил Эрнотон.
— Вы скрытны, сударь, — молвила дама, улыбаясь.
— Да, сударыня, когда это необходимо.
— Но я не вижу здесь повода для скрытности, — сказала незнакомка. — Ведь, памятуя о нашем знакомстве, хотя и мимолетном, вы сообщите мне, что это за послание.
Дама вложила в последние слова все кокетство, все очарование, которое может вложить хорошенькая женщина в свою просьбу.
— У меня нет устных поручений, сударыня; моя миссия состоит в том, чтобы передать письмо ее светлости.
— Где же это письмо? — спросила незнакомка, протягивая руку.
— Сударыня, я уже имел честь сообщить вам, что письмо адресовано госпоже герцогине де Монпансье.
— Но поскольку герцогиня отсутствует, — нетерпеливо сказала дама, — вы можете, следовательно…
— Нет, не могу.
— Вы не доверяете мне, сударь?
— Должен был бы не доверять, сударыня, — ответил молодой человек. — Но, несмотря на таинственность вашего поведения, вы внушили мне, признаюсь, совсем не то чувства, о которых говорите.
— Правда? — воскликнула дама, чуть покраснев от пламенного взора Эрнотона.
Эрнотон поклонился.
— Будьте осторожны, господин посланец, — сказала она, смеясь, — вы объясняетесь мне в любви.
— Вы правы, сударыня, — молвил Эрнотон. — Не знаю, увижусь ли с вами опять, этот случай слишком драгоценен, чтобы я мог его упустить.
— Понимаю: желая меня видеть, вы нашли предлог, чтобы пробраться сюда.
— Чтобы я, сударыня, искал предлог?! Вы меня плохо знаете. Я странный человек, согласен, и не поступаю так, как все.
— Вижу, вы рассудительный и осторожный влюбленный, — смеясь, сказала дама.
— Можно ли удивляться, что вы внушили мне некоторые сомнения, сударыня, — возразил Эрнотон. — Разве принято, чтобы женщина одевалась мужчиной, прорывалась через заставу и шла смотреть, как будут четвертовать на Гревской площади какого-то несчастного, и при этом делала ему непонятные знаки?
Дама слегка побледнела, но тут же улыбнулась:
— Вам не хватает проницательности, сударь! Достаточно иметь чуточку здравого смысла, и все, что вам кажется темным, тотчас же объяснится. Разве не естественно, что госпожа де Монпансье интересовалась судьбой господина де Сальседа, его признаниями, истинными или ложными, — ведь они могли скомпрометировать весь лотарингский дом! А если это естественно, сударь, то почему бы герцогине не послать верного, близкого друга с поручением присутствовать на четвертовании и видеть воочию, как говорят во дворце Правосудия, малейшие подробности казни? Этим другом, сударь, оказалась я, доверенное лицо ее светлости. Теперь подумайте, могла я появиться на Гревской площади в женской одежде и остаться равнодушной к страданиям этого мученика, к его попыткам сделать признание?
— Вы совершенно правы, сударыня, — промолвил Эрнотон с поклоном. — Клянусь, я восхищаюсь вашим умом не менее, чем вашей красотой.
— Благодарю вас, сударь. Значит, теперь, когда мы познакомились и объяснились, вы дадите мне письмо?
— Невозможно, сударыня, ибо я поклялся герцогу Майенскому, что передам его в собственные руки госпожи де Монпансье.
— Скажите лучше, — воскликнула дама, не в силах сдержать раздражения, — что письма не существует, что это предлог, изобретенный вами, дабы проникнуть сюда!.. Прекрасно, сударь, можете быть довольны: вы не только проникли сюда, но увидели меня и даже признались мне в любви.
— И в этом, как и во всем остальном, сударыня, я говорил чистую правду.
— Хорошо! Пусть будет так! Вы меня видели, я доставила вам это удовольствие в оплату за прежнюю услугу. Мы квиты, прощайте.
— Я повинуюсь вам, сударыня, — сказал Эрнотон, — и ухожу, раз вы меня прогоняете.
На этот раз дама рассердилась всерьез.
— Вот как! — воскликнула она. — Вы полагаете, что достаточно проникнуть сюда под любым предлогом к знатной даме, а затем сказать: «Мне удалась моя хитрость, и я ухожу»? Сударь, так благородные люди не поступают.
— Я не стану отвечать на ваши жестокие слова, сударыня, и постараюсь забыть обо всем, что говорил вам пылкого и нежного, раз вы так дурно ко мне расположены. Но я не уйду под тяжестью ваших суровых обвинений. У меня действительно есть письмо господина де Майена, адресованное госпоже де Монпансье, и вот это письмо.
Эрнотон протянул даме письмо, не выпуская его, однако, из рук.
Незнакомка бросила взгляд на письмо и воскликнула:
— Это его почерк! И кровь!
Ничего не отвечая, Эрнотон спрятал письмо, еще раз вежливо поклонился и, смертельно бледный, направился к выходу из гостиной.
На этот раз дама побежала за ним и схватила его за плащ.
— Ради бога, сударь, простите! — воскликнула она. — Неужели с герцогом случилось несчастье?
— Прощаю я или нет, сударыня, — сказал Эрнотон, — это безразлично: ведь вы просите прощения только для того, чтобы получить письмо, но читать его будет одна госпожа де Монпансье.
— Безумец несчастный! — воскликнула дама с гневом, исполненным величия. — Неужели ты считаешь, что перед тобой служанка? Я герцогиня де Монпансье! Отдай мне письмо!
— Вы — герцогиня! — воскликнул Эрнотон, отступая в ужасе.
— Конечно. Разве ты не видишь, что я хочу поскорее узнать, что пишет мой брат?
Но вместо того, чтобы повиноваться, как ожидала герцогиня, молодой человек скрестил руки на груди.
— Могу ли я верить вашим словам, — сказал он, — если вы уже дважды мне солгали?
Глаза герцогини метали молнии, но Эрнотон храбро выдержал их пламень.
— Вы сомневаетесь! Вам нужны доказательства! — властно молвила молодая женщина, в гневе разрывая свои кружевные манжеты.
— Да, сударыня, — холодно ответил Эрнотон.
Незнакомка схватила звонок.
Пронзительный звон раздался по всем комнатам, и, раньше чем он затих, появился слуга.
— Что угодно, сударыня? — спросил лакей.
Незнакомка гневно топнула ногой.
— Пусть сейчас же придет Мейнвиль!
Лакей выбежал из комнаты. Минуту спустя торопливо вошел Мейнвиль.
— К вашим услугам, сударыня, — сказал он.
— С каких это пор вы величаете меня «сударыня», господин де Мейнвиль? — раздраженно спросила герцогиня.
— Я к услугам вашей светлости, — повторил Мейнвиль, совершенно ошалев от изумления.
— Прекрасно! — сказал Эрнотон. — Передо мной дворянин, и, если он солгал, клянусь небом, я буду знать, по крайней мере, кто мне за это ответит.
— Вы верите, наконец? — спросила герцогиня.
— Да, сударыня, верю.
И молодой человек с поклоном вручил госпоже де Монпансье письмо, о котором шел такой долгий спор.
X. Письмо господина де Майена
Герцогиня схватила письмо, открыла его и жадно прочла, не пытаясь скрывать чувств, сменявшихся на ее лице, как облака на грозовом небе.
Окончив чтение, она протянула письмо взволнованному Мейнвилю. Оно гласило:
Сестра, я пожелал совершить то, что прекрасно мог сделать любой офицер или учитель фехтования, и наказан за это.
Я получил добрый удар шпагой от известного вам человека, с которым у меня давние счеты. Хуже всего, что он убил пятерых моих людей, после чего скрылся.
Нужно сказать, что его победе помог податель сего письма, весьма приятный молодой человек. Я вам горячо его рекомендую, он — сама скрытность.
Думаю, дорогая сестра, что его заслугой в ваших глазах явится то, что он помешал победителю отрезать мне голову.
Прошу вас, сестра, узнать имя и занятие этого молодого человека: он внушает подозрения и вместе с тем очень занимает меня. На все мои предложения он отвечал, что ни в чем не нуждается благодаря господину, которому служит.
Я очень страдаю, но думаю, что жизнь моя вне опасности. Побыстрее пришлите мне лекаря; я лежу, как лошадь, на соломе. Податель письма сообщит вам, где именно.
Ваш любящий брат
Прочитав письмо, герцогиня и Мейнвиль удивленно переглянулись.
Герцогиня первая нарушила молчание, которое могло быть дурно истолковано Эрнотоном.
— Кому мы обязаны столь большой услугой, сударь? — спросила она.
— Тому, кто всегда старается прийти на помощь слабому против сильного, сударыня.
И Эрнотон рассказал все, что знал о ране и местопребывании герцога.
Когда он кончил, герцогиня спросила:
— Могу я надеяться, сударь, что вы продолжите так хорошо начатую службу и станете приверженцем нашего дома?
Хотя эти слова были полны весьма лестного смысла, молодой человек увидел в них лишь выражение любопытства.
Различные побуждения боролись в нем: соблазн был велик, ибо, открыв герцогине свое положение у короля, он приобрел бы огромный вес в ее глазах, а это было делом немаловажным для молодого человека, прибывшего из Гаскони.
Герцогиня ждала ответа.
— Сударыня, — сказал наконец Эрнотон, — я уже имел честь сказать господину де Майену, что служу хорошему хозяину и мне нет нужды искать лучшего.
— Брат пишет, сударь, что вы, по-видимому, его не узнали. Как же вы воспользовались его именем, чтобы проникнуть ко мне?
— Господин де Майен, казалось, хотел сохранить инкогнито, сударыня; я считал, что не должен его узнавать, и действительно, крестьянам, у которых он живет, вовсе незачем было знать, какому высокородному человеку они предоставили приют. Здесь положение другое: имя господина де Майена могло мне открыть дорогу к вам, и я его назвал.
Герцогиня, улыбаясь, посмотрела на Эрнотона.
— Никто не мог бы лучше ответить на мой коварный вопрос, — сказала она. — Должна признаться, вы остроумный человек.
— Я не вижу ничего остроумного в том, что я имел честь сказать вам, сударыня, — ответил Эрнотон.
— В конце концов, сударь, — нетерпеливо молвила герцогиня, — я ясно вижу одно: вы ничего не хотите сказать о себе. Но не думаете ли вы, что при желании нетрудно узнать ваше имя или, вернее, кто вы?..
— Несомненно, сударыня, но вы это узнаете не от меня.
— Он всегда прав, — сказала герцогиня, устремив на Эрнотона взор, который доставил бы огромное удовольствие молодому человеку, если бы он понял его скрытый смысл.
Эрнотон поклонился и попросил у герцогини разрешения удалиться.
— И это все, сударь, что вы хотели мне сказать? — спросила герцогиня.
— Я выполнил свой долг, — ответил Эрнотон, — и мне остается выразить глубочайшее почтение вашей светлости.
Когда дверь за ним закрылась, герцогиня сказала, топнув ногой:
— Мейнвиль, прикажите проследить за этим молодым человеком!
— Невозможно, сударыня, — ответил тот, — все наши люди поставлены на ноги; я сам жду событий: сегодня не такой день, чтобы делать что-нибудь, кроме того, что мы решили раньше.
— Вы правы, Мейнвиль, я сошла с ума, но потом…
— О, потом — другое дело, сударыня.
— Да, мне он тоже показался подозрительным, как и брату.
— Во всяком случае, — возразил Мейнвиль, — он честный юноша, а честные люди сейчас редкость. Нам повезло: неизвестный нам человек падает с неба, чтобы сослужить такую службу!
— Но по крайней мере проследите за ним позже, Мейнвиль.
— Надеюсь, сударыня, — ответил Мейнвиль, — нам скоро не будет необходимости следить за кем бы то ни было.
— Вы правы, Мейнвиль, я потеряла голову.
— Полководцу вроде вас, сударыня, дозволяется быть озабоченным накануне решающей битвы.
— Да, наступила ночь, Мейнвиль, а Валуа вернется из Венсена ночью.
— Еще рано, сударыня, нет восьми часов, да и наши солдаты не прибыли.
— Это надежные люди?
— Проверенные, сударыня.
— Каким образом они прибудут?
— Поодиночке, как случайные путники.
— Сколько человек вы ждете?
— Пятьдесят; этого более чем достаточно: ведь, кроме того, у нас имеется две сотни монахов, стоящих, пожалуй, побольше, чем солдаты.
— Как только наши люди прибудут, вы выстройте монахов на дороге.
— Они уже предупреждены, сударыня; они загородят дорогу, ворота монастыря будут открыты, и наши люди втолкнут в них карету.
— Мейнвиль, мой бедный брат просит прислать лекаря; лучшим лекарством для Майена будет прядь волос с головы Валуа, и человек, который отвезет ему этот подарок, будет хорошо встречен.
— Через два часа, сударыня, гонец поскачет к нашему дорогому герцогу. Он уехал из Парижа как беглец, а вернется как триумфатор.
— Еще одно слово, Мейнвиль, — сказала герцогиня. — Наши друзья предупреждены?
— Какие друзья?
— Члены лиги.
— Боже упаси, сударыня! Предупредить буржуа — это значит бить в набат с колокольни собора Парижской богоматери. Когда пленник будет надежно заперт в монастыре, мы, ничем не рискуя, раструбим повсюду: Валуа в наших руках!
— Хорошо, вы ловкий и осторожный человек, Мейнвиль! Известно ли вам, что никогда ни одна женщина не предприняла и не завершила дела, подобного тому, о котором мечтаю я?
— Я это хорошо знаю, сударыня, и потому трепещу, давая вам советы.
— Прежде всего прикажите убить двух болванов, которые ехали по обеим сторонам кареты, это даст нам возможность рассказывать о событии так, как будет выгоднее для нас.
— Убить этих бедняков! — сказал Мейнвиль. — Вы считаете, что это необходимо, сударыня?
— Например, Луаньяка?.. Нечего сказать, потеря!
— Это доблестный воин.
— Негодяй, сделавший себе карьеру; точно так же, как другой верзила, который ехал слева, — чернявый, со сверкающими глазами.
— Ну, этого мне не так жаль, я его не знаю; но согласен с вами, сударыня, у него пренеприятный вид.
— Значит, вы отдаете его мне? — спросила, смеясь, герцогиня.
— Охотно, сударыня.
— Нам известно, Мейнвиль, что вы человек добродетельный. К этому делу вы не будете иметь никакого касательства — оба телохранителя короля падут, защищая его. Но я поручаю вашему вниманию молодого человека.
— Какого молодого человека?
— Который только что был здесь. Посмотрите, действительно ли он ушел, не шпион ли это, подосланный нашими врагами?
Мейнвиль подошел к балкону, приоткрыл ставни и высунулся наружу, стараясь что-нибудь разглядеть.
— Какая темнота!
— Чем темнее ночь, тем для нас лучше. Бодритесь, генерал.
— Да, но мы ничего не увидим.
— Бог, чье дело мы защищаем, видит за нас, Мейнвиль.
Мейнвиль, по всей вероятности, не был так уверен, как госпожа де Монпансье в том, что бог помогает людям в подобных вещах. Он снова стал вглядываться во мрак.
— Видите ли вы кого-нибудь? — спросила герцогиня, потушив из предосторожности свет.
— Нет, слышу только конский топот.
— Это они, Мейнвиль. Все идет хорошо.
И герцогиня мельком взглянула, висят ли у ее пояса знаменитые золотые ножницы, которым предстояло сыграть в истории такую большую роль.
XI. Как дон Модест Горанфло благословил короля при его проезде мимо монастыря Святого Иакова
Эрнотон вышел из дворца опечаленный, но совесть его была спокойна. Ему повезло: он признался в любви принцессе крови, а затем последовала важная беседа, благодаря которой она сразу забыла об этом признании, но не настолько, впрочем, чтобы оно не сослужило ему службы впоследствии.
Эрнотону повезло и в том, что он не предал ни короля, ни господина де Майена и сам себя не погубил. Теперь оставалось поскорее возвратиться в Венсен и сообщить обо всем королю. А затем лечь и поразмыслить.
Размышлять — высшее счастье для людей действия, единственный отдых, который они себе разрешают.
Поэтому, едва очутившись за воротами Бель-Эба, Эрнотон пустил своего коня вскачь. Но не успел он проехать и сотни шагов, как был остановлен.
Какие-то всадники устремились на него с обеих сторон, так что он оказался окруженным, и в грудь ему направлено было около полудюжины шпаг и столько же пистолетов и кинжалов.
— Ого! — сказал Эрнотон. — Грабят на дороге в одном лье от Парижа. Ну и порядки! У короля никуда не годный прево. Надо посоветовать, чтобы он сменил его.
— Молчать! — произнес чей-то как будто знакомый голос. — Вашу шпагу, оружие, да поживей!
Один из всадников взял под уздцы лошадь Эрнотона, два других отобрали у него оружие.
— Черт! Ну и ловкачи! — пробормотал Эрнотон. Затем он обратился к тем, кто его задержал: — Господа, сделайте милость и объясните…
— Э, да это господин де Карменж! — сказал самый расторопный из напавших, отобравший у него шпагу.
— Господин де Пенкорнэ! — вскричал Эрнотон. — Не благовидным же делом вы тут занимаетесь…
— Я сказал — молчать! — повторил в нескольких шагах от них тот же громкий голос. — Отвести его в караульное помещение!
— Но, господин де Сент-Малин, — возразил Пардикка де Пенкорнэ, — человек, которого мы задержали…
— Ну?
— Это наш товарищ, Эрнотон де Карменж.
— Эрнотон здесь! — вскричал Сент-Малин, побледнев от ярости. — Что он тут делает?
— Добрый вечер, господа, — спокойно сказал Карменж, — признаюсь, я и не думал, что попаду в такое хорошее общество.
Сент-Малин не мог произнести ни слова.
— Я, видимо, арестован, — продолжал Эрнотон. — Ведь не грабить же вы меня собрались?
— Вот незадача… — проворчал Сент-Малин. — Что вы делаете тут на дороге?
— Если бы я задал вам тот же вопрос, вы ответили бы мне, господин де Сент-Малин?
— Нет.
— Примиритесь же с тем, что и я промолчу.
— Значит, вы не хотите сказать, что вы делали на дороге?
Эрнотон улыбнулся, но не ответил.
— И куда направляетесь, тоже не скажете?
Молчание.
— В таком случае, сударь, — сказал Сент-Малин, — я вынужден поступить с вами, как с первым встречным.
— Пожалуйста, милостивый государь. Но предупреждаю, что вам придется держать ответ за все, что вы делаете.
— Перед господином де Луаньяком?
— Берите выше.
— Перед господином д'Эперноном?
— Еще выше.
— Ну что ж, мне даны указания, и я отвезу вас в Венсен.
— В Венсен? Отлично! Я туда и направлялся, сударь!
— Очень счастлив, сударь, — ответил Сент-Малин, — что эта небольшая поездка соответствует вашим намерениям.
Два человека с пистолетами в руках завладели пленником и подвели его к двум другим, стоявшим на расстоянии пяти шагов от них. Те двое сделали то же самое — таким образом, Эрнотон не расставался со своими товарищами до караульной башни.
Во дворе замка он увидел пятьдесят обезоруженных всадников, понурых и бледных, — они оплакивали свою неудачу, ожидая печальной развязки.
Всех этих людей захватили наши Сорок пять, начав таким образом свою деятельность. При этом они применяли и хитрость и силу: то объединялись в количестве десяти человек против двоих или троих, то с любезными словами подъезжали к всадникам, которые казались им опасными противниками, и внезапно наводили на них пистолет.
Поэтому дело обошлось без кровопролития, без крика, а когда один из вождей лигистов схватился за кинжал и хотел было закричать, ему заткнули рот, и Сорок пять бесшумно захватили его с ловкостью корабельной команды, тянущей канат.
Все это очень обрадовало бы Эрнотона, если бы он понимал, что происходит вокруг.
Однако, разобравшись, кто такие пленники, к которым его причислили, он обратился к Сент-Малину:
— Милостивый государь, я вижу, что вас предупредили, насколько важно данное мне поручение, и что в качестве любезности вы распорядились дать мне провожатых. Вы были совершенно правы: меня ждет сам король, и я должен сообщить ему очень важные сведения. Я буду иметь честь доложить королю, что вы предприняли для пользы дела, позаботившись обо мне.
Сент-Малин вспыхнул до корней волос. Но, как человек не глупый, он понял, что Эрнотон говорит правду. С де Луаньяком и д'Эперноном шутки были плохи. Поэтому он ответил:
— Вы свободны, господин Эрнотон. Очень, рад, что оказался вам полезен.
Эрнотон быстро поднялся по лестнице, которая вела в покои короля.
Следя за ним глазами, Сент-Малин увидел, что на полпути господина де Карменжа встретил Луаньяк, сделавший ему знак идти дальше.
Сам Луаньяк сошел вниз, чтобы присутствовать при обыске пленных.
При виде пятидесяти арестованных он решил, что дорога на Париж свободна: ведь время, когда лигисты должны были съехаться в Бель-Эба, уже истекло. Никакая опасность не подстерегает, следовательно, короля на его пути в Париж.
Но Луаньяк не принял во внимание монастырь Святого Иакова, не подумал о мушкетах и пищалях преподобных отцов.
Зато д'Эпернон отлично знал о них из сообщения Пулена. И когда Луаньяк доложил начальнику: «Сударь, дорога свободна!»
Д'Эпернон ответил ему:
— Хорошо. Король повелел, чтобы Сорок пять построились тремя отрядами: один впереди, два других по бокам кареты. Всадники должны держаться как можно ближе друг к другу, чтобы возможные выстрелы не задели кареты.
— Слушаюсь, — сказал Луаньяк со свойственной ему солдатской невозмутимостью.
— А у монастыря, сударь, прикажите еще теснее сомкнуть ряды.
Их разговор был прерван шумом на лестнице.
Это спускался готовый к отъезду король; за ним следовало несколько дворян. Среди них Сент-Малин узнал Эрнотона.
— Господа, — спросил король, — мои храбрые Сорок пять в сборе?
— Так точно, государь, — ответил д'Эпернон, указывая на группу всадников в воротах.
— Распоряжения отданы?
— Да, государь.
— В таком случае, едем, — промолвил его величество.
Луаньяк велел дать сигнал «по коням».
Произведенная тихим голосом перекличка показала, что все Сорок пять налицо.
Рейтарам было поручено стеречь людей Мейнвиля и герцогини. Король сел в карету и положил возле себя обнаженную шпагу.
Господин д'Эпернон произнес свое «тысяча чертей» и лихим жестом проверил, легко ли его шпага вынимается из ножен.
На башне пробило девять. Карета и ее конвой тронулись.
Через час после отъезда Эрнотона господин де Мейнвиль все еще стоял у окна. Но теперь он был уже не так спокоен, а главное, подумывал о боге, ибо видел, что от людей помощи не будет.
Ни один лигист не появился: лишь изредка доносился с дороги топот коней, галопом мчавшихся в сторону Венсена.
Заслышав его, господин де Мейнвиль и герцогиня пытливо вглядывались в ночной мрак, но топот затихал, и вновь наступала тишина.
Все это так взволновало Мейнвиля, что он велел одному из людей герцогини выехать верхом на дорогу и расспросить первый же кавалерийский взвод, который ему повстречается.
Гонец не возвратился.
Видя это, нетерпеливая герцогиня послала другого, но он тоже не вернулся.
— Мейнвиль, что, по-вашему, могло случиться? — спросила герцогиня.
— Я сам поеду, и мы все узнаем, сударыня.
И Мейнвиль направился было к двери.
— Я вам запрещаю уходить! — вскричала, удерживая его, герцогиня. — А кто же останется со мной? Нет, нет, Мейнвиль, останьтесь! Когда речь идет о такой важной тайне, возникают всякие опасения. Но, по правде говоря, план был так хорошо обдуман и держался в столь строгом секрете, что должен удаться.
— Девять часов, — сказал Мейнвиль скорее в ответ на собственные мысли, чем на слова герцогини. — Э, вот и монахи выходят из монастыря и выстраиваются вдоль стен; может быть, они получили какие-нибудь известия?
— Тише, слушайте! — вскричала вдруг герцогиня.
Издали донесся заглушенный расстоянием грохот, похожий на гром.
— Конница! — воскликнула герцогиня. — Его везут, везут сюда! — И, перейдя, по своему пылкому характеру, от жесточайшей тревоги к неистовой радости, она захлопала в ладоши и закричала: — Он у меня в руках!
Мейнвиль прислушался.
— Да, — сказал он, — это едет карета и скачут верховые. — И он во весь голос скомандовал: — За ворота, святые отцы, за ворота!
Высокие решетчатые ворота аббатства тотчас же распахнулись, и из них вышли в боевом порядке сто вооруженных монахов во главе с Борроме.
Они выстроились поперек дороги.
Тут послышался громкий крик Горанфло:
— Подождите меня, да подождите же! Мне необходимо возглавить братию, чтобы достойно встретить его величество.
— На балкон, ваше преосвященство, на балкон! — закричал Борроме. — Вы же знаете, что должны возвышаться над нами! В писании сказано: «Ты возвысишься над ними, яко кедр над иссопом».
— Верно, — сказал Горанфло, — верно; я и забыл, что сам выбрал это место. Хорошо, что вы мне напомнили об этом, брат Борроме, очень хорошо.
Борроме тихим голосом отдал какое-то приказание, и четыре брата, якобы для того, чтобы оказать почет настоятелю, отвели достойного Горанфло на балкон.
Вскоре дорога осветилась факелами, и герцогиня с Мейнвилем увидели блеск кирас и шпаг.
Уже не владея собой, она закричала:
— Спускайтесь вниз, Мейнвиль, и приведите мне его связанного, под стражей!
— Да, да, сударыня… — ответил он, думая о другом. — Меня беспокоит одно обстоятельство.
— Что такое?
— Я не слышал условного сигнала.
— А к чему сигнал, раз король в наших руках?
— Я не вижу нашего офицера.
— А я вижу.
— Где?
— Вон то красное перо.
— Это же господин д'Эпернон со шпагой в руке.
— Ему оставили шпагу?
— Разрази меня гром, он командует…
— Нашими?
— Нет же, сударыня, это не наши.
— Вы с ума сошли, Мейнвиль!
В ту же минуту Луаньяк во главе первого отряда Сорока пяти взмахнул шпагой и крикнул:
— Да здравствует король!
— Да здравствует король! — восторженно отозвались с явным гасконским акцентом все Сорок пять.
Герцогиня побледнела и склонилась на подоконник почти без чувств.
Мейнвиль мрачно и решительно положил руку на эфес шпаги. Шествие приближалось, подобное грозному, сверкающему смерчу. Оно поравнялось с Бель-Эба, еще немного — и достигнет монастыря.
Борроме сделал три шага вперед. Луаньяк направил коня прямо на монаха, который, несмотря на свою рясу, стоял перед ним в вызывающей позе.
— Сторонись, сторонись! — властно кричал Луаньяк. — Дорогу королю!
Борроме, обнаживший под рясой шпагу, так же незаметно спрятал ее в ножны.
Возбужденный криками и бряцанием оружия, ослепленный светом факелов, Горанфло простер свою мощную десницу и, сложив указательный и средний пальцы, благословил со своего балкона короля.
Генрих, выглянувший из кареты, увидел его и с улыбкой наклонил голову.
Улыбка эта — явное доказательство милости двора к настоятелю монастыря Святого Иакова — так вдохновила Горанфло, что он в свою очередь возопил:
— Да здравствует король!
Но остальные монахи безмолвствовали. По правде говоря, они ожидали, что их военное обучение и сегодняшний выход в полном вооружении за стены монастыря приведут к иному исходу.
Борроме, как настоящий рейтар, с одного взгляда отдал себе отчет, сколько защитников у короля, и оценил их воинскую выправку. Отсутствие сторонников герцогини показало ему, что предприятие потерпело крах: медлить с подчинением силе означало бы погубить все и вся.
Он перестал колебаться, и в тот миг, когда Луаньяк едва не наехал на него, крикнул:
— Да здравствует король! — почти так же громко, как Горанфло.
Тогда и все монахи, потрясая оружием, завопили:
— Да здравствует король!
— Благодарю вас, преподобные отцы, благодарю! — ответил король своим скрипучим голосом.
Как ураган света и славы, промчался он мимо монастыря, где должна была завершиться его поездка, и оставил позади себя погруженный во мрак Бель-Эба.
С высоты своего балкона герцогиня видела лица, озаренные мерцающим светом факелов, вопрошала эти лица, пожирала их взглядом.
— Смотрите, Мейнвиль, смотрите! — воскликнула она, указывая на одного из всадников королевского конвоя.
— Посланец герцога Майенского на королевской службе! — вскричал тот в свою очередь.
— Мы погибли! — прошептала герцогиня.
— Надо бежать, и немедля, сударыня, — сказал Мейнвиль. — Сегодня Валуа победил — завтра он злоупотребит своей победой!
— Нас предали! — закричала герцогиня. — Этот молодой человек предал нас. Он все знал!
Король был уже далеко: он скрылся со всей своей охраной за Сент-Антуанскими воротами, которые распахнулись перед ним и, пропустив его, снова закрылись.
XII. О том, как Шико благословлял короля Людовика XI за изобретение почты и как он решил воспользоваться этим изобретением
Теперь, с разрешения читателей, мы вернемся к Шико. После важного открытия, которое он сделал, развязав шнурки от маски господина де Майена, Шико решил, не теряя времени, убраться подальше от мест, где это приключение могло иметь нежелательные для него последствия.
Легко понять, что теперь между ним и герцогом борьба завязалась не на жизнь, а на смерть. Майен, который получил от Шико удар шпагой, уже никогда ему не простит.
— Вперед! Вперед! — вскричал храбрый гасконец, мчась по направлению к Божанси. — Настало время истратить на почтовых лошадей все, что я получил от трех знаменитых личностей: Генриха де Валуа, дона Модеста Горанфло и Себастьена Шико.
Прекрасно изображая человека любого звания, Шико принял облик вельможи, как раньше он принимал облик доброго буржуа. И, надо сказать, ни одному принцу не служили с таким рвением, как метру Шико, стоило ему сказать два слова станционному смотрителю.
Шико решил не останавливаться до тех пор, пока не сочтет, что находится в безопасности; поэтому он ехал так быстро, как позволяли силы лошадей, которых ему предстояло сменить тридцать раз. Что до него самого, то он, видимо, был человеком железным, ибо, сделав шестьдесят лье в сутки, не чувствовал никакой усталости.
Достигнув за три дня города Бордо, Шико решил, что может перевести дух.
В дороге не остается ничего другого, как размышлять. Поэтому Шико много думал, и возложенная на него миссия представлялась ему все более важной, по мере того как он приближался к цели своего путешествия.
Какого государя он найдет в лице загадочного Генриха Наваррского, которого одни считали дураком, другие — трусом, третьи — ничтожным ренегатом?
После того как Генрих обосновался у себя в Наварре, характер его несколько изменился. Ведь ему удалось обеспечить достаточное расстояние между королевскими когтями и своей драгоценной шкурой, и теперь он мог их не опасаться.
Однако политика его оставалась прежней — он старался не обращать на себя внимания и жил беззаботно, попросту радуясь жизни.
Заурядные люди видели тут повод к насмешке.
Шико же нашел основание для глубоких раздумий.
Сам Шико так не похож был на того, кем казался, что и в других умел разглядывать сущность за оболочкой. Поэтому для него Генрих Наваррский был загадкой.
Знать, что Генрих Наваррский — загадка, означало уже знать довольно много. Поэтому Шико, сознавая, подобно греческому мудрецу, что он ничего не знает, знал гораздо больше других.
И, в то время как на его месте многие бы высоко подняли голову и говорили все, что вздумается, с душой нараспашку, Шико понимал, что ему надо внутренне сжаться, обдумывая каждое свое слово и по-актерски наложить грим на лицо.
Очутившись в пределах маленького Наваррского княжества, чья бедность вошла у французов в поговорку, Шико, к своему величайшему изумлению, не обнаружил следов гнусной нищеты, поразившей богатейшие провинции гордой Франции, которую он только что покинул.
Дровосек проходил мимо него, положив руку на ярмо сытого вола; девушка шла легкой походкой с кувшином на голове, подобно хоэфорам[44] античной Греции; встречный старик что-то напевал себе под нос, качая седой головой; загорелый парнишка, худощавый, но сильный, играл на ворохе кукурузных листьев. И все это словно говорило Шико: «Смотри, здесь все счастливы!»
Иногда, внимая скрипу колес, Шико испытывал внезапное чувство ужаса: ему вспоминались тяжелые лафеты, проложившие глубокие колеи по дорогам Франции. Но из-за поворота возникала телега виноградаря, груженная полными бочками, на которых громоздились ребятишки, с лицами, измазанными виноградным соком. Видя дуло аркебуза за изгородью смоковниц и виноградных лоз, Шико вспоминал о трех засадах, которых он так удачно избежал. Но аркебуз принадлежал охотнику, ибо поля и леса изобиловали здесь зайцами, куропатками и тетеревами.
Хотя была поздняя осень и Шико оставил Париж в тумане, здесь стояла теплая погода. Одетые багряным, деревья отбрасывали тени на меловую почву. В лучах солнца четко вырисовывались окрестности с раскиданными там и сям белыми домиками деревень.
Беарнский крестьянин в берете на одном ухе подгонял низкорослых, не знающих устали лошадок, которые делают одним духом двадцать лье. Их никогда не чистят, не покрывают попонами, и, доехав до места, они только встряхиваются и тотчас же начинают пощипывать первый попавшийся кустик вереска — единственную и вполне достаточную для них пищу.
— Черти полосатые! — бормотал Шико. — Никогда я не видел Гасконь такой богатой. Генрих, видно, как сыр в масле катается. Раз он счастлив, есть все основания полагать, что он… благодушно настроен. По правде говоря, королевское письмо даже в переводе на латинский язык очень меня смущает.
И, рассуждая таким образом про себя, Шико вслух наводил справки о местопребывании короля Наваррского.
Король оказался в Нераке, и Шико свернул на дорогу в Нерак, по которой шло много народа, возвращавшегося с рынка.
Как помнит читатель, Шико, весьма немногословный, когда надо было отвечать на чьи-либо вопросы, сам очень любил расспрашивать. Он узнал таким образом, что король Наваррский ведет жизнь веселую и беспечную.
На дорогах Гаскони Шико посчастливилось встретить молодого католического священника, продавца овец и офицера, которые путешествовали вместе, болтая и бражничая.
Эта случайная компания отлично представляла в глазах Шико просвещенное, деловое и военное сословия Наварры. Духовный отец прочитал ему известные сонеты о любви короля Наваррского к красавице Фоссез, дочери Рене де Монморанси, барона де Фоссе.
— А что говорит по этому поводу королева? — спросил Шико.
— Королева очень занята, сударь, — ответил священ ник.
— Чем же, скажите на милость?
— Общением с господом богом, — проникновенно ответил священнослужитель.
— Так, значит, королева набожна?
— И даже очень.
— Однако, я полагаю, во дворце не служат мессы? — заметил Шико.
— И очень ошибаетесь, сударь. Что же мы, по-вашему, язычники? Знайте же, милостивый государь, хотя король с дворянами из своей свиты ходит на проповеди протестантского пастора, для королевы служат обедню в ее личной капелле.
— Для королевы Маргариты?
— Да. И я, недостойный служитель божий, получил два экю за то, что дважды служил в этой капелле. Я даже произнес там выдающуюся проповедь на текст: «Господь отделил плевелы от пшеницы». В Евангелии сказано «отделит», но я полагал, что, поскольку Евангелие давно написано, это дело можно уже считать завершенным.
— Король знал об этой проповеди? — спросил Шико.
— Он ее прослушал.
— И не разгневался?
— Наоборот, он очень восхищался ею.
— Вы меня просто ошеломили, — заметил Шико.
— Надо прибавить, — сказал офицер, — что при дворе не только ходят на проповеди и обедни. В замке отлично угощаются, не говоря уже о прогулках: нигде во Франции бравые военные не прогуливаются так часто, как в аллеях Нерака.
Шико собрал больше сведений, чем ему было нужно, чтобы выработать план действий.
Он знал Маргариту, у которой в Париже был свой двор, и понимал, что если она не проявляет проницательности в делах любви, то лишь потому, что у нее имеются причины носить на глазах повязку.
— Черти полосатые! — бормотал он себе под нос. — Меня тут разорвут на части за попытку расстроить эти очаровательные прогулки. К счастью, мне известно философическое умонастроение короля, на него вся моя надежда. К тому же я посол, лицо неприкосновенное. Итак, смело вперед!
И Шико продолжал свой путь.
На исходе дня он въехал в Нерак, как раз к тому времени, когда начинались прогулки, так смущавшие его.
Впрочем, Шико мог убедиться в простоте нравов, царивших при Наваррском дворе, по тому, как он был допущен к королю.
Простой лакей открыл перед ним дверь в скромно обставленную гостиную. Над гостиной находилась приемная короля, где он любил давать непритязательные аудиенции, на которые отнюдь не скупился.
Когда в замок являлся посетитель, какой-нибудь офицер, а то и просто паж, докладывали королю о нем, и Генрих тотчас принимал посетителя.
Шико был глубоко тронут этой доступностью. Он решил, что король добр и простосердечен.
Это мнение только укрепилось, когда в конце извилистой аллеи, обсаженной цветущими олеандрами, появился в поношенной фетровой шляпе, светло-коричневой куртке и серых сапогах король Наваррский: лицо его горело румянцем, в руке он держал бильбоке.
На лбу у Генриха не было морщин, словно заботы не осмеливались коснуться его своими темными крылами, губы улыбались, глаза сияли беспечностью и здоровьем. На ходу он срывал левой рукой цветы, окаймлявшие дорожку.
— Кто хочет меня видеть? — спросил он пажа.
— Государь, — ответил тот, — какой-то человек, не то дворянин, не то военный.
Услышав эти слова, Шико несмело выступил вперед.
— Это я, государь, — сказал он.
— Вот тебе на! — вскричал король, воздевая руки. — Господин Шико в Наварре, господин Шико у нас! Помилуй бог! Добро пожаловать, дорогой господин Шико.
— Почтительнейше благодарю вас, государь.
— Вы живехоньки, слава богу!
— Как будто так, ваше величество, — сказал Шико вне себя от радости.
— В таком случае, — воскликнул Генрих, — мы с вами выпьем доброго винца из погребов Лиму! Я очень рад видеть вас, господин Шико; садитесь-ка сюда.
И он указал на садовую скамейку.
— Ни за что, государь, — сказал Шико, отступая.
— Вы проделали двести лье, чтобы повидаться со мною, и я не позволю вам стоять! Садитесь, господин Шико, садитесь, только сидя можно поговорить по душам.
— Но, государь, этикет!..
— Этикет у нас, в Наварре!.. Да ты рехнулся, бедняга Шико! Кто тут думает об этикете?
— Нет, государь, не рехнулся, — ответил Шико, — я прибыл в качестве посла.
На ясном челе короля образовалась едва заметная складка, но она так быстро исчезла, что Шико при всей своей наблюдательности не заметил ее.
— Посла? — спросил Генрих с деланным простодушием. — Но от кого?
— От короля Генриха Третьего. Я прибыл из Парижа, прямо из Лувра, государь.
— Ну, тогда дело другое, — сказал король. Он вздохнул и встал со скамейки. — Паж, оставьте нас и подайте вина наверх, в мою комнату… нет, лучше в рабочий кабинет. Идемте, Шико, я сам буду вашим провожатым.
Шико последовал за королем Наваррским. Генрих шагал теперь быстрее, чем когда шел среди цветущих олеандров.
«Какая жалость, — подумал Шико, — смущать этого славного человека, живущего в покое и неведении… Полно, уверен, что он отнесется ко всему философически!»
XIII. О том, как король Наваррский догадался, что Turennius значит Тюренн, a Margota — Марго
Легко понять, что кабинет короля Наваррского не блистал роскошью. Его беарнское величество был небогат и не швырял на ветер то немногое, чем обладал. Королевский кабинет вместе с парадной спальней занимал все правое крыло замка.
Из кабинета, обставленного довольно хорошо, хотя и без всякой роскоши, открывался вид на великолепные луга по берегам реки.
Густые деревья — ивы и платаны — скрывали ее течение, однако же время от времени она вырывалась, словно мифологическое божество, из затенявшей ее листвы, и на полуденном солнце отливали золотом водяные струи или в лунном свете серебрилась ее гладкая поверхность.
С другой стороны окна кабинета выходили во двор замка. Освещенный, таким образом, с востока и с запада, он был весьма красив и при первых лучах солнца, и в перламутровом сиянии восходящей луны.
Но, надо признаться, красоты природы занимали Шико меньше, чем обстановка кабинета. В каждом ее предмете проницательный взор посла, казалось, искал разгадку тайны, которая занимала его в пути.
Со своим обычным благодушием и с неизменной улыбкой на устах Генрих уселся в глубокое кожаное кресло, украшенное золочеными гвоздиками и бахромой. Повинуясь ему, Шико пододвинул для себя табурет под стать королевскому креслу.
Генрих так внимательно смотрел на Шико, что любой придворный почувствовал бы себя неловко.
— Вы найдете, наверно, что я не в меру любопытен, дорогой мой господин Шико, — начал король, — но ничего не могу поделать с собою. Я так долго считал вас покойником, что, несмотря на всю радость, которую доставило мне ваше воскрешение, никак не свыкнусь с мыслью, что вы живы… Почему вы так внезапно исчезли?
— Но ведь вы, государь, столь же внезапно исчезли из Венсена, — ответил Шико с присущей ему непринужденностью. — Каждый скрывается как умеет и прежде всего наиболее удобным для себя способом.
— Вы, как всегда, остроумны, дорогой господин Шико, — сказал Генрих, — это и убеждает меня окончательно, что я беседую не с призраком. Но, если вам угодно, покончим с остротами и поговорим о делах.
— Не будет ли это слишком утомительно для вашего величества?
Глаза короля сверкнули.
— Это правда, я покрываюсь здесь ржавчиной, — сказал он спокойно, — но мне не с чего уставать, ибо я ничего не делаю. Сегодня Генрих Наваррский немало побегал, но ему еще не пришлось шевелить мозгами.
— Рад это слышать, государь, — ответил Шико, — ибо, как посол короля Генриха Третьего, вашего родственника и друга, имею к вашему величеству поручение весьма щекотливого свойства.
— Ну так не медлите, ибо разожгли мое любопытство.
— Государь…
— Предъявите сперва свои верительные грамоты. Конечно, поскольку речь идет о вас, это излишняя формальность. Но я хочу показать вам, что хоть я и не более как беарнский крестьянин, а свои королевские обязанности знаю.
— Прошу прощения у вашего величества, — ответил Шико, — будь даже у меня верительные грамоты, мне пришлось бы их уничтожить.
— Почему так, дорогой господин Шико?
— Когда на тебя возложена опасная честь везти королевские письма, рискуешь доставить их только в царство небесное.
— Верно, — согласился Генрих все так же благодушно, — на дорогах неспокойно, и по недостатку средств мы в Наварре вынуждены доверяться честности простолюдинов… Впрочем, они у нас не очень вороватые.
— Что вы, помилуйте! — вскричал Шико. — Они просто агнцы, государь! Правда, только в Наварре.
— Вот как?! — заметил Генрих.
— Да, за пределами Наварры встречается немало коршунов и волков! Я сам был их добычей, государь.
— С радостью убеждаюсь, что они вас не до конца съели.
— Это уж не по их вине, государь. Я оказался для них жестковат, и шкура моя уцелела. Но, если вам угодно, не станем вдаваться в подробности моего путешествия — они несущественны — и вернемся к верительным грамотам.
— Но раз у вас их нет, дорогой господин Шико, — сказал Генрих, — бесполезно, мне кажется, к ним возвращаться.
— У меня их нет, но одно письмо при мне было.
— А, отлично, давайте его сюда, господин Шико.
И Генрих протянул руку.
— Вот тут-то и случилась беда, государь, — продолжал Шико, — я уничтожил письмо, ибо господин де Майен мчался за мной, чтобы его отнять.
— Кузен Майен?
— Собственной персоной.
— К счастью, он не очень поворотлив. Все продолжает толстеть?
— Вряд ли, ибо он имел несчастье меня настичь и при встрече получил славный удар шпагой.
— А письмо?
— Письма он не увидел как своих ушей благодаря принятым мною мерам предосторожности.
— Браво! Напрасно вы не пожелали мне рассказать о своем путешествии, господин Шико; оно меня очень занимает.
— Ваше величество бесконечно добры.
— Но меня смущает один вопрос.
— Какой именно?
— Если письма нет для господина де Майена, его нет и для меня. Значит, я не узнаю, что написал мне мой добрый брат Генрих.
— Простите, государь, но, прежде чем уничтожить письмо, я выучил его наизусть.
— Прекрасная мысль, господин Шико, прекрасная, узнаю ум земляка. Итак, вы прочитаете его вслух?
— Охотно, государь, я изложу все в точности: язык, правда, мне незнаком, но память у меня превосходная.
— Какой язык?
— Латинский.
— Я вас что-то не понимаю, — сказал Генрих, устремляя на Шико свой ясный взгляд. — Разве письмо моего брата написано по-латыни?
— Ну да, государь.
— Почему по-латыни?
— Наверно, потому, что латынь — язык, на котором все можно высказать, на котором Персий и Ювенал[45] увековечили безумие и грехи королей.
— Королей?
— И королев, государь.
Брови короля нахмурились.
— Я хотел сказать — императоров и императриц, — поправился Шико.
— Значит, вы знаете латынь, господин Шико? — холодно спросил Генрих.
— И да, и нет, государь.
— Ваше счастье, если вы ее знаете: у вас огромное преимущество передо мной — я ведь не знаю латыни. Из-за этого я и мессу-то перестал слушать.
— Меня научили читать по-латыни, государь, равно как и по-гречески и по-древнееврейски.
— Это очень удобно, господин Шико, вы просто ходячая книга.
— Ваше величество нашли верное определение. В памяти у меня запечатлеваются целые страницы, и, когда я прибываю с поручением, меня прочитывают и понимают.
— Или же не понимают.
— Почему, государь?
— Ясное дело: если не понимают языка, на котором вы напечатаны.
— Короли ведь все знают, государь.
— Это говорят народу, господин Шико, и то же самое льстецы говорят королям.
— В таком случае мне незачем читать письмо вашему величеству.
— Кажется, латинский язык схож с итальянским?
— Так утверждают, государь.
— И с испанским?
— Да.
— Раз так, попытаемся: я немного знаю по-итальянски, а мое гасконское наречие весьма походит на испанский.
Шико поклонился.
— Итак, ваше величество, изволите приказать?..
— Я прошу вас, дорогой господин Шико.
Шико начал читать:
— «Frater carissime! Sincerus amor quo te prosequebatur germanus noster Carolus nonus, functus nuper, colet usque regiam nostram et pectori meo percinaciter adhaeret».
Генрих и бровью не повел, но в конце фразы жестом остановил Шико.
— Или я сильно ошибаюсь, — сказал он, — или здесь говорится о любви, об упорстве и о моем брате Карле Девятом?
— Не стану отрицать, — сказал Шико. — Латынь такой замечательный язык, что все это может вполне уместиться в одной фразе.
— Продолжайте, — приказал король.
Беарнец с той же невозмутимостью прослушал то, что говорилось в письме о его жене и виконте де Тюренне. Но когда Шико произнес это имя, он спросил:
— Turennius, вероятно, значит Тюренн?
— Думаю, что так, государь.
— A Margota — уменьшительное, которым мои братья, Карл Девятый и Генрих Третий, называли свою сестру и мою возлюбленную супругу Маргариту?
— Не вижу в этом ничего невозможного, — ответил Шико.
И он прочел письмо до конца, причем выражение лица Генриха ни разу не изменилось.
— Все? — спросил он.
— Так точно, государь.
— Звучит очень красиво.
— Не правда ли, государь?
— Вот беда, что я понял всего два слова — Turennius и Margota, да и то с грехом пополам!
— Непоправимая беда, государь, разве что ваше величество прикажете какому-нибудь ученому мужу перевести письмо.
— Ни в коем случае, — поспешно возразил Генрих, — да и вы сами, господин Шико, так заботливо охраняли доверенную вам тайну, что вряд ли посоветовали бы мне дать этому письму огласку.
— Нет, разумеется.
— Но вы думаете, что это следовало бы сделать?
— Раз ваше величество изволит спрашивать меня, я скажу, что письмо, вероятно, содержит какие-нибудь добрые советы, и ваше величество могли бы извлечь из них пользу.
— Да, но доверить эти полезные советы я мог бы не всякому.
— Разумеется.
— Ну, так я попрошу вас сделать следующее, — сказал Генрих, словно осененный внезапной мыслью.
— Что именно?
— Пойдите к моей жене Марго. Она женщина ученая. Прочитайте ей письмо, она уж наверняка в нем разберется и все мне растолкует.
— Как вы великолепно придумали, ваше величество! — вскричал Шико. — Это же золотые слова!
— Правда? Ну, так иди.
— Бегу, государь.
— Только не измени в письме ни единого слова.
— Да я и не могу этого сделать: я должен был бы знать латынь, а я ее не знаю.
— Иди же, друг мой, иди.
Шико осведомился, как ему найти госпожу Маргариту, и оставил короля, более чем когда-либо убежденный в том, что Генрих Наваррский — личность загадочная.
XIV. Аллея в три тысячи шагов
Королева жила в противоположном крыле замка. Оттуда постоянно доносилась музыка, а под окнами постоянно прогуливался какой-нибудь кавалер в шляпе с пером.
Знаменитая аллея в три тысячи шагов начиналась под окнами Маргариты, и взгляд королевы с удовольствием останавливался на цветочных клумбах и увитых зеленью беседках.
Рожденная у подножия трона, дочь, сестра и жена короля, Маргарита много страдала в жизни. Поэтому, как ни философично старалась она относиться к жизни, время и горести наложили отпечаток на ее лицо.
И все же Маргарита оставалась необыкновенно красивой, особой, одухотворенной красотой. На лице королевы всегда играла приветливая улыбка, у нее были блестящие глаза, легкие, женственные движения. Недаром ее боготворили в Нераке, куда она внесла изящество, веселье, жизнь.
Хотя Маргарита и привыкла жить в Париже, она терпеливо сносила жизнь в провинции — уже одно это казалось добродетелью, за которую жители Наварры были ей благодарны.
Двор ее был не просто собранием кавалеров и дам: все любили ее — и как королеву и как женщину. Она умела так использовать время, что каждый прожитый день приносил что-нибудь ей самой и не был потерян для окружающих.
В ней накопилось много горечи против недругов, но она терпеливо ждала возможности отомстить. Она смутно ощущала, что под маской беззаботной снисходительности Генрих Наваррский таил недружелюбное чувство к ней и отмечал каждый ее поступок. Но никто, кроме Екатерины Медичи и, быть может, Шико, не мог бы сказать, почему так бледны щеки Маргариты, почему взгляд ее часто туманит неведомая грусть, почему, наконец, ее сердце, способное на глубокое чувство, обнаруживает царящую в нем пустоту, которая отражается даже во взгляде, некогда столь выразительном.
У Маргариты не было никого, кому она могла довериться.
Она была по-настоящему одинока, и, может быть, именно это придавало в глазах наваррцев особое величие всему ее облику.
Что касается Генриха, то он щадил в жене принцессу из французского королевского дома и обращался с ней с подчеркнутой вежливостью или изящной непринужденностью. Поэтому при неракском дворе все казалось на первый взгляд вполне благополучным.
Итак, по совету Генриха, Шико, самый наблюдательный и дотошный человек на свете, явился на половину Маргариты, но никого там не нашел.
— Королева, — сказали ему, — находится в конце знаменитой аллеи в три тысячи шагов.
И он отправился туда.
В конце аллеи он заметил под кустами испанского жасмина и терна группу кавалеров и дам в бархате, лентах и перьях. Может быть, все это убранство могло показаться несколько старомодным, но для Нерака в нем было великолепие и даже блеск.
Так как впереди Шико шел королевский паж, Маргарита, взгляд которой меланхолично блуждал по сторонам, узнала цвета Наварры и подозвала его.
— Чего тебе надобно, д'Обиак? — спросила она.
Молодой человек, вернее, мальчик, ибо ему было не более двенадцати лет, покраснел и преклонил колено.
— Государыня, — сказал он по-французски, ибо королева строго запретила употреблять местное наречие при дворе, — некий дворянин, прибывший из Лувра к его величеству королю, просит ваше величество принять его.
Красивое лицо Маргариты вспыхнуло. Она быстро обернулась с тем неприятным чувством, которое при любой неожиданности испытывают люди, привыкшие к огорчениям.
В двадцати шагах от нее неподвижно стоял Шико, и фигура гасконца отчетливо вырисовывалась на оранжевом фоне вечернего неба. Вместо того чтобы подозвать к себе вновь прибывшего, королева сама покинула круг придворных.
Но, повернувшись к ним, чтобы проститься, она послала прощальный привет одному наиболее роскошно одетому и красивому кавалеру.
Несмотря на этот знак, сделанный с тем, чтобы успокоить кавалера, тот явно волновался. Маргарита уловила это проницательным взором женщины и потому добавила:
— Господин де Тюренн, соблаговолите сказать дамам, что я скоро вернусь.
Красивый кавалер, одетый в белое и голубое, поклонился более поспешно, чем это сделал бы равнодушно настроенный придворный.
Королева быстрым шагом подошла к Шико, неподвижному наблюдателю этой сцены, так соответствовавшей тому, о чем гласило привезенное им письмо.
— Господин Шико?! — удивленно вскричала Маргарита, вплотную подходя к гасконцу.
— Я у ног вашего величества, — ответил Шико, — и вижу, что ваше величество по прежнему добры и прекрасны и царите в Нераке, как царили в Лувре.
— Да это же просто чудо — видеть вас так далеко от Парижа!
— Простите, государыня, не бедняге Шико пришло в голову совершить это чудо.
— Охотно верю, но вы же скончались.
— Я изображал покойника.
— С чем же вы к нам пожаловали, господин Шико? Неужели, на мое счастье, во Франции еще помнят королеву Наваррскую?
— О, ваше величество, — с улыбкой сказал Шико, — у нас не забывают королев, когда они молоды и прекрасны, как вы!
— Значит, в Париже по-прежнему любезны?
— Король французский, — добавил Шико, не отвечая на последний вопрос, — даже написал об этом королю Наваррскому.
Маргарита покраснела.
— И вы доставили письмо?
— Нет, не доставил, по причинам, которые сообщит вам король Наваррский, но выучил наизусть.
— Понимаю. Письмо было очень важным, и вы опасались, что потеряете его или оно будет украдено?
— Именно так, ваше величество. Но, прошу прощения, письмо было написано по-латыни.
— Отлично! — вскричала королева. — Я знаю латынь.
— А король Наваррский, — спросил Шико, — этот язык знает?
— Дорогой господин Шико, — ответила Маргарита, — что знает и чего не знает король Наваррский, установить очень трудно.
— Вот как! — заметил Шико, чрезвычайно довольный тем, что не ему одному приходится разгадывать загадку.
— Вы прочли королю письмо? — спросила Маргарита.
— Оно ему предназначалось.
— И он понял, о чем идет речь?
— Только два слова.
— Какие?
— Turennius и Margota.
— Что же он сделал?
— Послал меня к вам, ваше величество.
— Ко мне?
— Да, он сказал, что в письме, видимо, говорится о вещах весьма важных и лучше всего, если перевод сделаете вы — прекраснейшая среди ученых женщин и ученейшая из прекрасных.
— Раз король так повелел, господин Шико, я готова вас выслушать.
— Благодарю, ваше величество. Где же вам угодно выслушать письмо?
— Здесь. Впрочем, нет, лучше у меня. Пойдемте в мой кабинет, прошу вас.
Маргарита внимательно поглядела на Шико, который приоткрыл ей истину, по-видимому, из жалости.
Бедная женщина чувствовала необходимость в поддержке, и, может быть, перед угрожающим ей испытанием она захотела найти опору в любви.
— Виконт, — обратилась она к господину де Тюренну, — дайте мне руку и проводите до замка… Прошу вас, господин Шико, пройдите вперед.
XV. Кабинет Маргариты
Кабинет Маргариты, обставленный в тогдашнем вкусе, был полон картин, эмалей, фаянсовой посуды, дорогого оружия; столы завалены книгами и рукописями на греческом, латинском и французском языках; в просторных клетках щебетали птицы, на коврах спали собаки — словом, это был особый мирок, живущий одной жизнью с Маргаритой, которая умела так хорошо наполнить свое время, что из тысячи горестей создавала для себя радость.
Она усадила Шико в удобное и красивое кресло, обитое гобеленом с изображением Амура, который рассеивает вокруг себя облако цветов. Паж — не д'Обиак, но мальчик еще красивее лицом и еще богаче одетый — поднес королевскому посланцу вина.
Шико отказался и, после того как виконт де Тюренн вышел, стал читать наизусть письмо милостью божией короля Франции и Польши.
Произнося латинские слова, Шико ставил самые диковинные ударения, чтобы королева подольше не проникала в их смысл. Но, как ловко ни коверкал он свое собственное творение, Маргарита схватывала все на лету, ни в малейшей степени не пытаясь скрыть обуревавшие ее негодование и ярость.
Чем дальше читал Шико, тем мучительнее ощущал неловкость положения, в которое сам себя поставил. В некоторых местах он опускал голову, как исповедник, смущенный тем, что слышит.
Маргарита хорошо знала утонченное коварство своего брата, имея тому достаточно доказательств. Знала она также, ибо не принадлежала к числу женщин, склонных себя обманывать, как шатки были бы оправдания, которые она могла придумать. Вот почему в ее душе законный, гнев боролся с вполне обоснованным страхом.
Шико поглядывал время от времени на королеву и видел, что она понемногу успокаивается и приходит к какому-то решению.
Поэтому он уже гораздо более твердым голосом произнес завершающие королевское письмо формулы вежливости.
— Клянусь святым причастием, — сказала королева, когда Шико умолк, — братец мой прекрасно пишет по-латыни. Какой стиль, какая сила выражений! Я никогда не думала, что он такой искусник.
Шико возвел очи горе и развел руками, как человек, который готов согласиться из любезности, хотя и не понимает существа дела.
— Вы не поняли? — спросила королева, знавшая все языки, в том числе и язык мимики. — А я-то думала, сударь, вы знаток латыни.
— Ваше величество, я все позабыл. Вот единственное, что сохранилось у меня в памяти: латинский язык лишен грамматического члена, имеет звательный падеж, и слово «голова» в нем среднего рода.
— Вот как! — раздался чей-то веселый и громкий голос.
Шико и королева одновременно обернулись. Перед ними стоял король Наваррский.
— Неужели по-латыни голова среднего рода, господин Шико? — спросил Генрих, подходя ближе. — А почему не мужского?
— Это удивляет меня так же, как и ваше величество, — ответил Шико.
— Я тоже этого не понимаю, — задумчиво проговорила Маргарита.
— Наверно, потому, — заметил король, — что головою могут быть и мужчина и женщина, в зависимости от свойств их натуры.
Шико поклонился.
— Объяснение самое подходящее, государь.
— Тем лучше. Очень рад, что я оказался человеком более глубоким, чем думал… А теперь вернемся к письму. Горю желанием, сударыня, услышать, что нового при французском дворе. К сожалению, наш славный господин Шико привез новости на языке, мне неизвестном… — И Генрих Наваррский сел, потирая руки, словно его ожидало нечто весьма приятное. — Ну как, господин Шико, прочитали вы моей жене это знаменитое письмо? — продолжал он.
— Да, государь.
— Расскажите же мне, дорогая, что в нем содержится?
— А не опасаетесь ли вы, государь, — сказал Шико, — что латинский язык послания является признаком неблагоприятным?
— Но почему? — спросил король.
Маргарита на мгновение задумалась, словно припоминая одну за другой все услышанные ею фразы.
— Наш любезный посол прав, — сказала она, — латынь в данном случае — плохой признак.
— Неужели? — удивился Генрих. — Разве в письме есть что-нибудь порочащее нас? Будьте осторожны, дорогая, ваш венценосный брат пишет весьма искусно и всегда проявляет изысканную вежливость.
— Это коварное письмо, государь.
— Быть этого не может!
— Да, да, в нем больше клеветы, чем нужно, чтобы поссорить не только мужа с женой, но и друга со всеми его друзьями.
— Ого! — протянул Генрих, выпрямляясь и нарочно придавая своему лицу, обычно столь открытому и благодушному, недоверчивое выражение. — Поссорить мужа с женой, то есть меня с вами?
— Да, государь.
— А по какому случаю, дорогая?
Шико сидел как на иголках.
— Быть беде, — шептал он, — быть беде…
— Государь, — продолжала королева, — если бы вызнали латынь, то обнаружили бы в письме много комплиментов по моему адресу.
— Но каким же образом, — продолжал Генрих, — относящиеся к вам комплименты могут нас поссорить? Ведь пока брат мой Генрих будет вас хвалить, мы с ним во мнениях не разойдемся. Вот если бы в этом письме о вас говорилось дурно, тогда, сударыня, дело другое: я понял бы политический расчет моего брата.
— Если бы Генрих говорил обо мне дурно, вам была бы понятна его политика?
— Да, мне известны причины, по которым Генриху де Валуа хотелось бы нас поссорить.
— Дело в том, сударь, что комплименты — лишь коварное вступление, за которым следует злостная клевета на ваших и моих друзей.
Смело бросив королю эти слова, Маргарита стала ждать возражений.
Шико опустил голову. Генрих пожал плечами.
— Подумайте, дорогая, — сказал он, — может быть, вы недостаточно хорошо поняли всю эту латынь и письмо моего брата не столь уж злонамеренно.
Как ни кротко, как ни мягко произнес Генрих эти слова, королева Наваррская бросила на него недоверчивый взгляд.
— Поймите меня до конца, государь, — сказала она.
— Бог свидетель, только этого я и желаю, сударыня, — ответил Генрих.
— Нуждаетесь ли вы в своих слугах, скажите?
— Нуждаюсь ли я, дорогая? Что я стал бы делать без них, бог ты мой?!
— Так вот, государь, король хотел бы отдалить от вас лучших ваших слуг.
— Это ему не удастся.
— Браво, государь, — прошептал Шико.
— Ну, разумеется, — заметил Генрих с тем изумительным добродушием, которое до конца его жизни сбивало всех с толку, — ведь слуг привязывает ко мне чувство, а не выгода. Я ничего им дать не могу.
— Вы им отдаете свое сердце, свое доверие, государь, — это лучший дар короля.
— Да, дорогая, и что же?
— Я ничего не могу вам сказать, государь, — продолжала Маргарита, — не поставив под угрозу…
Шико понял, что он лишний, и отошел.
— Дорогой посол, — обратился к нему король, — соблаговолите подождать в моем кабинете: королева хочет сказать мне что-то наедине.
Видя, что супруги рады от него отделаться, Шико вышел из комнаты, отвесив обоим поклон.
XVI. Перевод с латинского
Итак, Генрих с супругой остались, к их обоюдному удовольствию, наедине.
На лице короля не было ни тени беспокойства или гнева. Он явно не понимал латыни.
— Сударь, — сказала Маргарита, — я жду ваших вопросов.
— Письмо, видно, очень беспокоит вас, дорогая, — сказал король. — Не надо так волноваться.
— Такое письмо, государь, целое событие. Король не посылает вестника к другому монарху, не имея на это важных причин.
— Полноте, довольно говорить об этом… Кажется, сегодня вечером вы даете бал?
— Да, государь, — удивленно ответила Маргарита. — Вы же знаете, что у нас почти каждый вечер танцы.
— А у меня завтра охота, облава на волков.
— У каждого свои развлечения, государь. Вы любите охоту, я — танцы. Вы охотитесь, я пляшу.
— Да, друг мой, — вздохнул Генрих. — И, по правде говоря, ничего дурного тут нет. Но меня тревожит один слух.
— Слух?.. Ваше величество беспокоит какой-то слух?
— А вы-то сами ничего не слышали? — продолжал Генрих.
Маргарита начала всерьез опасаться, что все это лишь способ нападения, избранный ее мужем.
— Я не любопытна, государь, — сказала она. — К тому же не придаю значения слухам.
— Так вы считаете, сударыня, что слухи надо презирать?
— Безусловно, государь.
— Я вполне с этим согласен, дорогая, и дам вам отличный повод применить свою философию.
Маргарита подумала, что наступает решительный момент. Она собрала все свое мужество и спокойно ответила:
— Хорошо, государь. Охотно сделаю это.
Генрих начал тоном кающегося грешника:
— Вы знаете, как я забочусь о бедняжке Фоссез?
— О моей фрейлине?
— Да.
— О вашей любимице, от которой вы без ума?
— Ах, дорогая, вы заговорили на манер одного из слухов, которые только что осуждали.
— Вы правы, государь, — улыбнулась Маргарита, — смиренно прошу у вас прощения.
— Итак, Фоссез больна, дорогая, и врачи не могут определить, что с ней.
— Как вы сказали? — воскликнула королева злорадно, ибо самая умная и великодушная женщина не может удержаться от удовольствия пустить стрелу в другую женщину, — Фоссез, этот цветок чистоты и невинности, больна? И врачи должны разбираться в ее радостях и горестях?
— Да, — сухо ответил Генрих. — Я говорю, что моя доченька Фоссез больна и скрывает свою болезнь.
— В таком случае, государь, — сказала Маргарита, которая по обороту, принятому разговором, решила, что ей предстоит даровать прощение, а вовсе не вымаливать его, — я не знаю, что угодно вашему величеству, и жду объяснений.
— Следовало бы… — продолжал Генрих. — Но я, пожалуй, слишком много требую от вас, дорогая…
— Скажите все же.
— Вам следовало бы сделать мне великое одолжение и посетить мою доченьку Фоссез.
— Чтобы я навестила эту девицу, о которой говорят, будто она имеет честь быть вашей возлюбленной?
— Не волнуйтесь, дорогая, — молвил король. — Честное слово, вы так громко говорите, что, чего доброго, вызовете скандал, а я не поручусь, что подобный скандал не обрадует Французский двор, ибо в письме короля, прочитанном Шико, стояло «quotidie scandalum», то есть «каждодневный скандал», — это понятно даже такому жал кому латинисту, как я.
Маргарита вздрогнула.
— К кому же относятся эти слова, государь? — спросила она.
— Вот этого я и не понял. Но вы знаете латынь и поможете мне разобраться…
Маргарита покраснела до ушей. Между тем Генрих опустил голову и слегка приподнял руку, словно простодушно раздумывая над тем, к кому при его дворе могло относиться это выражение.
— Хорошо, государь, — проговорила королева, — вы хотите, во имя нашего согласия, принудить меня к унизительному поступку. Я повинуюсь.
— Благодарю вас, дорогая, — сказал Генрих, — благодарю.
— Но какова будет цель моего посещения?
— Вы найдете Фоссез среди других фрейлин, ибо они спят в одном помещении. Вы сами знаете, как эти особы любопытны и нескромны, трудно себе представить, до чего они могут довести Фоссез. Ей надо покинуть помещение фрейлин.
— Если она хочет прятаться, пусть на меня не рассчитывает. Я не стану ее сообщницей.
И Маргарита умолкла, ожидая, как будет принят ее отказ.
Но Генрих словно ничего не слышал. Голова его снова опустилась, и он вновь принял тот задумчивый вид, который только что поразил королеву.
— Margota… — пробормотал он. — Margota cum Turennio… Вот те слова, которые я все время искал.
На этот раз Маргарита побагровела.
— Клевета, государь! — вскричала она. — Неужели вы станете повторять мне клеветнические наветы?
— Какая клевета? — спросил Генрих невозмутимо. — Разве вы обнаружили в этих словах клевету, сударыня? Я просто вспомнил одно место из письма моего брата: «Margota cum Turennio conveniunt in castello nomine Loignac».[46] Право же, надо, чтобы какой-нибудь латинист перевел мне письмо.
— Хорошо, прекратим эту игру, государь, — продолжала Маргарита, вся дрожа, — и скажите без обиняков, чего вы от меня желаете?
— Я хотел бы, чтобы вы перевели Фоссез в отдельную комнату и прислали к ней лекаря, способного держать язык за зубами, — например, вашего придворного лекаря.
— Понимаю! — вскричала королева. — Но есть жертвы, которых не может требовать даже король. Покрывайте сами грехи Фоссез, государь. Это ваше дело: страдать должен виновный, а не невинный.
— Правильно, виновный. Вот вы опять напомнили мне выражение из этого загадочного письма.
— Каким образом?
— Виновный — по-латыни, кажется, nocens?
— Да, сударь.
— Так вот, в письме стоит: «Margota cum Turennio ambo nocentes, conveniunt in castello nomine Loignac». Боже, как жаль, что при такой хорошей памяти я так плохо образован!
— «Ambo nocentes…»[47] — тихо повторила Маргарита, становясь белее своего крахмального кружевного воротника. — Он понял, понял!
— Что же, черт побери, хотел сказать мой братец? — безжалостно продолжал Генрих Наваррский. — Помилуй бог, дорогая, удивительно, что вы, так хорошо знающая латынь, еще не разъяснили мне этой фразы.
— Государь, я уже имела честь говорить вам…
— Э, черт возьми, — прервал ее король, — вот и сам Turennius бродит под вашими окнами и глядит наверх, словно дожидается вас, бедняга. Я дам ему знак подняться сюда. Он человек весьма ученый и скажет мне то, что я хочу знать.
— Государь, государь! — вскричала Маргарита, приподнимаясь в кресле и складывая с мольбою руки. — Будьте великодушнее, чем все сплетники и клеветники Франции!
— Э, мой друг, сдается мне, что у нас в Наварре народ не более снисходительный, чем во Франции. Вы только что… проявили большую строгость к бедняжке Фоссез.
— Строгость? Я? — вскричала Маргарита.
— А как же, припомните. Однако нам подобает быть снисходительными, сударыня. Мы ведем такую мирную жизнь: вы даете балы, я езжу на охоту.
— Да, да, государь, — сказала Маргарита, — вы правы, будем снисходительны друг к другу.
— Так вы проведаете Фоссез, не правда ли?
— Да, государь.
— Отделите ее от других фрейлин?
— Да, государь.
— Поручите ее своему лекарю.
— Да, государь.
— И если то, о чем говорят, правда и бедняжка поддалась искушению… — Генрих возвел очи горе. — Это возможно, — продолжал он. — Женщина — существо слабое, как говорится в Евангелии.
— Я женщина, государь, и знаю, что должна быть снисходительной к другим женщинам.
— Вы все знаете, дорогая. Вы поистине образец совершенства и…
— И что же?
— И я целую ваши ручки.
— Но поверьте, государь, — продолжала Маргарита, — жертву эту я приношу лишь из добрых чувств к вам.
— О, — сказал Генрих, — я вас отлично знаю, сударыня, и мой брат, король Франции, тоже: он говорит о вас в этом письме столько хорошего, помните? «Fiat sanum exemplum statim, atque res certior eveniet».[48] Хороший пример, о котором здесь идет речь, без сомнения, тот, который подаете вы.
И Генрих поцеловал холодную, как лед, руку Маргариты.
— Передайте от меня тысячу нежных слов Фоссез, сударыня. Займитесь ею, как вы обещали. Я еду на охоту. Может быть, я увижу вас лишь по возвращении; может быть, не увижу никогда… Волки — звери опасные. Дайте я поцелую вас, дорогая.
Он почти с нежностью поцеловал Маргариту и вышел, оставив ее ошеломленной всем, что она услышала.
XVII. Испанский посол
Король вернулся в свой кабинет, где его ожидал Шико.
— Знаешь, Шико, что говорит королева?
— Нет.
— Она говорит, что твоя проклятая латынь разрушит наше семейное счастье.
— Ради бога, государь, забудем всю эту латынь! — вскричал Шико.
— Я и не думаю больше о письме, черт меня побери, — сказал Генрих. — У меня есть дела поважнее.
— Ваше величество, предпочитаете развлекаться?
— Да, сынок, — сказал Генрих, недовольный тоном, которым Шико произнес эти слова. — Да, мое величество предпочитает развлекаться.
— Простите, но, может быть, я мешаю вашему величеству?
— Э, сынок, — продолжал Генрих, пожимая плечами, — я уже говорил тебе — у нас здесь не то что в Лувре. И охотой, и войной, и политикой мы занимаемся на глазах у всех.
В эту минуту дверь отворилась, и д'Обиак громким голосом доложил:
— Господин испанский посол.
Шико так и подпрыгнул в кресле, что вызвало у короля улыбку.
— Ну вот, — сказал Генрих, — и внезапное опровержение моих слов. Испанский посол!.. Что ему от нас нужно?
— Я удаляюсь, — смиренно сказал Шико. — Его величество Филипп Второй,[49] наверно, направил к вам настоящего посла, а я ведь…
— Чтобы французский посол отступил перед испанским, да еще в Наварре! Помилуй бог, этого не будет. Открой вон тот книжный шкаф и расположись в нем.
— Но я даже невольно все услышу, государь.
— Ну и услышишь, черт побери, мне-то что? Я ничего не скрываю. Кстати, король, ваш повелитель, больше ни чего не велел мне передать, господин посол?
— Решительно ничего, государь.
— Ну и прекрасно, теперь тебе остается только смотреть и слушать, как делают все послы на свете. В этом шкафу ты отлично выполнишь свою миссию, дорогой Шико.
Шико поспешил влезть в шкаф и старательно опустил тканый занавес с изображением человеческих фигур.
Раздались чьи-то медленные, размеренные шаги, и в комнату вошел посол его величества Филиппа II.
Когда все предварительные формальности были выполнены, причем Шико из своего укрытия мог убедиться, что Генрих отлично умеет давать аудиенции, посол перешел к делу.
— Могу ли я без стеснения говорить с вашим величеством? — спросил он по-испански, ибо этот язык так похож на наваррское наречие, что любой гасконец отлично его понимает.
— Можете говорить, сударь, — ответил король.
— Государь, — сказал посол, — я доставил вам ответ его католического величества.
— Знаете, я очень забывчив, — молвил Генрих. — Соблаговолите напомнить, о чем шла речь, господин посол.
— По поводу захватов, которые производят во Франции лотарингские принцы.
— Да, особенно по поводу захватов моего куманька де Гиза. Отлично! Припоминаю, продолжайте, сударь, продолжайте.
— Государь, хотя король, мой повелитель, и получил предложение заключить союз с Лотарингией, он считает союз с Наваррой более честным и, скажем прямо, более выгодным. Король, мой повелитель, ни в чем не откажет Наварре.
Шико припал ухом к занавесу и даже укусил себя за палец, чтобы проверить, не спит ли он.
— Если мне ни в чем не откажут, — сказал Генрих, — поглядим, чего ж я могу просить.
— Всего, чего угодно будет вашему величеству.
— Помилуй бог — всего, чего угодно! Да я просто теряюсь.
— Его величество король Испании хочет, чтобы его новый союзник был доволен. Доказательством служит предложение, которое я уполномочен сделать вашему величеству.
— Я вас слушаю, — сказал Генрих.
— Король Франции относится к королеве Наваррской, как к заклятому врагу, и для вашего величества теперь нетрудно отвергнуть как супругу ту, кого даже родной брат перестал считать сестрой.
Генрих бросил взгляд на занавес, за которым Шико с расширенными от изумления глазами ожидал, к чему приведет это начало.
— Когда брак ваш будет расторгнут, — сказал посол, — союз между королями наваррским и испанским…
Генрих поклонился.
— Союз этот, — продолжал посол, — можно уже считать заключенным, ибо король Испании отдает инфанту, свою дочь, в жены королю Наваррскому, а сам женится на госпоже Екатерине Наваррской, сестре вашего величества.
Трепет удовлетворенной гордости пробежал по телу Генриха, дрожь ужаса охватила Шико: первый увидел, как на горизонте восходит во всем блеске солнце его счастливой судьбы, второй — как никнут и рассыпаются в прах скипетр и счастье дома Валуа.
Что касается невозмутимого испанца, то он не видел ничего, кроме инструкций, полученных от своего повелителя.
На мгновение воцарилась глубокая тишина, затем король Наваррский заговорил:
— Предложение, сударь, великолепно, и мне оказана высокая честь.
— Его величество, король Испании, — поспешил добавить гордый посол, — не сомневается, что предложение будет восторженно принято, но он намерен поставить вашему величеству одно условие.
— А, условие! — сказал Генрих. — Что ж, это справедливо. В чем оно состоит?
— Оказывая вашему величеству помощь против лотарингских принцев, то есть открывая вашему величеству дорогу к престолу Франции, мой повелитель желал бы сохранить за собой Фландрию, в которую мертвой хваткой вцепился монсеньер герцог Анжуйский. Итак, его величество король Испании поможет вам (тут посол замялся, ища подходящего выражения)… стать преемником французского короля; вы же гарантируете ему Фландрию. Зная мудрость вашего величества, я считаю свою миссию благополучно завершенной.
За этими словами последовало молчание, еще более глубокое, чем раньше.
Генрих Наваррский прошелся по кабинету.
— Так вот, сударь, — проговорил он наконец, — я отказываюсь от предложения его величества короля Испании.
— Вы отвергаете руку инфанты! — вскричал испанец. Ответ ошеломил его, словно внезапно полученный удар.
— Честь высока, сударь, — ответил Генрих, поднимая голову, — однако она не выше чести иметь супругой дочь короля Франции.
— Да, но первый брак влечет вас к могиле, государь. Второй же приближает к престолу.
— Я знаю, сударь, что вы сулите мне головокружительную судьбу, но я не стану покупать ее ценою крови и чести моих будущих подданных. Неужто, сударь, я обнажу меч против короля Франции, моего зятя, ради испанцев, иноземцев?! Неужто я остановлю победное шествие французского знамени? Неужто допущу, чтобы брат пошел на брата, и приведу иноземцев в свое отечество?! Сударь, выслушайте меня: я просил у моего соседа, короля Испании, помощи против господ де Гизов, смутьянов, посягающих на мое наследие, но не против герцога Анжуйского, моего зятя, не против короля Генриха Третьего, моего друга, не против моей супруги, сестры короля, моего сюзерена. Король испанский хочет вновь завладеть ускользающей от него Фландрией? Пусть он поступит, как его отец, Карл Пятый; пусть попросит у короля Франции пропустить его через французские владения и явится во Фландрию с требованием, чтобы ему возвратили звание первого гражданина города Гента. Готов поручиться, что король Генрих Третий пропустит его, так же как это сделал в свое время король Франциск Первый… Я домогаюсь французского престола? Так, видимо, считает его католическое величество. Быть может. Но я не нуждаюсь в его помощи, чтобы завладеть этим престолом. Если престол окажется пустым, я сам возьму его, вопреки всем величествам на свете. Прощайте же, сударь! Передайте брату моему Филиппу, что я благодарю его за сделанное мне предложение. Но я счел бы себя смертельно обиженным, если бы он хоть на мгновение мог подумать, что я способен принять его. Прощайте, сударь!
Посол не мог прийти в себя от изумления. Он пробормотал:
— Остерегитесь, сударь: доброе согласие между соседями легко можно нарушить одним неосторожным словом.
— Господин посол, — продолжал Генрих, — запомните, что я вам скажу. Быть или не быть королем Наварры, для меня одно и то же. Венец мой так невесом, что я не замечу, если он упадет с моей головы. Передайте вашему повелителю, что я претендую на большее, чем на то, что он мне посулил. Прощайте.
И Генрих, вновь становясь не самим собою, не тем человеком, которого все в нем видели, с любезной улыбкой проводил посла до порога.
XVIII. Король Наваррский раздает милостыню
Шико был так изумлен, что даже не подумал вылезти из книжного шкафа, когда Генрих остался один. Король сам поднял занавес и хлопнул его по плечу.
— Ну, как, по-твоему, я вышел из положения, метр Шико?
— Замечательно, государь. Для короля, не часто принимающего послов, вы прекрасно умеете это делать.
— А ведь такие послы являются ко мне по вине моего брата Генриха.
— Как так, государь?
— Э, друг мой, слишком очевидно, что поссорить нас с женой кое-кому очень выгодно.
— Признаюсь, государь, что я не так проницателен, как вы думаете.
— Ну конечно, брат мой Генрих только и мечтает о том, чтобы я развелся с его сестрой.
— Почему же? Растолкуйте мне. Черт побери, я и не думал, что найду такого хорошего учителя!
— Ты знаешь, Шико, что мне позабыли выплатить приданое?
— Я этого не знал, государь, но подозревал.
— Что приданое состояло из трехсот тысяч золотых экю?
— Сумма неплохая.
— И нескольких крепостей, в том числе Кагора?
— Отличный, черт возьми, город!
— Я потребовал не денег (как я ни беден, я считаю себя богаче короля Франции) — крепость Кагор.
— Клянусь богом, вы правильно поступили, государь.
— Вот потому-то… — сказал король со своей тонкой улыбкой. — Теперь понимаешь?
— Нет, черт меня побери!
— Потому-то меня и пытаются поссорить с женой, да так основательно, чтобы я потребовал развода. Нет жены — нет и приданого: трехсот тысяч экю, крепостей и, главное, Кагора. Неплохой способ нарушить данное слово, а мой братец Валуа искусник расставлять подобные ловушки.
— Вам бы очень хотелось получить эту крепость, государь? — спросил Шико.
— Конечно! Что такое мое беарнское королевство? Несчастное маленькое княжество, которое жадность моего зятя и тещи до того обкорнали, что связанный с ним королевский титул звучит насмешкой.
— Да, тогда как Кагор…
— Кагор стал бы моим крепостным валом, оплотом моих единоверцев.
— Кагор неприступен, государь.
Генрих словно заключил свое лицо в броню простодушия.
— Неприступен, неприступен, — молвил он, — но если бы у меня было войско, которого я не имею!..
— Давайте говорить начистоту, государь. Вы сами знаете, гасконцы народ откровенный. Чтобы взять Кагор, где командует господин де Везен, надо быть Ганнибалом или Цезарем,[50] а ваше величество…
— Что же мое величество? — спросил Генрих с на смешливой улыбкой.
— Ваше величество сами признали, что воевать не любите.
Генрих вздохнул. Взор его, полный меланхолии, вдруг вспыхнул огнем, но он подавил этот невольный порыв и погладил загорелой рукой свою темную бороду.
— Это правда, — молвил он, — я никогда не обнажал шпаги и никогда не обнажу ее. Я соломенный король, человек мирных наклонностей. Однако я люблю поговорить о военном деле: это у меня в крови. Мой предок — Святой Людовик[51] — был воспитан в благочестии и кроток от природы, но при случае ловко метал копье и смело орудовал мечом… Если не возражаешь, Шико, поговорим о господине де Везене, его-то можно сравнить с Ганнибалом и с Цезарем.
— Простите, государь, — сказал Шико, — если я вас обидел, обеспокоил. Я упомянул о господине де Везене для того, чтобы погасить пламя, которое, по молодости лет и неопытности в делах государственных, могло вспыхнуть в вашем сердце. Видите ли, Кагор так усиленно охраняют потому, что это ключ ко всему Югу.
— Увы! — сказал Генрих, вздыхая еще глубже. — Я хорошо это знаю!
— Обладать Кагором, — продолжал Шико, — значит иметь полные амбары, погреба и сундуки. Кто обладает Кагором — за того все; кто им не обладает — все против того.
— Клянусь богом, — пробормотал король Наваррский, — я так сильно хотел обладать Кагором, что выставил его как условие sine qua non[52] нашего с Маргаритой брака… Смотри-ка, я заговорил по-латыни!.. Кагор был приданым моей жены, мне его обещали.
— Государь, быть должным — и платить… — заметил Шико.
— Что же, по-твоему, со мной так и не расплатятся?
— Боюсь, что так. И, говоря откровенно, это правильно, государь.
— Правильно? Почему, друг мой?
— Потому что, женившись на принцессе из французского дома, вы не сумели добиться, чтобы вам выплатили приданое сполна.
— Несчастный! — сказал Генрих с горькой улыбкой. — Ты что же, забыл о набате Сен-Жермен л'Оксеруа?![53] Сдается мне, что любой новобрачный, которого намереваются зарезать в его брачную ночь, станет больше заботиться о спасении жизни, чем о приданом.
— Да. Но сейчас у нас мир. Вам следовало бы воспользоваться мирным временем и заняться делами. Говоря так, я имею в виду не только ваши интересы, но и интересы короля, моего повелителя. Если бы в вашем лице Генрих Третий имел могучего союзника, он был бы сильнее всех, и оба Генриха приводили бы в трепет мир.
— Я вовсе не стремлюсь приводить кого-либо в трепет, — смиренно сказал Генрих, — лишь бы мне самому не дрожать… Ну что ж, обойдусь без Кагора, раз ты полагаешь, что Генрих мне его никогда не отдаст.
— Я уверен в этом, государь, по трем причинам.
— Изложи их, Шико.
— Охотно. Первая состоит в том, что Кагор — город богатый и король Франции предпочтет оставить его себе.
— Это не очень-то честно, Шико.
— Зато по-королевски, государь.
— Я запомню твои слова, Шико, на случай, если стану когда-нибудь королем. Ну, а вторая причина?
— Госпожа Екатерина желала бы видеть дочь в Париже, а не в Нераке.
— Ты так думаешь? Однако она не испытывает к дочери особо пылкой любви.
— Вы правы, но госпожа Маргарита является при вас как бы заложницей.
— Ты тончайший политик, Шико. Черт меня побери, если мне это приходило в голову. Да, да, принцесса из французского королевского дома может оказаться заложницей. Так что же?
— Чем меньше денег, тем меньше удовольствий, государь. Нерак очень приятный город, с прелестным парком. Но без денег госпожа Маргарита соскучится в Нераке и начнет жалеть о Лувре.
— Первая твоя причина мне больше по душе, Шико, — сказал король, тряхнув головой.
— В таком случае я назову вам третью. Герцог Анжуйский добивается какого-нибудь трона и мутит Фландрию; господа де Гизы тоже хотят выковать себе корону и мутят Францию; его величество король Испании жаждет всемирной монархии и баламутит весь свет. Среди них вы, король Наваррский, обеспечиваете известное равновесие.
— Что ты! Я, не имеющий никакого веса?..
— Вот именно. Если вы станете могущественны, то есть приобретете вес, все нарушится, вы уже не будете служить противовесом.
— Эта причина мне очень нравится, Шико, удивительно логично она у тебя выведена. Ты и вправду ученейший человек. А я-то ничего этого не разумел, Шико, я-то все время надеялся!
— Разрешите дать вам совет, государь: перестаньте надеяться!
Генрих вздохнул.
— Так я и сделаю, Шико, — сказал он. — Впрочем, как видишь, в Беарне можно жить, а Кагор мне не так уж необходим.
— Вижу, что вы король-философ, исполненный мудрости… Но что это за шум?
— Шум? Где?
— Во дворе как будто.
— Выгляни в окно, мой друг, выгляни.
Шико подошел к окну.
— Государь, — сказал он, — там внизу человек двенадцать каких-то оборванцев.
— А, это мои нищие ждут милостыни, — заметил, вставая, король Наваррский.
— У вашего величества есть нищие?
— Конечно, разве бог не велит помогать бедным? Я хоть и не католик, Шико, но христианин.
— Браво, государь!
— Пойдем, Шико, спустимся вниз. Мы вместе с тобой раздадим милостыню, а затем поужинаем.
— Следую за вами, государь.
— Возьми кошель там, на маленьком столике, рядом с моей шпагой, видишь?
Они сошли вниз. Уже стемнело; у короля был задумчивый, озабоченный вид.
Во дворе король Наваррский подошел к группе нищих, на которую ему указал Шико.
Их было действительно человек двенадцать. Они отличались друг от друга наружностью, осанкой, одеждой, и неискушенный человек принял бы их за цыган, чужестранцев, но подлинный наблюдатель сразу признал бы в них переодетых дворян.
Генрих взял из рук Шико кошель и подал знак.
Нищие, видимо, хорошо его поняли.
Они стали по очереди подходить к королю, смиренно приветствуя его. Но на обращенных к нему лицах, умных и смелых, король мог прочесть:
«Под лохмотьями бьются горячие сердца».
Генрих опустил руку в кошель и достал монету.
— Да это золото, государь! — заметил Шико.
— Знаю, друг мой.
— Вы, оказывается, богач.
— Разве ты не видишь, друг мой, — с улыбкой возразил Генрих, — что одна монета предназначается для двоих? Я беден, Шико, и вынужден разрезать каждую пистоль надвое.
— И правда, — сказал Шико со все возрастающим удивлением, — это монеты-половинки, но я не стал бы тратить время и разрезать каждую монету надвое. Я давал бы целую, говоря при этом: «На двоих!»
— Да они подрались бы, дорогой мой, и, желая совершить доброе дело, ты, наоборот, ввел бы их в искушение.
Генрих вынул из кошеля половинку золотой монеты и, остановившись перед первым нищим, спокойно и ласково посмотрел на него.
— Ажан, — произнес тот с поклоном.
— Сколько? — спросил король.
— Пятьсот.
— Кагор.
Он отдал ему монету и вынул из кошелька другую. Нищий поклонился еще ниже и отошел. За ним последовал другой.
— Ош, — произнес он.
— Сколько?
— Триста пятьдесят.
— Кагор.
Он отдал ему вторую монету и достал из кошелька еще одну.
И так нищие подходили, кланялись, называли какой-нибудь город и цифру. Общий итог составил восемь тысяч.
Каждому из них Генрих неизменно отвечал: «Кагор». Раздача кончилась. В кошеле не было больше монет; нищие разошлись.
Шико тронул короля за рукав:
— Разрешите полюбопытствовать, государь.
— Ну что ж, любопытство вещь законная.
— Скажите, что вам говорили нищие и что вы им отвечали?
Генрих улыбнулся.
— Вы знаете, здесь все сплошная тайна, — продолжал Шико.
— Да нет же, разрази меня гром! Все очень просто. Люди, которых ты видел, бродят по стране и собирают подаяние. Но все они из разных мест.
— Так что ж, государь?
— Они называют мне свой родной город, и я поровну раздаю им милостыню, помогая нищим всех городов своего государства.
— Но почему вы всем отвечали «Кагор»?
— Что ты говоришь? — вскричал Генрих, с отлично разыгранным удивлением. — Я отвечал им «Кагор»?
— Я в этом уверен.
— Вот видишь, с тех пор как мы поговорили с тобой о Кагоре, это слово так и вертится у меня на языке.
— Ну, а цифра, которую произносил каждый из них?.. Если сложить их, получится восемь тысяч.
— Насчет цифр я тоже ничего не понял. Но вот что пришло мне в голову: нищие составляют различные союзы и, может быть, каждый из них называл количество членов того союза, к которому принадлежит. Это весьма вероятно.
— Полноте, государь!
— Идем ужинать, друг мой. На мой взгляд, ничто так не проясняет ум, как еда и питье. Мы обдумаем все это за столом, и ты убедишься, что хотя пистоли мои разрезаны, зато бутылки полны.
При этих словах король без всяких церемоний взял Шико под руку, и поднялся вместе с ним в кабинет, где уже был сервирован ужин.
Проходя мимо покоев королевы, он взглянул на окна и увидел, что они не освещены.
— Паж, — спросил он, — ее величества королевы нет дома?
— Ее величество, — ответил паж, — пошла проведать мадемуазель де Монморанси, которая, говорят, тяжело больна.
— Бедняжка Фоссез! — сказал Генрих. — Но какое у королевы доброе сердце!.. Идем ужинать, Шико, идем.
XIX. С кем действительно проводил ночь король Наваррский
Ужин прошел очень весело; Генрих отбросил все докуки, все тревоги, а в таком расположении духа он был приятнейшим сотрапезником.
Что касается Шико, то он постарался скрыть смутное беспокойство, которое охватило его при появлении испанского посла и еще усилилось при раздаче золота нищим.
Генрих пожелал отужинать наедине с куманьком Шико. При дворе короля Генриха III он всегда питал слабость к Шико, довольно обычную слабость умного человека к другому умному человеку. Шико со своей стороны издавна относился с симпатией к королю Наваррскому.
Король пил не пьянея и умел увлекать за собою собутыльников. Однако у господина Шико голова была крепкая, а Генрих Наваррский уверял, что привык пить местные вина, как молоко.
Трапеза была приправлена любезностями, которые без конца говорили друг другу собутыльники.
— Как я вам завидую, — сказал королю Шико, — какой у вас приятный двор и веселая жизнь, государь! Сколько добродушных лиц я вижу в этом славном доме и как благоденствует прекрасная Гасконь!
Генрих откинулся на спинку кресла и, смеясь, погладил бороду.
— Да, да, не правда ли? — молвил он. — Утверждают, однако, что я царствую главным образом над подданными женского пола.
— Да, государь, и это меня удивляет.
— Почему, куманек?
— Потому, государь, что в вас гнездится беспокойный дух, присущий великим монархам.
— Ты ошибаешься, Шико, — сказал Генрих. — Лени во мне больше, чем беспокойства, доказательство тому — вся моя жизнь.
— Благодарю за честь, государь, — ответил Шико, осушая стакан до последней капли, ибо король следил за ним острым взглядом, читавшим, казалось, самые потаенные его мысли.
— Я хочу получить Кагор, это верно, — проговорил король, — но лишь потому, что он тут, рядом. Я честолюбив, пока сижу в кресле. Стоит мне встать, и я уже ни к чему не стремлюсь.
— Клянусь богом, государь, — ответил Шико, — ваше стремление заполучить то, что находится под рукой, очень напоминает Цезаря Борджиа:[54] он составил свое королевство, беря город за городом, и утверждал, что Италия — артишок, который едят по листочкам.
— Этот Цезарь Борджиа, сдается мне, куманек, был не такой уж плохой политик, — сказал Генрих.
— Да, но опасный сосед и плохой брат.
— Уж не сравниваете ли вы меня, гугенота, с сыном папы? Осторожнее, господин посол!
— Государь, я ни с кем не стал бы вас сравнивать.
— Почему?
— Потому что, на мой взгляд, каждый, кто сравнит вас с кем-либо, ошибется. Вы, государь, честолюбивы.
— Странное дело, — заметил Генрих, — вот человек, который изо всех сил старается заставить меня к чему-то стремиться!
— Упаси боже, государь! Как раз наоборот, я всем сердцем желаю, чтобы ваше величество ни к чему не стремились.
— Послушайте, Шико, — сказал король, — вам ведь незачем торопиться в Париж?
— Незачем, государь.
— Ну так проведите со мной несколько дней.
— Если ваше величество оказывает мне такую честь, я с величайшей охотой проведу у вас неделю.
— Неделю? Отлично, куманек: через неделю вы будете знать меня, как родного брата. Выпьем, Шико.
— Государь, мне больше не хочется пить, — сказал Шико, отказываясь от попытки напоить короля, на что сперва покушался.
— В таком случае, куманек, я вас покину, — сказал Генрих. — Не к чему сидеть за столом без дела. Выпьем, говорю я вам!
— Зачем?
— Чтобы крепче спать. Здешнее винцо нагоняет такой сладкий сон… Любите вы охоту, Шико?
— Не слишком, государь. А вы?
— Я просто обожаю ее, с тех пор как жил при дворе короля Карла Девятого.
— А почему вы спрашиваете, ваше величество, люблю ли я охоту?
— Потому что завтра у меня охота, и я намерен взять вас с собой.
— Государь, для меня это большая честь, но…
— Э, куманек, будьте покойны: эта охота будет радостью для глаз и для сердца каждого военного. Я хороший охотник и хочу, чтобы вы, черт побери, видели меня в самом выгодном свете. Вы же говорили, что хотите меня получше узнать?
— Признаюсь, государь, это мое величайшее желание.
— Хорошо. Значит, мы договорились? А вот и паж; нам помешали.
— Что-нибудь важное, государь?
— Какие могут быть дела, когда я сижу за столом? Вы, дорогой Шико, просто удивляете меня: вам все представляется, будто вы при французском дворе. Шико, друг мой, знайте одно: в Нераке после хорошего ужина ложатся спать.
— А этот паж?..
— Да разве паж докладывает только о делах?
— Я понял, государь, и иду спать.
Шико встал, король последовал его примеру и взял своего гостя под руку. Шико показалась подозрительной поспешность, с которой его выпроваживали, и он решил выйти из кабинета как можно позже.
— Ого! — сказал он, шатаясь. — Странное дело, государь!
Король улыбнулся:
— Что случилось, куманек?
— Помилуй бог, у меня голова кружится. Пока я сидел, все шло отлично, а когда встал… брр!
— Шико, друг мой, — сказал Генрих, стараясь удостовериться, действительно ли Шико пьян или только притворяется, — по-моему, лучшее, что ты можешь сделать, — это отправиться спать.
— Да, государь. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, Шико. До завтра!
— Да, государь. Ваше величество вполне правы: лучшее — это пойти спать.
И Шико разлегся на полу.
Видя, что его собутыльник решительно не желает уходить, Генрих бросил быстрый взгляд на дверь. Каким беглым ни был этот взгляд, Шико его уловил.
— Ты так пьян, бедняга Шико, что принял половики моего кабинета за постель.
— Шико человек военный. Шико это безразлично.
— Помилуй бог, — вскричал Генрих, — как это тебя сразу развезло, куманек! Да убирайся ты, черт побери, или ты не понимаешь, что она ждет!
— Она? — сказал Шико. — Кто такая?
— Э, черт возьми, женщина, которая ко мне пришла и стоит там за дверью.
— Женщина! Что же ты сразу не сказал, Анрике!.. Ах, простите, — спохватился Шико, — я думал… думал, что говорю с французским королем. Он меня, видите ли, совсем избаловал, добряк Анрике… Что ж вы сразу не сказали, сударь? Я ухожу.
— Ну и прекрасно. Ты настоящий рыцарь, Шико.
Шико встал и, пошатываясь, направился к двери.
— Прощай, друг мой, прощай, спи хорошенько.
Шико открыл дверь.
— В галерее ты найдешь пажа. Он проводит тебя в опочивальню. Ступай.
— Благодарю вас, государь.
И Шико вышел, отвесив такой низкий поклон, на какой был способен выпивший человек.
Но едва дверь за ним закрылась, все следы опьянения исчезли. Он сделал шага три, а затем вернулся и приставил глаз к широкой замочной скважине.
Генрих уже открыл противоположную дверь, но вместо женщины вошел мужчина.
Как только этот человек снял шляпу, Шико узнал благородные и строгие черты Дюплесси-Морне, сурового и бдительного советника короля Наваррского.
— О, черт! — пробормотал Шико. — Этот человек, наверно, помешал королю больше, чем я.
Но при появлении Дюплесси-Морне лицо Генриха просияло от радости. Он пожал вновь прибывшему руки, пренебрежительно оттолкнул накрытый стол и усадил Морне подле себя.
Король, видимо, с нетерпением ждал первых слов своего советника. Но прежде всего он подошел к двери и закрыл ее на задвижку, проявляя осмотрительность, которая заставила Шико серьезно призадуматься.
Затем Генрих устремил пылающий взор на карты, планы и письма, которые передавал ему министр, и принялся писать и делать пометки на географических картах.
— Так вот как проводит ночи Генрих Наваррский! — прошептал Шико. — Помилуй бог, если все они такие, — Генрих Валуа рискует провести немало скверных минут.
Тут он услышал за спиной шаги. Это был паж, ожидавший его по приказу короля.
Боясь, как бы его не застали за подглядыванием, Ши-ко выпрямился во весь свой рост.
— Следуйте, пожалуйста, за мной, — сказал ему д'Обиак.
И он проводил Шико на третий этаж, где для гостя была приготовлена опочивальня.
У Шико не оставалось больше сомнений. Он расшифровал половину ребуса, именуемого королем Наваррским. Поэтому, вместо того чтобы лечь спать, он в мрачной задумчивости уселся на кровать. Луна, спускаясь к остроконечной крыше, словно из серебряного кувшина лила свой голубоватый свет на поля и реку.
«Да, — думал Шико, — Генрих — настоящий король, Генрих — заговорщик. Этот дворец, парк, город — все служит очагом заговора. Генрих лукав, ум его граничит с гениальностью. Он поддерживает отношения с Испанией, страной коварных замыслов. Как знать — может быть, за его благородным ответом послу скрываются противоположные намерения, может быть, он подмигнул ему или подал другой знак, которого я из своего укрытия не заметил… Эти нищие — не более и не менее как переодетые дворяне. Искусно вырезанные золотые монеты — вещественный, осязаемый пароль. Генрих разыгрывает влюбленного безумца, а по ночам работает с Морне. Я увидел то, что должен был увидеть. У королевы Маргариты есть поклонники, и королю это известно. Он знает, кто они, и терпит их. Ведь он человек не военный, и ему нужны полководцы, а так как у него денег мало, приходится на многое закрывать глаза. Генрих Валуа сказал мне, что не может спать. Клянусь богом! Он хорошо делает, что не спит. К счастью, этот коварный Беарнец — добрый дворянин, которого бог наделил способностью к интригам, позабыв даровать ему силу и напористость. Говорят, Генрих боится мушкетных выстрелов, а когда его юношей взяли на войну, он не смог высидеть в седле более четверти часа… К счастью, — повторил про себя Шико, — ибо человек, искусный в интригах и к тому же сильный и смелый, может стать в наше время повелителем мира. Да, имеется еще герцог де Гиз, обладающий обоими качествами: и даром интриги, и сильной рукой. Но плохо для него то, что его мужество и ум всем известны, а Беарнца никто не опасается. Один я его разгадал».
И Шико потер руки.
«Что ж? — продолжал он. — Теперь, когда Генрих разгадан, мне здесь больше делать нечего. Поэтому, пока Король работает или спит, я потихоньку-полегоньку выберусь из города. Мало, думается мне, послов, которые могут похвастать, что за один день выполнили свою миссию. Я же это сделал. Итак, я выберусь из Нерака и, очутившись за его пределами, поскачу что есть духу в Париж».
XX. Об удивлении, испытанном Шико, когда он убедился, как хорошо его знают в Нераке
Приняв твердое решение незаметно оставить двор короля Наваррского, Шико приступил к укладке своего дорожного узла.
Он постарался, чтобы вещей было как можно меньше, следуя тому правилу, что чем легче весишь, тем быстрее идешь.
Самым тяжелым предметом багажа была, конечно, шпага.
«Поразмыслим, сколько времени понадобится мне, — говорил про себя Шико, завязывая узелок, — чтоб доставить королю сведения о том, что я видел и чего, следовательно, опасаюсь… Два дня придется добираться до какого-нибудь города, откуда расторопный губернатор сумеет отправить курьеров, которые мчались бы во весь опор. Скажем, городом этим будет Кагор, которому король Наваррский справедливо придает такое большое значение. Там я отдохну, ибо выносливость человеческая имеет пределы. Не воображай, друг Шико, что ты выполнил свою миссию, — нет, болван, дело сделано наполовину, да и то еще неизвестно!»
С этими словами Шико потушил свет и как можно тише открыл дверь. Но не успел он сделать и четырех шагов, как натолкнулся на какого-то человека.
То был паж, лежавший на циновке за дверью.
— Добрый вечер, господин Шико, добрый вечер! — сказал юноша.
Шико узнал д'Обиака.
— Добрый вечер, господин д'Обиак, — ответил он. — Пропустите меня, пожалуйста, я хочу прогуляться.
— Вот как? Но разгуливать по ночам в замке не разрешается, господин Шико.
— Почему это, господин д'Обиак?
— Потому что король опасается воров, а королева — поклонников. Ведь по ночам разгуливают только воры да влюбленные.
— Поверьте, дорогой господин д'Обиак, — сказал Шико с самой любезной улыбкой, — я не вор и не влюбленный. Я посол, и к тому же меня очень утомили и беседа по-латыни с королевой и ужин с королем. Пропустите же меня, друг мой, мне очень хочется прогуляться.
— По городу, господин Шико?
— О нет, по саду.
— Вот беда, господин Шико, это запрещено еще строже.
— Дружок мой, — сказал Шико, — хочу вас похвалить: для своего возраста вы весьма бдительны.
Он стал шарить по карманам. Паж не спускал с него глаз.
— Поройтесь у себя в памяти, милый друг, — сказал Шико, — и, бьюсь об заклад, вы обнаружите какую-нибудь прелестницу. Я попрошу вас накупить ей побольше лент и дать хорошую скрипичную серенаду.
И Шико сунул пажу десять пистолей.
— Сразу видно, господин Шико, — сказал паж, — что вы привыкли жить при французском дворе. Вы так обходительны, что вам ни в чем не откажешь. Хорошо, ступайте, только, пожалуйста, не шумите.
Шико как тень выскользнул в коридор, из коридора на лестницу. Но, дойдя до прихожей, он нашел там офицера дворцовой стражи, который спал на стуле, заслоняя собою дверь. О том, чтобы выйти из дворца, нечего было и думать.
— Ну и негодник этот паж! — прошептал Шико. — Он все знал, но не сказал мне ни слова.
Шико осмотрелся, нет ли какого отверстия, через которое он мог бы выбраться наружу.
Наконец он заметил то, что искал. Это было одно из тех сводчатых окон, которые называются импостами. Оно оставалось открытым, то ли для доступа свежего воздуха, то ли потому, что король Наваррский, хозяин не слишком рачительный, не позаботился вставить стекло.
Но импост был непомерно узок. Поэтому, когда Шико просунул в него голову и одно плечо, он повис между небом и землей, не имея возможности податься ни вперед, ни назад.
Положение усугублялось еще тем, что рукоять шпаги никак не проходила. Шико собрал все свои силы, проявил всю свою ловкость и под конец запустил руку за спину и вытащил шпагу из ножен. Шпага первая упала за окно, она зазвенела на каменных плитах, извиваясь, словно угорь. Шико проскользнул в окошко и последовал за шпагой; чтобы ослабить силу удара, он при падении уперся в землю.
Поднявшись на ноги, Шико очутился лицом к лицу с каким-то солдатом.
— Боже мой, уж не расшиблись ли вы, господин Шико? — спросил тот.
Тронутый вниманием этого человека, Шико ответил:
— Нет, друг мой, нисколько.
— Какое счастье, — сказал солдат. — Пари держу, ни кто другой не выкинул бы подобной штуки, не раскроив себе черепа, господин Шико.
— Но откуда, черт побери, ты знаешь мое имя? — удивился Шико.
— Я видел вас сегодня во дворце и даже спросил: «Кто этот вельможа, который беседует с королем?» Мне ответили: «Это господин Шико».
— Очень любезно с твоей стороны, — сказал Шико, — но я очень тороплюсь, друг мой, и, с твоего позволения…
— Но из дворца ночью запрещено выходить.
— Сам видишь, что я вышел.
— Но вы возвратитесь обратно, господин Шико.
— Ну нет!
— Будь я не солдат, а офицер, я спросил бы вас, почему вы вышли таким путем, но это не мое дело. Мое дело — вернуть вас обратно. А потому возвращайтесь, господин Шико, прошу вас.
Солдат произнес эту просьбу так выразительно, что Шико был тронут. Он порылся в кармане и извлек оттуда десять пистолей.
— Ты, друг мой, верно, понимаешь, что раз мое платье пострадало оттого, что я вылез в окно, ему придется еще хуже, если я полезу обратно. Поэтому пропусти меня, друг мой, дай мне сходить к портному.
Он сунул ему в руку десять пистолей.
— В таком случае проходите скорей, господин Шико. — И солдат положил деньги в карман.
Шико очутился на улице и, оглядевшись, нашел нужное направление.
Ночь, лунная и безоблачная, не слишком способствовала побегу. Шико пожалел о туманах Франции, благодаря которым ночью в Париже прохожие на расстоянии четырех шагов не различают друг друга. Вдобавок его подбитые гвоздями сапоги звенели на булыжниках мостовой, как лошадиные подковы.
Злополучный посол не успел завернуть за угол, как ему повстречался патруль.
— Добрый вечер, господин Шико, — сказал командир патруля, в знак приветствия сделав шпагой на караул. — Не разрешите ли проводить вас до дворца? У вас такой вид, словно вы заблудились.
— Оказывается, здесь меня все знают? — прошептал Шико. — Как это странно, черт возьми! — Затем он произнес вслух самым непринужденным тоном: — Вы ошибаетесь, сударь, я направляюсь не во дворец.
— Напрасно, господин Шико, — внушительно заметил офицер.
— А почему, сударь мой?
— Потому что строжайший указ запрещает жителям Нерака выходить по ночам без особого разрешения и без фонаря.
— Извините, сударь, — сказал Шико, — но на меня этот указ распространиться не может: я не житель Нерака.
— Да, но сейчас-то вы находитесь в Нераке… Житель — означает не гражданин такого-то города, а человек, живущий в нем. Вы же не станете отрицать, что живете в Нераке, раз я встречаю вас на улицах Нерака.
— Вы, сударь, рассуждаете логично. Но я, к сожалению, тороплюсь. Допустите же небольшое нарушение правил и дайте мне пройти.
— Да вы заблудитесь, господин Шико! Без проводников вам не обойтись; Разрешите троим из моих людей проводить вас до дворца.
— Но я же сказал, что вовсе не иду во дворец.
— Куда же, в таком случае?
— По ночам у меня бессонница, и я гуляю. Нерак — очаровательный город, полный, как мне показалось, всяких неожиданностей. Я хочу осмотреть его, ознакомиться с ним.
— Вас проведут куда вам будет угодно, господин Шико… Эй, ребята, кто пойдет?
— Умоляю вас, сударь, не лишайте меня всей прелести прогулки: я люблю ходить один.
— Вас, чего доброго, убьют грабители.
— Я при шпаге.
— Да, правда, а я и не заметил. Тогда вас задержит прево за то, что вы вооружены.
Шико отвел офицера в сторону.
— Послушайте, сударь, — сказал он, — вы молоды, привлекательны, вы знаете, что такое любовь.
— Разумеется, господин Шико, разумеется.
— Так вот, любовь сжигает меня, и я спешу на свидание.
— Поздравляю вас, господин Шико.
— Так, значит, вы меня пропустите?
— Проходите.
— Но один, не так ли? Вы понимаете, не могу же я скомпрометировать даму…
— Ну конечно!.. Проходите, господин Шико, проходите.
— Вы любезнейший человек, господин офицер. Но откуда вы меня знаете?
— Я вас видел во дворце, в обществе короля.
«Вот что значит маленький город! — подумал Шико. — Если бы меня так же хорошо знали в Париже, мою шкуру уже не раз продырявили бы!»
И Шико весело устремился вперед.
Но не успел он сделать и ста шагов, как столкнулся нос к носу с ночным дозором.
— Прохода нет! — раздался громовой голос прево.
— Но, сударь, — возразил Шико, — я хотел бы…
— Как, господин Шико, это вы?! Почему вы разгуливаете по городу, да еще в такую холодную ночь? — спросил прево.
«Ну это просто сговор какой-то», — подумал крайне встревоженный королевский посол.
Он поклонился и вознамерился продолжать путь.
— Вы ошиблись, дорогой, вы идете по направлению, к воротам, — сказал прево.
— Мне туда и надо.
— Тогда я должен вас задержать.
— Подойдите поближе, господин прево, чтобы ваши солдаты не расслышали, что я вам скажу.
Прево приблизился.
— Я вас слушаю, — сказал он.
— Король послал меня с поручением к лейтенанту, командующему постом у Ажанских ворот.
— Вот как? — с удивлением спросил прево.
— Это не должно бы удивлять вас, раз вы меня знаете.
— Я вас знаю, ибо видел, как вы беседовали во дворце с королем.
Шико топнул ногой, он начинал раздражаться.
— В таком случае, вы должны были убедиться, какое доверие питает ко мне его величество.
— Конечно, конечно, идите, выполняйте поручение его величества, я вас больше не задерживаю.
«Забавно, — подумал Шико, — на пути у меня встречаются всевозможные препятствия, но я все же иду дальше. Черти полосатые! Вот и ворота, верно, Ажанские: через пять минут я буду за пределами города».
Он подошел к воротам, возле которых расхаживал часовой с мушкетом на плече.
— Друг мой, — сказал Шико, — прикажите, пожалуйста, чтобы мне отворили ворота.
— Я не могу приказывать, господин Шико, — чрезвычайно любезно ответил часовой, — я ведь простой солдат.
— И ты меня знаешь! — вскричал Шико, доведенный до белого каления.
— Имею честь, господин Шико: сегодня я дежурил во дворце и видел, как вы беседовали с королем.
— Так вот, друг мой, король посылает меня с весьма срочным поручением в Ажан. Выпусти меня хотя бы потайным ходом.
— С величайшим удовольствием, господин Шико, но ключей у меня нет. Они у дежурного офицера.
Солдат потянул за звонок и разбудил офицера, уснувшего в помещении поста.
— Что случилось? — спросил тот, просовывая голову в окошко.
— Господин лейтенант, этот господин желает, чтобы его выпустили за ворота.
— Ах, господин Шико, — вскричал офицер, — простите, что мы заставляем вас ждать! Сейчас я спущусь и буду к вашим услугам.
«Да есть ли здесь кто-нибудь, кто бы меня не знал! — в ярости подумал Шико. — Этот Нерак — стеклянный фонарь, а я в нем — свечка!»
В дверях караулки появился офицер.
— Извините, господин Шико, — сказал он, — но я уснул.
— Помилуйте, сударь, — возразил Шико, — на то и ночь! Будьте так добры, прикажите открыть мне ворота. Король… Да вам, наверно, тоже известно, что король меня знает?
— Я видел сегодня во дворце вас, как вы беседовали с его величеством.
— Так вот, король велел мне отправиться с поручением в Ажан. А эти ворота ведь Ажанские, не правда ли?
— Да, господин Шико.
— Прикажите же, чтобы мне их отворили, прошу вас.
— Слушаюсь, господин Шико!.. Атенас, Атенас, отворите ворота господину Шико, да поживей!
Шико вздохнул, словно пловец, вынырнувший из воды.
Ворота заскрипели — то были ворота Эдема для бедняги Шико, уже предвкушавшего за ними блаженную свободу.
Он дружески распрощался с офицером и направился к воротам.
— Какой же я безмозглый! — крикнул вдруг офицер, нагоняя Шико и хватая его за рукав. — Я забыл, дорогой господин Шико, спросить у вас пропуск.
— Какой пропуск?
— Вы человек военный, господин Шико, и хорошо знаете, что такое пропуск, не так ли? Вы же понимаете, что из такого города, как Нерак, не выходят без пропуска.
— А кем он должен быть подписан?
— Самим королем. Если вас послал король, он уж наверно не забыл дать вам пропуск.
— Вы, значит, сомневаетесь в том, что меня послал король? — спросил Шико. Гнев пробуждал в нем недобрые мысли — заколоть офицера, привратника и бежать через раскрытые уже ворота, не посчитавшись с тем, что вдогонку ему пошлют сотню выстрелов.
— Я ни в чем не сомневаюсь, господин Шико, но раз король дал вам поручение…
— Собственнолично, сударь!
— Мне придется, следовательно, предъявить утром пропуск господину губернатору.
— А кто здесь губернатор? — спросил Шико.
— Господин де Морне, который шутить не любит, господин Шико. И если я не выполню данного мне приказа, он просто-напросто велит меня расстрелять.
Шико начал было с недоброй улыбкой поглаживать рукоять шпаги, но, обернувшись, заметил, что в воротах остановился отряд, несомненно находившийся тут для того, чтобы помешать ему уйти, даже если бы он убил офицера, часового и привратника.
Он пошел той же дорогой обратно, но мучения его на этом не кончились.
Он встретил прево, который сказал ему:
— Ого, господин Шико, вы уже выполнили королевское поручение? Чудеса!
Дальше за углом его схватил за руку офицер со словами:
— Добрый вечер, господин Шико! Как та дама, о которой вы говорили?.. Довольны вы Нераком, господин Шико?
Наконец, часовой, стоявший на том же месте у стены дворца, пустил в него последний заряд:
— Клянусь богом, господин Шико, портной плохо починил вам одежду: вы, прости господи, еще оборваннее, чем раньше.
Шико на этот раз не пожелал лезть в окно. Он уселся подле двери и сделал вид, что заснул. Но случайно или, вернее, из милосердия дверь приоткрыли, и Шико вернулся во дворец.
Его смущенный вид тронул пажа, все еще находившегося на своем посту.
— Дорогой господин Шико, — сказал он ему, — хотите, я открою вам, в чем тут секрет?
— Открой, змееныш, открой, — прошептал Шико.
— Ну так знайте: король вас так полюбил, что не пожелал с вами расстаться.
— Ты это знал, разбойник, и не предупредил меня!
— О, господин Шико, разве я мог? Это же государственная тайна.
— Но я тебе заплатил, негодник!
— Тайна-то, наверно, стоила дороже десяти пистолей, согласитесь сами, дорогой господин Шико.
Шико вошел в свою комнату и со злости уснул.
XXI. Обер-егермейстер короля Наваррского
Генрих, не имевший тех оснований спокойно спать, какие были у Шико, вовсе не сомкнул глаз. Проработав около часу с Морне и отдав необходимые распоряжения насчет охоты, он поднялся к Шико, улыбаясь свойственной ему насмешливой улыбкой.
Король приказал отпереть дверь и, подойдя к постели, принялся расталкивать спящего, приговаривая:
— Эй, эй, куманек, вставай, уже два часа утра!
— Черт возьми! — пробурчал Шико. — Государь, вы зовете меня кумом, уж не принимаете ли вы меня за герцога де Гиза?
В самом деле, говоря о герцоге Гизе, Генрих обычно называл его кумом.
— Я принимаю тебя за своего друга, — ответил король.
— И меня, посла, вы держите в плену! Государь, вы попираете принципы международного права!
Генрих рассмеялся. Шико, человек остроумный, не мог не посмеяться вместе с ним.
— Ты и впрямь сумасшедший! Какого дьявола ты хотел удрать отсюда? Разве с тобой плохо обходятся?
— Слишком хорошо, тысяча чертей! Я чувствую себя, словно гусь, которого откармливают в птичнике. Но мне подрезали крылья, передо мной запирают двери.
— Шико, сыночек, — сказал Генрих, качая головой, — ты недостаточно жирен для моего стола!
— Эге-ге! Вижу, государь, вы очень уж веселы нынче, — молвил Шико, приподымаясь. — Вы получили хорошие вести?
— Ведь я еду на охоту, а когда мне предстоит охотиться, я всегда бываю весел. Ну, вставай, вставай, куманек!
— Как, государь! Вы берете меня с собой?
— Ты будешь моим летописцем, Шико!
— Я буду вести счет выстрелам?
— Вот именно!
Шико покачал головой.
— Что это на тебя нашло? — спросил король.
— Такая веселость всегда внушает мне опасения.
— Полно!
— Да, это как солнце: когда оно…
— То, стало быть…
— Стало быть, дождь, гром и молния не за горами.
С улыбкой поглаживая бороду, Генрих ответил:
— Если будет гроза, Шико, плащ у меня широкий, я тебя укрою.
С этими словами он направился в прихожую, а Шико начал одеваться, что-то бормоча себе под нос.
— Подать мне коня, — вскричал король, — и сказать господину де Морне, что я готов!
— Вот оно что! Господин де Морне — обер-егермейстер этой охоты? — спросил Шико.
— Господин де Морне — у нас все, Шико, — объяснил Генрих. — Король Наваррский так беден, что делить придворные должности ему не по карману. У меня один человек на все дела!
XXII. О том, как в Наварре охотились на волков
Бросив беглый взгляд на приготовления к отъезду, Шико вполголоса сказал себе, что охота короля Генриха Наваррского отнюдь не отличается той пышностью, какою славились охоты короля Генриха Французского.
Вся свита его величества состояла из двенадцати — пятнадцати придворных, среди которых Шико увидел и виконта де Тюренна.
Почти все эти господа явились не в охотничьих костюмах, а в шлемах и латах, что побудило Шико спросить, не обзавелись ли гасконские волки мушкетами и артиллерией.
Генрих услыхал этот вопрос, хотя и обращенный не прямо к нему; подойдя к Шико, он коснулся его плеча и сказал:
— Нет, сынок, гасконские волки не обзавелись ни артиллерией, ни мушкетами; однако это опасные звери, у них острые зубы и когти, и они завлекают охотников в такие дебри, где легко разодрать одежду, латы же всегда останутся целехоньки.
— Это, конечно, объяснение, — проворчал Шико, — но не очень убедительное.
— Что поделаешь, — сказал Генрих, — другого у меня нет.
— Пусть так!
— В этом «пусть так» звучит скрытое порицание, — заметил, смеясь, Генрих. — Ты сердишься на меня за то, что я тебя растормошил, чтобы взять с собой на охоту?
— Правду сказать, да.
— И ты отпускаешь остроты?
— Разве это запрещено?
— Нет, нет, дружище, в Гаскони острословие — ходячая монета.
— Понимаете, государь, я же не охотник, — ответил Шико, — а вы усы облизываете, учуяв запах несчастных волков, которых все вы, сколько вас тут есть, двенадцать или пятнадцать, дружно травите!
— Так, так! — воскликнул король, снова расхохотавшись после этого язвительного выпада. — Сперва ты высмеял нашу одежду, а теперь — нашу малочисленность. Потешайся, потешайся, любезный друг Шико!
— О! Государь!
— Согласись, однако, сын мой, что ты недостаточно снисходителен. Беарн не так обширен, как Франция; там короля всегда сопровождают двести ловчих, а у меня их нет, как видишь, всего-навсего двенадцать. Но слушай, — продолжал Генрих. — Здесь поместные дворяне, узнав, что я выехал на охоту, покидают свои дома, замки и присоединяются ко мне — таким образом у меня иногда получается довольно внушительная свита.
Охотники миновали городские ворота, оставили Нерак далеко позади и уже с полчаса скакали по большой дороге, как вдруг Генрих, заслонив глаза рукой, сказал Шико:
— Погляди, да погляди же! Мне кажется, я не ошибаюсь…
— Что там такое? — спросил Шико.
— Видишь, вон там, у заставы местечка Муарас, сдается мне, скачут всадники.
Шико привстал на стременах.
— Право слово, ваше величество, похоже, что так.
— А я в этом уверен.
— Да, это всадники, — подтвердил Шико, всматриваясь, — но никак не охотники.
— Почему ты так решил?
— Потому что они вооружены, как Роланды[55] и Амадисы, — ответил Шико.
— Дело не в обличье, любезный Шико; ты, наверно, уже приметил, глядя на нас, что об охотнике не следует судить по платью.
— Эге! — воскликнул Шико. — Да, я там вижу по меньшей мере две сотни всадников!
— Ну и что же из этого, сын мой? Просто Муарас выставляет мне много людей.
Шико чувствовал, что его любопытство разгорается все сильнее.
Отряд, численность которого Шико преуменьшил в своих предположениях, состоял из двухсот пятидесяти всадников, которые безмолвно присоединились к королевской свите; у них были хорошие кони, добротное оружие, и командовал ими человек весьма благообразный, который с учтивым и преданным видом поцеловал Генриху руку.
Жер перешли вброд; в ложбине, между рекой Жер и Гаронной, оказался второй отряд, насчитывавший около сотни всадников.
Продолжая путь, достигли Гаронны и стали переходить ее, но Гаронна намного глубже Жера — неподалеку от противоположного берега дно ушло из-под ног лошадей, и переправу пришлось завершить вплавь; все же, вопреки ожиданию, благополучно добрались до берега.
— Боже правый! — воскликнул Шико. — Что за странные учения устраивает ваше величество! Ведь есть у вас мосты и выше и ниже Ажана.
— Друг мой Шико, — сказал в ответ Генрих, — мы ведь дикари, поэтому нам многое простительно; ты отлично знаешь, что мой брат, покойный король Карл, называл меня своим кабаном, а кабан всегда идет напролом. Вот я и подражаю ему, раз я ношу эту кличку. Если путь мне преграждает река, я переплываю ее; если передо мной встает город — гром и молния! — я его проглатываю, словно пирожок!
Эта шутка Беарнца вызвала дружный хохот.
Один только господин де Морне, все время ехавший рядом с королем, не рассмеялся, а лишь закусил губу, что у него было признаком необычайной веселости.
После переправы через Гаронну, приблизительно в полулье от реки, Шико заметил сотни три всадников, укрывавшихся в сосновом лесу.
— Ого-го!.. Ваше величество, — тихонько сказал он Генриху, — уж не завистники ли это, намеренные помешать вашей охоте?
— Отнюдь нет, — ответил Генрих, — ты снова ошибся, сынок, это друзья, выехавшие навстречу нам из Пюимироля.
— Тысяча чертей! Государь, в вашей свите скоро будет больше людей, чем деревьев в лесу!
— Шико, дитя мое, — молвил Генрих, — я думаю — да простит мне бог! — что весть о твоем прибытии успела разнестись повсюду и что люди сбегаются со всех концов страны, желая почтить в твоем лице короля Франции, послом которого ты являешься.
Шико, человек сметливый, прекрасно понял, что с некоторых пор над ним насмехаются. Это не рассердило его, но заставило быть настороже…
День закончился в Монруа, где местные дворяне, собравшиеся в таком множестве, словно их заранее предупредили о том, что король Наваррский проездом посетит их город, предложили ему роскошный ужин, в котором Шико с восторгом принял участие.
Генриху отвели лучший дом в городе; половина свиты расположилась на той улице, где ночевал король, другая половина — в поле за городскими воротами.
— Когда же мы начнем охотиться? — спросил Шико у Генриха в ту минуту, когда слуга снимал с короля сапоги.
— Мы еще не прибыли в лес, где водятся волки, любезный Шико, — ответил Генрих.
— А когда мы туда попадем, государь?
— Любопытствуешь?
— Нет, государь, но, сами понимаете, хочется знать, куда направляешься.
— Завтра узнаешь, сынок, а покамест ложись сюда, на эти подушки, слева от меня; Морне уже храпит справа, слышишь?
— Черт возьми! — воскликнул Шико. — Он и во сне более красноречив, чем наяву.
— Верно, — согласился Генрих. — Морне не болтлив; но его надо видеть на охоте!
День едва занялся, когда топот множества коней разбудил и Шико и короля Наваррского.
Старый дворянин, пожелавший самолично прислуживать королю за столом, принес Генриху завтрак — горячее, обильно приправленное пряностями вино и ломти хлеба, намазанные медом. Спутникам короля — Морне и Шико — завтрак подали слуги этого дворянина.
Тотчас после завтрака протрубили сбор.
— Пора, пора, — воскликнул Генрих, — сегодня нам предстоит долгий путь! По коням, господа, по коням!
Шико с изумлением увидел, что королевская свита увеличилась еще на пятьсот человек. Эти пятьсот всадников прибыли ночью.
— Чудеса, да и только! — воскликнул он. — Ваше величество, это уже не свита и даже не отряд, а целое войско!
В Лозерте к коннице присоединились шестьсот пехотинцев.
— Пехота! — вскричал Шико.
— Всего-навсего загонщики, — пояснил король.
Шико насупился и с этой минуты хранил упорное молчание. Раз двадцать устремлял он взгляд на поля — иными словами, раз двадцать у него мелькала мысль о побеге. Но, по-видимому, было приказано охранять Шико как посла Генриха III, вследствие чего каждое его движение сразу повторяло несколько человек.
Это не понравилось Шико, и он выразил королю свое недовольство.
— Что ж, — ответил Генрих, — пеняй на себя, сынок; ты хотел бежать из Нерака, и я боюсь, как бы на тебя опять не нашла эта блажь.
— Даю вам честное слово дворянина, государь, что не попытаюсь бежать, — сказал Шико, — потому что, сдается мне, я увижу здесь кое-что любопытное.
— Ну что ж! Я очень рад, что таково твое мнение, любезный мой Шико, потому что я тоже придерживаюсь его.
Во время этого разговора они проезжали по городу Монкюк, и к войску прибавилось четыре полевые пушки.
— Видно, здешние волки совсем особенные, государь, — заметил Шико, — против них выставляют даже артиллерию!
— А! Ты это заметил? — воскликнул Генрих. — Такая у жителей Монкюка причуда! С тех пор как я им подарил для учений эти четыре пушки, купленные в Испании по моему приказу и тайком вывезенные оттуда, они всюду таскают их за собой.
— Но все-таки, государь, — негромко спросил Шико, — когда мы прибудем на место? Сегодня?
— Нет. Завтра.
— Стало быть, — не унимался Шико, — мы будем охотиться вблизи Кагора?
— Да, в тех местах, — ответил король.
— Как же так, государь? Вы взяли с собой, чтобы охотиться на волков, пехоту, конницу и артиллерию, а королевское знамя не захватили? Вот тогда этим достойным зверям был бы оказан полный почет!
— Гром и молния! Знамя не забыли, Шико, — мыслимое ли это дело! Только его держат в чехле, чтобы не запачкать! Ты увидишь его в свое время и на своем месте.
Вторую ночь провели в Катюсе. После того как Шико дал слово, что не попытается бежать, за ним перестали следить.
Шико прогулялся по городу и дошел до передовых постов. Со всех сторон к войску короля Наваррского стекались отряды численностью в сто, полтораста, двести пятьдесят человек. В ту ночь отовсюду прибывала пехота.
«Какое счастье, что мы не держим путь в Париж, — подумал Шико, — туда мы явились бы со стотысячной армией!»
Наутро, в восемь часов, Генрих и его войско — тысяча пехотинцев и две тысячи конников — были в виду Кагора. Город оказался готовым к обороне. Дозорные успели поднять тревогу, и господин до Везен заранее принял меры предосторожности.
— А! Вот оно что! — воскликнул король, когда Морне сообщил ему эту новость. — Нас опередили! Какая досада!
— Придется вести осаду по всем правилам, ваше величество, — сказал Морне. — Мы ждем еще тысячи две людей; этого достаточно, чтобы уравновесить силы.
— Соберем совет, — предложил де Тюренн.
Шико внимательно наблюдал за всем и прислушивался к разговорам. Задумчивое, словно пришибленное выражение лица короля Наваррского подтверждало его подозрение, что Генрих неважный полководец, и только эта мысль придавала ему некоторую бодрость.
Генрих дал высказаться всем командирам, а сам между тем оставался нем как рыба.
Внезапно он очнулся от раздумья, поднял голову и повелительно сказал:
— Вот что нужно сделать, господа. У нас три тысячи человек, и, по вашим словам, Морне, вы ждете еще две тысячи?
— Да, государь.
— Это составит пять тысяч; при правильной осаде у нас за два месяца перебьют тысячи полторы; их гибель внесет уныние в ряды уцелевших; нам придется снять осаду и отступить, а отступая, мы потеряем еще тысячу, то есть, в общей сложности, половину наших сил. Так вот, пожертвуем немедленно пятьюстами солдатами и возьмем Кагор.
— Каким образом, ваше величество? — спросил де Морне.
— Любезный друг, мы направимся к ближайшим воротам; на пути нам встретится ров; мы заполним его фашинами; мы потеряем человек двести убитыми и ранеными, но пробьемся к воротам.
— Что дальше, ваше величество?
— Пробившись к воротам, мы взорвем их петардами и займем город. Не так уж это трудно.
Шико в ужасе глядел на Генриха.
— Да, — проворчал он, — вот уж истый гасконец — и труслив и хвастлив!
В ту же минуту, словно в ответ на тихое брюзжание Шико, Генрих прибавил:
— Не будем терять времени понапрасну, господа! Вперед! Кто меня любит, за мной!
XXIII. О том, как вел себя король Генрих Наваррский, когда впервые пошел в бой
Небольшое войско Генриха подошло к городу на расстояние двух пушечных выстрелов; затем расположились отдыхать.
В три часа пополудни, то есть когда до сумерек оставалось каких-нибудь два часа, король призвал всех командиров в свою палатку.
Генрих был очень бледен, руки у него сильно дрожали.
— Господа, — сказал он, — мы пришли сюда, чтобы взять Кагор, но взять его мы должны силой. Слышите? Силой!.. Маршал де Бирон, поклявшийся перевешать гугенотов всех до единого, стоит со своим войском в сорока пяти лье отсюда. По всей вероятности, господин де Везен уже послал к нему гонца. Через четыре-пять дней маршал окажется у нас в тылу с десятью тысячами солдат; мы будем, зажаты в клещи. Стало быть, нам необходимо взять Кагор, прежде чем придет подкрепление. Итак, вперед, вперед, господа! Я возглавляю вас, рубите не щадя сил, черт возьми! Пусть удары сыплются градом!
Вот и вся королевская речь; но, по-видимому, этих немногих слов было достаточно — солдаты ответили на них восторженным гулом, командиры — неистовыми криками «Браво!».
«Краснобай! Всегда и во всем гасконец! — подумал Шико. — Увидим, каков он в деле!»
Под начальством де Морне небольшое войско выступило, чтобы разместиться на позициях.
В ту же минуту король подошел к Шико и сказал ему:
— Прости меня: я тебя обманывал, говоря об охоте, волках и прочей ерунде; но я не мог поступить иначе. Король Генрих Французский положительно не склонен передать мне владения, составляющие приданое его сестры Марго, а Марго с криком и плачем требует любимый свой город Кагор. Если хочешь спокойствия в доме, надо делать то, чего требует жена; вот почему, любезный мой Шико, я хочу попытаться взять Кагор!
— Что же она не попросила у вас луну, государь, раз вы такой покладистый муж? — спросил Шико, задетый за живое королевскими шутками.
— Я постарался бы достать и луну, Шико, — ответил Беарнец, — я так люблю ее, милую мою Марго!
— Ладно уж! С вас вполне хватит Кагора; посмотрим, как вы с ним справитесь.
— Ага! Вот об этом-то я и хотел поговорить; послушай, Шико, дружище, не насмехайся чрезмерно над несчастным Беарнцем, твоим соотечественником и другом; если я струхну и ты это заметишь — не проболтайся!
— Значит, вы боитесь, что струхнете?
— Разумеется.
— Но тогда — гром и молния! — какого черта вы впутываетесь во все эти передряги?
— Что поделаешь, раз это нужно!
— Господин де Везен — страшный человек! Он никого не пощадит.
— Ты думаешь, Шико?
— Уверен в этом: белые ли перед ним перья, красные ли, он все равно крикнет пушкарям: «Огонь!»
— Ты имеешь в виду мой белый султан, Шико?
— Да, государь, ни у кого, кроме вас, нет такого султана.
— Ну и что же?
— Я бы посоветовал вам снять его, государь.
— Но, друг мой, я ведь надел его, чтобы меня узнавали…
— Значит, государь, вы, презрев мой совет, не снимете его?
— Не сниму.
Произнося эти два слова, выражавшие непоколебимую решимость, Генрих дрожал еще сильнее, чем когда говорил речь командирам.
— Послушайте, ваше величество, — сказал Шико, совершенно сбитый с толку несоответствием между словами короля и всем его поведением, — время еще не ушло! Не действуйте безрассудно, вы не можете сесть на коня в таком состоянии!
— Стало быть, я очень бледен, Шико? — спросил Генрих.
— Бледны как смерть, государь.
— Отлично! — воскликнул король.
— Как так отлично?
— Да уж я-то знаю!
В эту минуту прогремел пушечный выстрел, сопровождаемый неистовой пальбой из мушкетов, — так господин де Везен ответил на требование сдать крепость, которое ему предъявил Дюплесси-Морне.
— Что вы скажете об этой музыке? — спросил Шико.
— Скажу, что она леденит мне кровь, — ответил Генрих. — Эй! Коня мне! Коня! — крикнул он срывающимся голосом.
Шико смотрел на Генриха и слушал его, ничего не понимая. Генрих хотел сесть в седло, но это удалось ему не сразу.
— Эй, Шико, — сказал Беарнец, — садись и ты на коня; ты ведь тоже не военный человек, верно?
— Верно, ваше величество.
— Едем, Шико, давай бояться вместе! Едем туда, где бой, дружище!.. Эй, хорошего коня господину Шико!
Шико пожал плечами и, глазом не моргнув, сел на прекрасного испанского коня, которого ему тотчас же подвели. Генрих пустил своего коня в галоп; Шико поскакал за ним следом. Доехав до передовой линии, Генрих поднял забрало.
— Знамя! Новое знамя! — крикнул он с дрожью в голосе.
Сбросили чехол, и новое знамя с двумя гербами — Наварры и Бурбонов. — величественно развернулось в воздухе; оно было белое: на одной стороне на голубом поле красовались золотые цепи, на другой — золотые лилии с геральдической перевязью в форме сердца.
«Боюсь, — размышлял Шико, — что боевое крещение этого знамени будет весьма печальным».
В ту же секунду, словно отвечая на его мысль, крепостные пушки дали такой залп, который вывел из строя целую шеренгу пехоты в десяти шагах от короля.
— Гром и молния! — воскликнул Генрих. — Ты видишь, Шико? Похоже, что дело нешуточное! — Зубы у него отбивали дробь.
«Ему вот-вот станет дурно», — подумал Шико.
— А! Ты боишься, проклятое тело, — бормотал Генрих, — ты трясешься, дрожишь; погоди же, погоди! Уж раз ты дрожишь, пусть это будет не зря!
И, яростно пришпорив своего белого скакуна, он обогнал конницу, пехоту, артиллерию и очутился в ста шагах от крепости, весь багровый от вспышек пламени.
Он придержал коня и крикнул:
— Подать фашины! Гром и молния! Фашины!
Морне с поднятым забралом, со шпагой в руке присоединился к нему.
Шико тоже надел кирасу, но шпагу из ножен не вынул.
Воодушевясь его примером, уже мчались вперед юные дворяне-гугеноты с кличем: «Да здравствует Наварра!»
Во главе этого отряда ехал виконт де Тюренн; на шее его лошади лежала фашина.
Каждый всадник, подъезжая, сбрасывал свою фашину; в мгновение ока ров под подъемным мостом был заполнен.
Тогда ринулись вперед артиллеристы; теряя по тридцать человек из сорока, они все же ухитрились заложить под ворота петарды.
Картечь и пули огненным смерчем бушевали вокруг Генриха и косили людей у него на глазах.
Восклицая: «Вперед! Вперед!» — он очутился на краю рва в ту минуту, когда взорвалась первая петарда.
Ворота дали две трещины. Артиллеристы зажгли вторую петарду.
Образовалась еще одна трещина; но тотчас во все три бреши просунулось десятка два аркебузов, и пули градом посыпались на солдат и офицеров.
Люди падали вокруг короля, как срезанные колосья.
— Государь, ради бога, уйдите отсюда! — повторял Шико, нимало не думая о себе.
Морне не говорил ни слова; он гордился своим учеником и время от времени пытался заслонить его собою, но всякий раз Генрих судорожно отстранял его.
Вдруг Генрих почувствовал, что на лбу у него выступила испарина и туман застлал глаза.
— А! Треклятое естество! — вскричал он. — Нет, никто не посмеет сказать, что ты одолело меня!.. — Соскочив с коня, он крикнул: — Секиру! Живо секиру! — и принялся мощной рукой сшибать стволы аркебузов, обломки дубовых досок и бронзовые гвозди.
Наконец рухнула одна балка, за ней — створка ворот, затем — кусок стены, и человек сто ворвалось в пролом, дружно крича:
— Наварра! Наварра! Кагор наш! Да здравствует Наварра!
Шико ни на минуту не расставался с королем: он был рядом с ним, когда Генрих одним из первых вбежал в ворота, и видел, как при каждом залпе он вздрагивает и низко опускает голову.
— Гром и молния! — в бешенстве воскликнул Генрих. — Видал ли ты когда-нибудь такого труса, как я, Шико?
В эту минуту солдаты господина де Везена попытались отбить у Генриха и его передового отряда городские ворота и окрестные дома.
Генрих встретил их со шпагой в руке.
Но осажденные оказались сильнее — им удалось отбросить Генриха и его солдат за крепостной ров.
— Гром и молния! — воскликнул король. — Кажется, мое знамя отступает! Раз так, я понесу его сам!
Сделав над собой героическое усилие, он вырвал знамя из рук знаменосца, высоко поднял его и, наполовину скрытый его развевающимися складками, первым снова ворвался в крепость, приговаривая:
— Бойся! Дрожи теперь, трус!
Тюренн, Морне и множество других вслед за королем ринулись в открытые ворота.
Пушкам пришлось замолчать; теперь нужно было сражаться лицом к лицу, врукопашную.
Покрывая своим властным голосом грохот оружия, трескотню выстрелов, лязг железа, де Везен кричал:
— Баррикадируйте улицы! Копайте рвы! Укрепляйте дома!
— Да ведь город взят, бедняга Везен! — воскликнул де Тюренн, находившийся неподалеку.
И, как бы в подкрепление своих слов, он выстрелом из пистолета ранил де Везена в руку.
— Ошибаешься, Тюренн, ошибаешься, — ответил де Везен, — потребуется двадцать штурмов, чтобы взять Кагор!
Господин де Везен защищался пять дней и пять ночей, стойко обороняя каждую улицу, каждый дом.
К великому счастью для восходящей звезды Генриха Наваррского, де Везен, чрезмерно полагаясь на крепкие стены и гарнизон Кагора, не счел нужным известить господина де Бирона.
Пять дней и пять ночей подряд Генрих командовал как полководец и дрался как солдат.
На пятую ночь враг, вконец измученный, вынужден был дать протестантской армии передышку. Воспользовавшись этим, Генрих атаковал кагорцев и взял приступом последнее укрепление. Почти все его доблестные командиры получили ранения: де Тюренну пуля угодила в плечо; де Морне едва не был убит камнем, брошенным ему в голову.
Один лишь король остался невредим; страх, который он так геройски преодолел, сменился лихорадочным возбуждением, почти безрассудной отвагой, он разил так мощно, что не наносил противникам ран, а убивал их.
Когда последнее укрепление было взято, король в сопровождении неизменного Шико въехал во внутренний двор крепости; мрачный, молчаливый Шико с отчаянием наблюдал, как рядом с ними вырастает грозный призрак новой монархии, которой суждено задушить монархию Валуа.
— Ну как? Что ты об этом думаешь? — спросил король, приподымая забрало и глядя на Шико так проницательно, словно он читал в душе злополучного посла.
— Я думаю, государь, что вы — настоящий король! — с грустью промолвил Шико.
В ту же минуту короля окружил десяток стрелков из личного отряда губернатора.
Лошадь Генриха была убита под ним, лошади господина де Морне пуля перебила ногу.
Король упал; тотчас на него был направлен десяток шпаг.
Один только Шико удержался в седле; он мгновенно соскочил с коня, загородил собою Генриха и принялся вращать шпагой с такой быстротой, что нападавшие попятились.
Затем он помог встать королю, запутавшемуся в сбруе, подвел ему своего коня и сказал:
— Ваше величество, вы засвидетельствуете королю Франции, что если я и обнажил шпагу против него, то все же никого не ранил.
Генрих обнял Шико и со слезами на глазах поцеловал.
— Гром и молния! — воскликнул он. — Ты будешь жить со мной и умрешь со мной, Шико, согласен? Служить мне хорошо, у меня доброе сердце!
— Ваше величество, — ответил Шико, — я могу служить только одному человеку — моему государю. Увы! Сияние, которым он окружен, меркнет, но я буду верен ему в несчастье. Не пытайтесь отнять у него последнего слугу!
— Шико, — проговорил Генрих, — я запомню ваше обещание, слышите? Вы мне дороги, вы для меня не прикосновенны, и после Генриха Французского лучшим вашим другом будет Генрих Наваррский.
— Да, ваше величество, — бесхитростно сказал Шико, почтительно целуя руку короля.
— Теперь вы видите, друг мой, — продолжал король, — что Кагор наш, я скорее дам перебить все свое войско, нежели отступлю.
Угроза оказалась излишней, Генриху не пришлось продолжать борьбу. Под предводительством де Тюренна его войска окружили гарнизон; господин де Везен был взят в плен.
Город сдался.
Генрих привел Шико в обгорелый, изрешеченный пулями дом, где находилась главная квартира, и там продиктовал господину де Морне письмо, которое Шико должен был отвезти королю французскому.
Письмо было написано на плохом латинском языке и заканчивалось словами:
«Quod mihi dixisti, profuit multum. Cognosco meos devotos, nosce tuos. Chicotus coetera expediet»,
что, приблизительно, значило:
«То, что вы мне сообщили, было весьма полезно для меня. Я знаю тех, кто мне предан, познайте и вы своих слуг. Шико передаст вам остальное».
— А теперь, друг мой, Шико, — сказал Генрих, — поцелуйте меня. Только смотрите не запачкайтесь, ведь я — да простит меня бог! — весь в крови, словно мясник! Вот мое кольцо: возьмите его, я так хочу; а затем — прощайте, Шико, больше я вас не задерживаю. Возвращайтесь поскорее во Францию; ваши рассказы о том, что вы видели, будут иметь успех при дворе.
Шико согласился принять подарок и уехал. Ему потребовалось трое суток, дабы убедить себя, что все это не было сном.
XXIV. О том, что происходило в Лувре в то время, когда Шико вступал в Нерак
Настоятельная необходимость следовать за нашим другом Шико вплоть до завершения его миссии надолго отвлекла нас от Лувра, в чем мы чистосердечно просим извинения у читателя.
Было бы, однако, несправедливо еще дольше оставлять без внимания события, последовавшие за Венсенским заговором.
Король, проявивший такое мужество в опасную минуту, ощутил затем то запоздалое волнение, которое нередко обуревает самые стойкие сердца, после того как опасность миновала. По этой причине он, возвратившись в Лувр, не проронил ни слова и даже забыл поблагодарить бдительных командиров и преданную стражу, помогших ему избегнуть гибели.
Поэтому д'Эпернон, дольше всех остававшийся в королевской спальне, удалился оттуда в прескверном расположении духа.
Увидев, что д'Эпернон прошел мимо него в полном молчании: Луаньяк повернулся к Сорока пяти и сказал:
— Господа, вы больше не нужны королю, идите спать.
В два часа утра все спали в Лувре. Тайна была строго соблюдена. Почтенные жители Парижа даже не подозревали, что в ту ночь королевский престол чуть было не перешел к новой династии.
Господин д'Эпернон тотчас велел снять с себя сапоги и, вместо того чтобы разъезжать по городу с тремя десятками всадников, последовал примеру своего августейшего повелителя и лег спать, никому не сказав ни слова.
Один только Луаньяк, которого даже крушение мира не могло бы отвратить от исполнения обязанностей, обошел караулы швейцарцев и французской стражи, несших службу добросовестно, но без особого рвения.
На другое утро Генрих, пробудившись, выпил в постели четыре чашки крепчайшего бульона вместо двух и велел передать статс-секретарю де Виллекье и д'О, чтобы они явились к нему в опочивальню для составления нового эдикта, касающегося государственных финансов.
Оба государственных мужа тревожно переглядывались. Король был настолько рассеян, что даже чудовищные налоги, которые они намеревались установить, не вызвали у его величества и тени улыбки.
Зато Генрих все время играл с мастером Ловом, и всякий раз, когда собачка сжимала его изнеженные пальцы своими острыми зубами, приговаривал:
— Ах ты бунтовщик, ты тоже хочешь меня укусить? Ах ты подлая собачонка, ты тоже покушаешься на твоего государя?
Затем Генрих, притворяясь, что для этого нужны такие же усилия, какие потребовались Геркулесу, сыну Алкмены, для укрощения немейского льва, укрощал мнимое чудовище, которое и было-то всего величиной с кулак, с неописуемым удовольствием повторяя:
— А! Ты побежден, мастер Лов, побежден, гнусный лигист, побежден! Побежден! Побежден!..
Это было все, что смогли уловить господа де Виллекье и д'О, два великих дипломата, уверенных, что ни одна тайна человеческая не может быть скрыта от них. За исключением этих речей, обращенных к мастеру Лову, Генрих все время хранил молчание.
Наконец пробило три часа пополудни.
Король потребовал к себе господина д'Эпернона.
Ему ответили, что герцог производит смотр легкой коннице.
Он велел позвать Луаньяка.
Ему ответили, что Луаньяк занят отбором лимузинских лошадей.
Полагали, что король будет раздосадован, но, вопреки ожиданию, он принялся насвистывать охотничью песенку — развлечение, которому он предавался только тогда, когда был вполне доволен собой.
Затем Генрих спросил полдник и приказал, чтобы во время еды ему читали вслух назидательную книгу. Вдруг он прервал чтение вопросом:
— Жизнь Суллы написал Плутарх, не так ли?[56]
Чтец читал книгу духовно-нравственного содержания; когда его прервали вопросом, касавшимся мирских дел, он с удивлением воззрился на короля.
Тот повторил свой вопрос.
— Да, государь, — ответил чтец.
— Помните ли вы то место, где историк рассказывает, как Сулла избег смерти?
Чтец смутился.
— Не очень хорошо помню, государь, — ответил он, — я давно не перечитывал Плутарха.
В эту минуту доложили о его преосвященстве кардинале де Жуаезе.
— А! Вот кстати, — воскликнул король, — явился ученый человек, наш друг; уж он-то скажет нам это без запинки!
— Государь, — молвил кардинал, — неужели мне посчастливилось прийти кстати?
— Право слово, очень кстати; вы слышали мой вопрос?
— Ваше величество, Сулле, погубившему множество людей, опасность лишиться жизни угрожала только в сражениях.
— Да, припоминаю: в одном из этих сражений он был на волосок от смерти… Прошу вас, кардинал, раскройте Плутарха и прочтите место, где повествуется о том, как благодаря быстроте своего белого коня римлянин Сулла спасся от вражеских дротиков.[57]
— Государь, излишне раскрывать Плутарха; это событие произошло во время битвы, которую он дал самниту Телезину и луканцу Лампонию…
— Теперь объясните мне, почему враги никогда не покушались на столь жестокого Суллу? — спросил король после недолгого молчания.
— Ваше величество, — молвил кардинал, — я отвечу вам словами того же Плутарха.
— Отвечайте, Жуаез, отвечайте!
— Карбон, заклятый враг Суллы, зачастую говорил: «Мне приходится одновременно бороться со львом и с лисицей, живущими в сердце Суллы; но лисица доставляет мне больше хлопот».
— И он прав, кардинал, — заявил король, — он прав. Кстати, раз уж речь зашла о битвах, имеете ли вы какие-нибудь вести о вашем брате?
— О котором из них? Вашему величеству ведь известно, что у меня их четыре!
— Разумеется, о герцоге д'Арке, друг мой…
— Нет еще, государь.
— Только бы герцог Анжуйский, до сих пор так хорошо умевший прикидываться лисицей, сумел бы хоть ненадолго стать львом!
Кардинал ничего не ответил, ибо на сей раз Плутарх ничем не мог ему помочь: многоопытный придворный опасался, как бы его ответ, если он скажет что-нибудь лестное для герцога Анжуйского, не был неприятен королю.
Убедившись, что кардинал намерен молчать, Генрих снова занялся мастером Ловом; затем, сделав кардиналу знак остаться, он встал, облекся в роскошную одежду и прошел в свой кабинет, где его ждал двор.
При дворе, где люди обладают таким же тонким чутьем, как горцы, которые остро ощущают приближение и окончание бурь, настроение соответствовало обстоятельствам.
Обе королевы были, по-видимому, сильно встревожены.
Екатерина, бледная и взволнованная, раскланивалась на все стороны, говорила отрывисто и немногословно.
Луиза де Водемон ни на кого не смотрела и никого не слушала.
Вошел король.
Взгляд у него был живой, на щеках играл румянец; выражение лица, казалось, говорило о хорошем расположении духа, и на хмурых придворных, дожидавшихся королевского выхода, вид Генриха подействовал, как луч осеннего солнца на купу деревьев, листва которых уже пожелтела.
В одно мгновение все стало золотистым, багряным, все засияло.
Король поцеловал руку сначала матери, затем жене. Он наговорил множество комплиментов дамам, уже отвыкшим от такой любезности с его стороны, и даже простер ее до того, что попотчевал их конфетами.
— О вашем здоровье тревожились, сын мой, — сказала Екатерина, пытливо глядя на короля, словно желая увериться, что его румянец — не поддельный, а веселость — не маска.
— И совершенно напрасно, государыня, — ответил король. — Я никогда еще не чувствовал себя так хорошо.
Эти слова сопровождались улыбкой, которая тотчас передалась всем устам.
— И какому благодетельному влиянию, сын мой, — спросила королева-мать, с трудом скрывая свое беспокойство, — вы приписываете улучшение вашего здоровья?
— Тому, что я много смеялся, государыня, — ответил король.
Все переглянулись с таким глубоким изумлением, словно король сказал какую-то нелепость.
— Много смеялись! Вы способны много смеяться, сын мой? — спросила Екатерина с обычным своим суровым видом. — Значит, вы счастливый человек!
— Так оно и есть, государыня.
— И какой же у вас нашелся повод для столь бурной веселости?
— Нужно вам сказать, матушка, что вчера вечером я ездил в Венсенский лес.
— Я это знаю.
— Итак, я поехал в Венсенский лес. На обратном пути дозорные обратили мое внимание на неприятельское войско, мушкеты которого блестели на дороге.
— Где же это?
— Против рыбного пруда монахов, возле дома милой нашей кузины.
— Возле дома госпожи де Монпансье! — воскликнула Луиза де Водемон.
— Совершенно верно, государыня, возле Бель-Эба; я храбро подошел к неприятелю вплотную, чтобы дать сражение, и увидел…
— Боже мой! Продолжайте, государь, — с непритворным испугом воскликнула молодая королева.
Екатерина выжидала в мучительной тревоге, но ни словом, ни жестом не выдавала своих чувств.
— Я увидел, — продолжал король, — множество благочестивых монахов, которые с воинственными возгласами отдавали мне честь своими мушкетами!
Кардинал де Жуаез рассмеялся; весь двор тотчас с превеликим усердием последовал его примеру.
— Смейтесь, смейтесь! — воскликнул король. — Во Франции десять тысяч монахов, из которых я в случае надобности сделаю десять тысяч мушкетеров; тогда я создам должность великого магистра мушкетеров-пострижников его христианнейшего величества и пожалую этим званием вас, кардинал.
— Я согласен, ваше величество; для меня всякая служба хороша, если только она угодна вашему величеству.
Во время беседы короля с кардиналом вельможные дамы, соблюдая этикет того времени, встали и одна за другой, поклонившись королю, вышли. Королева со своими фрейлинами последовала за ними.
В кабинете осталась только одна королева-мать; за необычной веселостью короля чувствовалась какая-то тайна, которую она решила разведать.
— Кстати, кардинал, — неожиданно сказал Генрих прелату, — что поделывает ваш братец дю Бушаж?
— Не знаю, ваше величество: я очень редко вижу его, — ответил кардинал.
Из глубины кабинета донесся тихий, печальный голос:
— Я здесь, ваше величество.
— А! Это он! — воскликнул Генрих. — Подите сюда, граф, подите сюда!
Молодой человек тотчас повиновался.
— Боже правый! — воскликнул король, в изумлении глядя на него. — Честное слово дворянина, это не человек, а призрак!
— Ваше величество, он много работает, — пролепетал кардинал, сам поражаясь той перемене, которая за одну неделю произошла в лице и осанке его брата.
Действительно, дю Бушаж был бледен, как восковая фигура, а его тело, едва обозначавшееся под шелком и вышивками, и впрямь казалось невещественным, призрачным.
— Подойдите поближе, молодой человек, — приказал король. — Благодарю вас, кардинал, за цитату из Плутарха; обещаю, что в подобных случаях всегда буду прибегать к вашей помощи.
Кардинал понял, что король хочет остаться наедине с его братом, и бесшумно удалился.
Теперь в кабинете не было никого, кроме королевы-матери, д'Эпернона, рассыпавшегося перед ней в любезностях, и дю Бушажа.
У двери стоял Луаньяк, полусолдат-полупридворный, всецело занятый исполнением своих обязанностей.
Король сел, знаком велел дю Бушажу приблизиться и спросил его:
— Граф, почему вы прячетесь за дамами? Неужели вы не знаете, что мне приятно видеть вас?
— Эти милостивые слова — великая честь для меня, государь, — сказал молодой человек, отвешивая поклон.
— Если так, почему же, граф, я с некоторых пор не вижу вас в Лувре?
— Если вы, ваше величество, — сказал Анри дю Бушаж, — не видите меня, то лишь потому, что не изволите хотя бы мельком бросить взгляд в уголок этого покоя, где я всегда нахожусь в положенный час, при вечернем выходе вашего величества. Я никогда не уклонялся от выполнения своих обязанностей — для меня это священный долг!
— Да, твой брат и ты, вы меня любите.
— Государь!
— И я вас тоже люблю. К слову сказать, бедняга Анн прислал мне письмо из Дьеппа. Он утверждает, что есть человек, который еще сильнее сожалел бы о Париже, чем он, и что, будь такой приказ дан тебе, ты умер бы или ослушался меня. Так ли это?
— Государь, ослушаться вас было бы для меня тягостнее смерти, но все же, — молвил молодой человек и, как бы желая скрыть смущение, опустил голову, — но все же я ослушался бы.
Скрестив руки, король внимательно взглянул на дю Бушажа и сказал:
— Вот оно что! Да ты, бедный мой граф, видно, слегка повредился в уме? Расскажи мне, что случилось. Хорошо?
Героическим усилием воли молодой человек заставил себя улыбнуться.
— Такому великому государю, как вы, ваше величество, не пристало выслушивать подобные признания.
— Что ты, что ты, Анри, — возразил король, — говори, рассказывай, этим ты развлечешь меня.
— Государь, — с достоинством ответил молодой человек, — вы ошибаетесь; должен сказать, в моей печали нет ничего, что могло бы развлечь благородное сердце.
— Полно, полно, не сердись, дю Бушаж, — сказал король, взяв его за руку, — я могу оказать тебе помощь, дитя мое. Ты будешь счастлив, или я перестану именоваться королем Франции.
— Счастлив? Я? Увы, государь, это невозможно, — ответил молодой человек с улыбкой, исполненной неизъяснимой горечи.
— Уверяю вас, дю Бушаж, — настойчиво продолжал король, — мое могущество и мое расположение к вам найдут средство против всего, кроме смерти.
— Ваше величество, — воскликнул молодой человек, бросаясь к ногам короля, — не смущайте меня изъявлениями доброты, на которые я не могу должным образом ответить! Моему горю нельзя помочь, ибо в нем единственная моя отрада.
— Дю Бушаж, вы безумец и, помяните мое слово, погубите себя своими несбыточными мечтаниями.
— Я это прекрасно знаю, государь, — спокойно ответил молодой человек.
— Так скажите же наконец, — воскликнул король с раздражением, — чего вы хотите? Жениться или приобрести влияние?
— Ваше величество, я хочу снискать любовь… Вы видите, никто не в силах помочь мне.
— Попытайся, сын мой, попытайся; ты богат, ты молод — какая женщина устоит против тройного очарования: красоты, любви и молодости?
— Сколько людей на моем месте благословляли бы вас, государь! Быть любимым монархом, как ваше величество, — это ведь почти то же, что быть любимым самим богом.
— Вот и отлично; не говори мне ничего, если хочешь ревниво хранить свою тайну: я велю добыть сведения, предпринять некоторые шаги. Ты знаешь, что я сделал для твоего брата? Для тебя я сделаю то же самое: расход в сто тысяч экю меня не смущает.
Дю Бушаж схватил руку короля и прижал ее к своим губам.
— Ваше величество, — воскликнул он, — потребуйте, когда вам будет угодно, мою кровь — и я пролью ее всю, до последней капли в доказательство того, сколь я признателен вам за покровительство, от которого отказываюсь!
Генрих III досадливо повернулся к нему спиной.
— Поистине, — воскликнул он, — эти Жуаезы еще более упрямы, чем Валуа!
— Ваше величество дозволит мне удалиться? — спросил дю Бушаж.
— Да, дитя мое, ступай и постарайся быть мужчиной.
Молодой человек поцеловал руку короля, отвесил почтительнейший поклон королеве-матери, горделиво прошел мимо д'Эпернона, который ему не поклонился, и вышел.
Как только он переступил порог, король вскричал:
— Закройте двери, Намбю!
Придворный, которому было дано это приказание, тотчас громогласно объявил, что король больше никого не примет.
Затем Генрих подошел к д'Эпернону, хлопнул его по плечу и сказал:
— Ла Валет, сегодня вечером ты прикажешь раздать твоим Сорока пяти деньги, которые тебе вручат, и отпустишь их на целые сутки. Я хочу, чтобы они повеселились вволю. Клянусь мессой, они спасли меня, негодники, спасли, как Суллу — его белый конь!
— Спасли вас? — удивленно переспросила Екатерина.
— Да, государыня. Дражайшая наша кузина, сестра вашего доброго друга господина де Гиза… О! Не возражайте — разумеется, он ваш добрый друг…
Екатерина улыбнулась, как улыбается женщина, говоря себе: «Он этого никогда не поймет».
Король заметил эту улыбку, поджал губы и, продолжая начатую фразу, сказал:
— Сестра вашего доброго друга де Гиза вчера устроила против меня засаду, меня намеревались схватить, быть может лишить жизни…
— И вы вините в этом де Гиза? — воскликнула Екатерина.
— Вы этому не верите?
— Признаться, не верю, — сказала Екатерина.
— Д'Эпернон, друг мой, ради бога, расскажите ее величеству королеве-матери эту историю со всеми подробностями. — И, обратись к Екатерине, он добавил: — Прощайте, государыня, прощайте, любите господина де Гиза так нежно, как вам будет угодно; в свое время я уже велел четвертовать де Сальседа, вы это помните?
— Разумеется!
— Превосходно! Пусть господа де Гизы берут пример с вас — пусть и они этого не забывают!
С этими словами король направился в свои покои в сопровождении мастера Лова, которому пришлось бежать вприпрыжку, чтобы поспеть за ним.
XXV. Белое перо и красное перо
После того как мы вернулись к людям, от которых временно отвлеклись, вернемся к их делам.
Было восемь часов вечера; дом Робера Брике, пустынный, печальный, темным треугольником вырисовывался на облачном небе, явно предвещавшем ночь скорее дождливую, чем лунную.
Этот унылый дом вполне соответствовал высившемуся против него таинственному дому, о котором мы уже говорили читателю. Философы, утверждающие, что у неодушевленных предметов есть своя жизнь, свой язык, свои чувства, сказали бы про эти два дома, что они зевают, глядя друг на друга.
Неподалеку было очень шумно: металлический звон сливался с гулом голосов, с каким-то клокотанием и шипением, с резкими выкриками и пронзительным визгом.
По всей вероятности, именно этот содом привлекал к себе внимание прохаживавшегося по улице молодого человека в высокой фиолетовой шапочке с красным пером и в сером плаще; красавец кавалер часто останавливался на несколько минут перед домом, откуда исходил весь этот шум, после чего, опустив голову, с задумчивым видом возвращался к дому Робера Брике.
Из чего же слагалась эта симфония?
Металлический звон издавали передвигаемые на плите кастрюли; клокотали котлы, кипевшие на раскаленных угольях; шипело жаркое, насаженное на вертела, которые приводились в движение собаками; кричал метр Фурнишон, хозяин гостиницы «Гордый рыцарь», хлопотавший у очагов; визжала его жена, надзиравшая за служанками, которые убирали покои в башенках.
Вдохнув аромат жаркого и пытливо вглядевшись в занавески окон, кавалер в фиолетовой шапочке снова принимался расхаживать, но он никогда не переступал определенной черты, а именно: сточной канавы у дома Робера Брике.
Нужно сказать, что всякий раз, как он доходил до этой черты, перед ним представал, словно бдительный страж, молодой человек примерно одного с ним возраста, в высокой черной шапочке с белым пером и в фиолетовом плаще. Озабоченный, нахмуренный, он крепко сжимал рукой эфес своей шпаги, но обладателю красного пера в голову не приходило беспокоиться о чем-либо, кроме того, что происходило в гостинице «Гордый рыцарь».
Другой же — с белым пером — при каждом новом появлении красного пера делался все мрачнее; наконец его досада стала настолько явной, что привлекла внимание обладателя красного пера.
Он поднял голову, и на лице молодого человека, не сводившего с него глаз, прочел живейшую неприязнь.
Это обстоятельство, разумеется, навело его на мысль, что он мешает кавалеру с белым пером; однажды возникнув, эта мысль вызвала желание узнать, чем, собственно, он ему мешает. Движимый этим желанием, он принялся внимательно глядеть на дом Робера Брике, а затем на тот, что стоял напротив.
Наконец, вволю насмотревшись и на то и на другое строение, он спокойно повернулся к молодому незнакомцу спиной и снова направился туда, где ярким огнем пылали очаги метра Фурнишона.
Обладатель белого пера, счастливый тем, что обратил красное перо в бегство, зашагал в своем направлении, то есть с востока на запад, тогда как красное перо двигалось с запада на восток.
Но каждый из них, достигнув предела, мысленно назначенного им самим, остановился и повернул обратно, так что, не будь между ними нового Рубикона — канавы, они неминуемо столкнулись бы.
Обладатель белого пера принялся с явным нетерпением крутить ус.
Обладатель красного пера сделал удивленную мину; затем снова бросил взгляд на таинственный дом.
Тогда белое перо двинулось вперед, чтобы перейти Рубикон, но красное перо уже повернулось назад, и прогулка возобновилась.
Наконец обладатель белого пера, человек, видимо, порывистый, перепрыгнул через канаву и этим заставил отпрянуть противника, который едва не потерял равновесие.
— Что же это такое, сударь! — воскликнул кавалер с красным пером. — Вы с ума сошли или намерены оскорбить меня?
— Сударь, я намерен дать вам понять, что вы изрядно мешаете мне, вы и сами это заметили без моих слов!
При этом обладатель белого пера сбросил плащ и выхватил шпагу, блеснувшую при свете луны, как раз выглянувшей из-за туч.
Кавалер с красным пером не шелохнулся.
— Можно подумать, сударь, — заявил он, передернув плечами, — что вы никогда не вынимали шпагу из ножен: уж очень вы торопитесь обнажить ее против человека, который не защищается.
— Но, надеюсь, будет защищаться.
Обладатель красного пера улыбнулся и спросил:
— Какое право имеете вы мешать мне гулять при луне?
— А почему вы гуляете именно по этой улице?
— Вы-то гуляете по ней! Одному вам, что ли, дозволено расхаживать по улице Бюсси?
— Дозволено или не дозволено, вас это не касается.
— Вы ошибаетесь, это меня очень касается. Я верно подданный его величества и ни за что не хотел бы нарушить его волю.
— Да вы, кажется, смеетесь надо мной!
— А хотя бы и так! Вы-то угрожаете мне?
— Сударь, — заявил кавалер с белым пером, рассекая шпагой воздух, — я граф дю Бушаж, брат герцога де Жуаеза; в последний раз спрашиваю вас, согласны ли вы уступить мне первенство и удалиться?
— Сударь, — ответил кавалер с красным пером, — я виконт Эрнотон де Карменж; вы нисколько мне не мешаете, и я ничего не имею против того, чтобы вы здесь остались.
Дю Бушаж подумал минуту-другую и вложил шпагу в ножны, сказав:
— Извините меня, сударь, я влюблен и по этой причине наполовину потерял рассудок.
— Я тоже влюблен, — ответил Эрнотон, — но из-за этого отнюдь не считаю себя сумасшедшим.
Анри побледнел.
— Влюблены в особу, живущую на этой улице?
— В настоящую минуту она находится здесь.
— Ради бога, сударь, скажите мне, кого вы любите?
— О! Господин дю Бушаж, вы задали мне вопрос не подумав; вы отлично знаете, что дворянин не может открыть тайну, принадлежащую ему лишь наполовину.
— Верно! Простите, господин де Карменж, — право же, нет человека несчастнее меня на свете!
В этих немногих словах, сказанных молодым человеком, было столько подлинного горя, что они глубоко тронули Эрнотона.
— Хорошо, — молвил он. — Я буду с вами откровенен.
Жуаез побледнел и провел рукой по лбу.
— Мне назначено свидание, — продолжал Эрнотон.
— На этой улице?
— На этой улице.
— Письменно?
— Да, и очень красивым почерком.
— Женским?
— Нет, мужским.
— Мужским? Что вы хотите сказать?
— То, что я сказал, — ничего дурного. Свидание мне назначила женщина, но записку писал мужчина. Это не столь таинственно, но более изысканно; по всей вероятности, у дамы есть секретарь.
— Договаривайте, сударь, ради бога! — воскликнул Анри.
— Вы так просите меня, сударь, что я не могу вам отказать. Итак, я сообщу вам содержание записки.
Эрнотон вынул из кошелька листочек бумаги и прочел:
«Господин Эрнотон, мой секретарь уполномочен передать вам, что мне очень хочется побеседовать с вами часок; ваши достоинства тронули меня».
— И вас ждут?
— Вернее сказать, я жду.
— Стало быть, вам должны открыть дверь?
— Нет, трижды свистнуть из окна.
Весь дрожа, Анри указал на таинственный дом.
— Отсюда? — спросил он.
— Вовсе нет, — ответил Эрнотон, указывая на башенки «Гордого рыцаря»: — Оттуда!
Анри издал радостное восклицание.
— О, да благословит вас господь! — сказал он, пожимая Эрнотону руку. — Простите мою неучтивость, мою глупость. Увы! Для человека, который любит истинной любовью, существует только одна женщина, и вот, видя, что вы постоянно возвращаетесь к этому дому, я подумал, что вас ждет именно она.
— Мне нечего вам прощать, — с улыбкой сказал Эрнотон, — ведь, правду сказать, и у меня мелькнула такая мысль.
— И у вас хватило выдержки ничего мне не сказать! Это просто невероятно! О! Вы не любите, не любите!
— Да послушайте же! Мои права еще совсем невелики. Я дожидаюсь какого-нибудь разъяснения, прежде чем начать сердиться. У этих знатных дам бывают странные капризы, а мистифицировать — так забавно!
— Господин де Карменж, — сказал Жуаез, — вот уже три месяца я безумно влюблен в ту, которая здесь обитает, и я еще не имел счастья услышать звук ее голоса!
— Вот дьявольщина! Не много же вы успели! Но… погодите!
— Что такое?
— Как будто свистят?
Молодые люди прислушались; вскоре со стороны «Гордого рыцаря» снова донесся свист.
— Граф, — сказал Эрнотон, — простите, что я вас покидаю, но мне думается, это и есть сигнал, которого я жду.
Свист раздался третий раз.
— Идите, сударь, идите, — воскликнул Анри, — желаю вам удачи!
Эрнотон быстро удалился, и собеседник увидел, как он исчез во мраке улицы.
Сам же Анри, еще более хмурый, чем до разговора с Эрнотоном, сказал себе:
— Ну что ж! Вернусь к обычному своему занятию — пойду, как всегда, стучать в проклятую дверь, которая никогда не отворяется.
С этими словами он нетвердой поступью направился к таинственному дому.
XXVI. Дверь отворяется
Подойдя к двери, несчастный Анри снова исполнился обычной своей нерешительности.
— Смелее! — твердил он себе и сделал еще один шаг.
Но прежде чем постучать, он в последний раз оглянулся и увидел на мостовой отблески огней, горевших в окнах гостиницы.
«Туда, — подумал он, — входят, чтобы насладиться радостями любви. Почему же спокойное сердце и беспечная улыбка — не мой удел?»
В эту минуту с колокольни церкви Сен-Жермен-де-Пре донесся печальный звон.
— Вот уже десять часов пробило, — со вздохом прошептал Анри.
И он поднял дверной молоток.
«Ужасная жизнь! — размышлял он. — Жизнь дряхлого старца! О! Скоро ли настанет день, когда я смогу сказать: «Привет тебе, прекрасная, радостная смерть, привет, желанная могила!»
Он постучал во второй раз.
«Все то же, — продолжал он, прислушиваясь. — Вот открылась внутренняя дверь, под тяжестью шагов заскрипела лестница, шаги приближаются; и так всегда, всегда!»
— Постучу еще раз, — промолвил он. — Последний раз. Да, так я и знал: поступь становится более осторожной, слуга смотрит сквозь чугунную решетку, видит мое бледное, мрачное, постылое лицо — и, как всегда, уходит, не открыв мне!
Водворившаяся вокруг тишина, казалось, оправдывала слова несчастного.
— Прощай, жестокосердый дом, прощай, до завтра! — воскликнул он.
Но едва Анри отошел на несколько шагов, как, к величайшему его изумлению, загремел засов, дверь отворилась, и стоявший на пороге слуга низко поклонился.
Это был тот самый человек, наружность которого мы описали во время его разговора с Робером Брике.
— Добрый вечер, сударь, — сказал он резким голосом, который, однако, показался дю Бушажу слаще тех ангельских голосов, что иной раз слышатся нам в детстве, когда во сне перед нами отверзаются небеса.
Оторопев, дрожа всем телом, молитвенно сложив руки, Анри поспешно вернулся; у порога дома он зашатался и неминуемо упал бы, если бы его не поддержал слуга.
— Я здесь, перед вами, сударь, — заявил слуга. — Скажите, прошу вас, чего вы желаете?
— Я так страстно любил, — ответил молодой человек, — что уже не знаю, люблю ли я еще.
— Не соблаговолите ли вы, сударь, сесть вот сюда, рядом со мной, и побеседовать?
Анри повиновался этому приглашению с такой готовностью, словно его сделал французский король или римский император.
— Говорите же, сударь, — сказал слуга, — поверьте мне ваше желание.
— Друг мой, — ответил дю Бушаж, — мы с вами встречаемся и говорим не впервые. Помните, я не раз подстерегал вас в пустынных закоулках и заговаривал с вами — вы никогда не соглашались выслушать меня. Сегодня вы советуете поверить вам мои желания. Что же случилось, великий боже? Какое новое несчастье таится за снисхождением, которое вы мне оказываете?
Слуга вздохнул. По-видимому, под его суровой оболочкой билось сострадательное сердце.
Ободренный этим вздохом, Анри продолжал.
— Вы знаете, — сказал он, — что я люблю, горячо люблю; вы видели, как я разыскивал одну особу и сумел ее найти, несмотря на усилия, которые она прилагала, чтобы избежать встречи со мной. При самых мучительных терзаниях у меня никогда не вырывалось ни единого слова горечи; никогда я не прибегал к насильственным действиям.
— Это правда, сударь, — сказал слуга. — Моя госпожа и я отдаем вам должное.
— Наконец, — продолжал молодой граф с неизъяснимой грустью, — я кое-что значу в этом мире; у меня знатное имя, крупное состояние, я пользуюсь большим влиянием, мне покровительствует сам король. Не далее, как сегодня, король настаивал, чтобы я поверил ему свои горести, предлагал мне свое содействие.
— Боже милостивый! — воскликнул слуга, явно встревоженный.
— Но я не согласился, — поспешно прибавил молодой человек. — Нет, нет, я все отверг, от всего отказался, чтобы снова прийти сюда и, молитвенно сложив руки, упрашивать вас открыть мне эту дверь, которая — я это знаю — никогда не открывается.
— Граф, у вас поистине благородное сердце, и вы достойны любви.
— И что же? — с глубокой тоской воскликнул Анри. — На какие муки вы обрекли человека, который, даже на ваш взгляд, достоин любви! Каждое утро мой паж приносит сюда письмо, которое никогда не принимают; каждый вечер я сам тщетно стучусь в эту дверь. Нет у этой женщины сердца! Будь у нее сердце, она сама убила бы меня отказом, ею произнесенным, или велела бы убить меня ударом кинжала — мертвый, я бы по крайней мере не страдал!
— Граф, — ответил слуга, чрезвычайно внимательно выслушав молодого человека, — верьте мне, дама, которую вы яростно обвиняете, отнюдь не так бесчувственна и не так жестока, как вы полагаете; она исполнена живейшего сочувствия к вам.
— О! «Сочувствия»! «Сочувствия»! — воскликнул молодой человек. — Пусть ее сердце познает любовь — такую, какой исполнен я, — и если в ответ ей предложат сочувствие, я буду отмщен!
— Граф, граф, иной раз женщина отвергает любовь не потому, что не способна любить; быть может, та, о которой идет речь, знала страсть более сильную, чем дано изведать вам!
Анри воздел руки к небу.
— Кто так любил, тот любит вечно! — вскричал он.
— А разве я вам сказал, граф, что она перестала любить? — спросил слуга.
Анри тяжко застонал и, словно его смертельно ранили, рухнул наземь.
— Она любит! — вскричал он. — Любит! О боже! Боже!
— Да, граф, она любит; но не ревнуйте ее к тому, кого уже нет в живых. Моя госпожа вдовствует, — прибавил сострадательный слуга, надеясь утешить молодого человека.
Действительно, эти слова как бы неким волшебством вернули ему жизнь, силы и надежду.
— Ради всего святого, — сказал он, — не оставляйте меня на произвол судьбы! Она вдовствует, сказали вы; стало быть, источник ее слез иссякнет. Печаль по усопшим то же, что болезнь: тот, кто переживет кризис, станет лишь более сильным и стойким, чем прежде.
Слуга покачал головой.
— Граф, — ответил он, — эта дама поклялась вечно хранить верность умершему; я хорошо ее знаю — она свято сдержит свое слово.
— Я буду ждать, я прожду десять лет, если нужно! — воскликнул Анри. — Господь не допустит, чтобы она умерла с горя или насильственно оборвала нить своей жизни; вы сами понимаете: раз она не умерла, значит, хочет жить; раз она продолжает жить, значит, я могу надеяться.
— Ах, молодой человек, молодой человек! — зловещим голосом возразил слуга. — Она уже прожила одна не день, не месяц, не год, а целых семь лет!
Дю Бушаж вздрогнул.
— Она утешится, надеетесь вы. Никогда, граф, никогда! Я тоже никогда не утешусь, хотя был только смиренным слугой умершего, — тоже никогда не утешусь!
— Этот человек, которого так оплакивают, — прервал его Анри, — этот счастливый усопший, этот супруг…
— Он был любим, а женщина такого склада, как та, которую вы имели несчастье полюбить, за всю свою жизнь имеет лишь одного супруга.
— Друг мой, друг мой, — воскликнул дю Бушаж, устрашенный мрачным величием слуги, — друг мой, заклинаю вас, будьте моим ходатаем!
— Я!.. — воскликнул слуга. — Я!.. Слушайте, граф, если б я считал вас способным применить к моей госпоже насилие, я бы своей рукой умертвил вас!
И он высвободил из-под плаща сильную, мускулистую руку; казалось, то была рука молодого человека лет двадцати пяти, тогда как по седым волосам и согбенному стану ему можно было дать все шестьдесят.
— Но если бы, наоборот, — продолжал он, — моя госпожа полюбила вас, то умереть пришлось бы ей! Теперь, граф, я сказал вам все, что мне надлежало сказать.
Анри встал совершенно подавленный.
— Благодарю вас, — сказал он, — за то, что вы сжалились над моими страданиями. Я принял решение.
— Значит, граф, вы отдалитесь от нас и предоставите нас участи более тяжкой, чем ваша, верьте мне!
— Да, я действительно отдалюсь от вас, — молвил молодой человек, — будьте покойны, отдалюсь навсегда!
— Вы хотите умереть — я вас понимаю.
— Зачем мне таиться от вас? Я не могу жить без нее и, следовательно, должен умереть, раз она не может быть моею.
— Граф, мы зачастую говорили с моей госпожой о смерти. Верьте мне: смерть, принятая от собственной руки, — дурная смерть.
— Поэтому я и не изберу ее: человек моих лет, обладающий знатным именем и высоким званием, может умереть смертью, прославляемой во все времена, — пасть на поле брани за своего короля, за свою страну… Прощайте, благодарю вас! — сказал граф, протягивая руку неизвестному слуге.
Затем он быстро удалился, бросив к ногам своего собеседника, растроганного этим глубоким горем, кошель, набитый червонцами.
На часах церкви Сен-Жермен-де-Пре пробило полночь.
XXVII. О том, как знатная дама любила в 1586 году
Свист, трижды раздавшийся в ночной тиши, действительно был тем сигналом, которого дожидался счастливец Эрнотон.
Подойдя к гостинице «Гордый рыцарь», молодой человек застал на пороге госпожу Фурнишон. Она вертела в пухлых руках золотой, который только что украдкой опустила туда рука гораздо более нежная и белая, чем ее собственная.
Она взглянула на Эрнотона и, упершись руками в бока, заполнила всю дверь, преграждая доступ в гостиницу.
— Что вы желаете, сударь? — спросила она. — Что вам угодно?
— Не свистали ли трижды совсем недавно из окна этой башенки, милая женщина?
— Совершенно верно!
— Так вот, этим свистом призывали меня.
— Ну, тогда другое дело, если только вы дадите мне честное слово, что вы тот самый человек.
— Честное слово дворянина, любезная госпожа Фурнишон.
— Я вам верю; входите, прекрасный кавалер, входите!
И хозяйка гостиницы, обрадованная тем, что наконец заполучила одного из тех посетителей, о которых некогда так мечтала для незадачливого «Розового куста любви», вытесненного «Гордым рыцарем», указала Эрнотону винтовую лестницу, которая вела к самому укромному из башенных помещений, где все убранство — мебель, обои, ковры — отличалось большим изяществом, чем можно было ожидать в этом глухом уголке Парижа; надо сказать, что госпожа Фурнишон весьма заботливо обставляла свою любимую башенку, а то, что делаешь любовно, почти всегда удается.
Войдя в прихожую башенки, молодой человек ощутил сильный запах росного ладана и алоэ. По всей вероятности, утонченная особа, ожидавшая Эрнотона, воскуряла их, чтобы этими благовониями заглушить кухонные запахи, подымавшиеся от вертелов и кастрюль.
Правой рукой приподняв ковровую завесу, левой взявшись за скобу двери, Эрнотон согнулся почти вдвое в почтительнейшем поклоне. Он успел уже различить в загадочном полумраке башенки, освещенной лишь розовой восковой свечой, пленительные очертания женщины, несомненно принадлежавшей к числу тех, что вызывают если не любовь, то во всяком случае внимание.
Откинувшись на подушки, свесив крохотную ножку с края своего ложа, дама, закутанная в шелка и бархат, жгла на огне веточку алоэ.
По тому, как она бросила остаток веточки в огонь, как оправила платье и опустила капюшон на лицо, покрытое маской, Эрнотон догадался, что она слышала, как он вошел.
Однако она не обернулась.
Эрнотон выждал несколько минут; она не изменила позы.
— Сударыня, — сказал он нежнейшим голосом, чтобы выразить этим свою глубокую признательность, — сударыня, вам угодно было позвать вашего смиренного слугу… он здесь.
— Прекрасно, — проговорила дама. — Садитесь, прошу вас, господин Эрнотон.
— Сударыня, — молвил молодой человек, приближаясь, — лицо ваше скрыто маской, руки — перчатками; я не вижу ничего, что дало бы мне возможность узнать вас.
— И вы догадываетесь, кто я?
— Вы — та, которая владеет моим сердцем, которая в моем воображении молода, прекрасна, могущественна, богата, даже слишком богата и могущественна!.. Вот почему мне трудно поверить, что все это явь, а не сон.
— Стало быть, вы утверждаете, что я именно та, кого вы думали здесь найти?
— Вместо глаз мне это говорит сердце.
— И по каким признакам вы меня узнали?
— По вашему голосу, вашему изяществу, вашей красоте.
— По голосу — это мне понятно, я не могу его изменить; по изяществу — я могу это счесть за комплимент; но что касается красоты, я могу принять этот ответ лишь как предположение.
— Почему, сударыня?
— Вы уверяете, что узнали меня по красоте, а ведь она скрыта от ваших глаз.
— Она была не столь скрыта, сударыня, в тот день, когда, чтобы провести вас в Париж, я крепко прижимал вас к себе.
— Значит, получив записку, вы догадались, что речь идет обо мне?
— О! Нет, нет, не думайте этого, сударыня! Эта мысль не приходила мне в голову; я вообразил, что со мной сыграли шутку, что я жертва недоразумения, и только несколько минут назад, увидев вас… — Эрнотон хотел было завладеть рукой дамы, но она отняла ее, сказав при этом:
— Довольно! Бесспорно, я совершила неосторожность.
— В чем же она заключается, ваша светлость?
— Бога ради, извольте замолчать, сударь! Уж не обидела ли вас природа умом?
— Чем я провинился? Скажите, умоляю вас, — в испуге спросил Эрнотон.
— Если я надела маску, значит, не хочу быть узнанной, а вы называете меня светлостью. Почему бы вам не открыть окно и не выкрикнуть на всю улицу мое имя?
— О, простите, простите, — воскликнул Эрнотон, — но я был уверен, что эти стены умеют хранить тайны!
— Видно, вы очень доверчивы!
— Увы, сударыня, я влюблен.
— И вы убеждены, что я тотчас же отвечу на эту любовь взаимностью?
Задетый за живое ее словами, Эрнотон встал и сказал:
— Нет, сударыня!
— А тогда что же вы думаете?
— Я думаю, что вы намерены сообщить мне нечто важное; что вы не пожелали принять меня во дворце Гизов, в Бель-Эба, и предпочли беседу с глазу на глаз, в уединенном месте.
— Вы так думаете?
— Да.
— Что же, по-вашему, я намерена была сообщить вам? Скажите, наконец; я была бы рада случаю оценить вашу проницательность.
Под напускной беспечностью дамы несомненно таилась тревога.
— Быть может, вы хотели расспросить меня о событиях, разыгравшихся прошлой ночью?
— Какие события? О чем вы говорите? — спросила дама. Ее грудь то вздымалась, то опускалась.
— О действиях господина д'Эпернона и о том, как были взяты под стражу некие лотарингские дворяне.
— Как! Лотарингские дворяне взяты под стражу?
— Да, человек двадцать; они не вовремя оказались на дороге в Венсен.
— Дорога ведет также в Суассон, где, как мне кажется, гарнизоном командует герцог де Гиз. Да, господин Эрнотон, вы, конечно, могли бы сказать мне, почему этих дворян заключили под стражу, ведь вы состоите при дворе.
— Я? При дворе?
— Несомненно!
— Вы в этом уверены, сударыня?
— Разумеется! Чтобы разыскать вас, мне пришлось собирать сведения, наводить справки. Но, ради бога, бросьте наконец ваши увертки: у вас несносная привычка отвечать на вопрос вопросом. Какие же последствия имела эта стычка?
— Решительно никаких, сударыня, во всяком случае, мне об этом ничего не известно.
— Так почему же вы думали, что я стану говорить о событии, не имевшем никаких последствий?
— Я в этом ошибся, сударыня, как и во всем остальном, и признаю свою ошибку.
— Вот как, сударь? А откуда же вы родом?
— Из Ажана.
— Вы, сударь, гасконец и не настолько тщеславны, чтобы просто-напросто предположить, что, увидев вас в день казни Сальседа у Сент-Антуанских ворот, я заметила вашу благородную осанку?
Эрнотон смутился, краска бросилась ему в лицо. Дама с невозмутимым видом продолжала:
— Что, однажды встретившись с вами на улице, я сочла вас красавцем…
Эрнотон багрово покраснел.
— Что, наконец, когда вы пришли ко мне с поручением от моего брата, герцога Майенского, вы чрезвычайно мне понравились?..
Умоляюще сложив руки, Эрнотон воскликнул:
— Сударыня! Сударыня! Неужели вы насмехаетесь надо мной?
— Нисколько, — ответила она все так же непринужденно, — я говорю, что вы мне понравились, и это правда!
Эрнотон опустился на колени.
— Говорите, сударыня, говорите, — молвил он, — дайте мне убедиться, что все это — не игра.
— Хорошо. Вот какие у меня намерения в отношении вас, — сказала дама, отстраняя Эрнотона. — Вы мне нравитесь, но я еще не знаю вас. Я не имею привычки противиться своим прихотям, и вместе с тем я не столь безрассудна, чтобы совершать ошибки. Будь вы ровней мне, я принимала бы вас у себя и основательно изучила бы, прежде чем вы догадались бы о моих замыслах. В нашем положении это невозможно; вот почему мне пришлось действовать иначе и ускорить свидание. Теперь вы знаете, на что можете надеяться. Старайтесь стать достойным меня — вот все, что я вам посоветую.
Эрнотон начал было рассыпаться в изъявлениях чувств, но дама прервала его, сказав небрежным тоном:
— О, прошу вас, господин де Карменж, поменьше жару, не стоит тратить его зря. Я уверена, что с моей стороны это не более чем каприз, который недолго продлится. Но не отчаивайтесь. Я обожаю людей, беззаветно мне преданных. Разрешаю вам твердо запомнить это, прекрасный кавалер!
Эрнотон терял самообладание. Эти надменные речи, эти полные неги движения, это горделивое сознание своего превосходства, наконец доверие, оказанное ему столь знатной особой, — все это вызвало в нем бурный восторг и вместе с тем живейший страх.
Он сел рядом со своей прекрасной, надменной повелительницей.
— Сударь, — воскликнула она, — вы, очевидно, не поняли того, что я вам говорила! Никаких вольностей, прошу вас; остаемся каждый на своем месте.
Бледный, раздосадованный, Эрнотон встал.
— Простите, сударыня, — сказал он, — по-видимому, я делаю одни только глупости, но я еще не освоился с парижскими обычаями. Что поделать! Все это так неприятно для меня, но привычка придет.
Дама слушала молча. Она, видимо, внимательно наблюдала за Эрнотоном, чтобы знать, перешла ли его досада в ярость.
— А! Вы, кажется, рассердились, — сказала она надменно.
— Да, я действительно сержусь, сударыня, но на самого себя, ибо питаю к вам подлинную, чистую любовь Разрешите мне, сударыня, ждать ваших приказаний.
— Полноте, полноте, господин де Карменж, — ответила дама. — Только что вы пылали страстью, а теперь от вас веет холодом.
— Мне думается, однако, сударыня…
— Ах, сударь, никогда не говорите женщине, что вы будете любить ее так, как вам заблагорассудится, — это неумно; докажите, что вы будете любить ее именно так, как заблагорассудится ей, — вот путь к успеху!
— Я смиренно склоняюсь перед вашим превосходством, сударыня.
— Довольно рассыпаться в любезностях. Вот вам моя рука, возьмите ее, — это рука простой женщины, только более горячая и более трепетная, чем ваша.
Эрнотон принялся целовать руку герцогини с таким рвением, что она тотчас снова высвободила ее.
— Вот видите, — воскликнул Эрнотон, — опять мне дан урок!
— Стало быть, я неправа?
— Разумеется! Вы заставляете меня переходить из одной крайности в другую; кончится тем, что страх убьет страсть. Правда, я буду по-прежнему коленопреклоненно обожать вас, но у меня уже не будет ни любви, ни доверия к вам.
— О! Этого я не хочу, — игривым тоном сказала дама, — тогда вы будете унылым возлюбленным, а такие мне не по вкусу, предупреждаю вас. Нет, оставайтесь самим собой, будьте Эрнотоном де Карменжем и никем другим… Я не без причуд, боже мой!.. Разве вы не говорили, что я красива? У всякой красивой женщины есть причуды; уважайте многие из них, оставляйте другие без внимания, а главное, не бойтесь меня, и всякий раз, когда я скажу не в меру пылкому Эрнотону «успокойтесь», пусть он повинуется моим глазам, а не моему голосу. — С этими словами герцогиня встала. — Итак, мы еще увидимся! — сказала она. — Положительно, вы мне нравитесь, господин де Карменж.
Молодой человек поклонился.
— Когда вы бываете свободны? — небрежно спросила герцогиня.
— Увы! Довольно редко, сударыня, — ответил Эрнотон.
— Ах да! Понимаю, эта служба весьма утомительна, не так ли?
— Какая служба?
— Да та, которую вы несете при короле. Разве вы не принадлежите к одному из отрядов стражи его величества?
— То есть… я состою в одном из дворянских отрядов, сударыня.
— Вот это я и хотела сказать; и все эти дворяне, кажется, гасконцы?
— Да, сударыня, все.
— Сколько же их? Мне говорили, но я забыла.
— Сорок пять.
— И эти сорок пять дворян, говорите вы, неотлучно находятся при короле?
— Я не говорил, сударыня, что мы неотлучно находимся при его величестве.
— Ах, простите, мне послышалось. Во всяком случае, вы сказали, что редко бываете свободны.
— Верно, я редко бываю свободен, сударыня, потому что днем мы дежурим при выездах и охотах его величества, а вечером нам приказано безвыходно пребывать в Лувре.
— И так все вечера?
— Почти все.
— Подумайте только, что могло случиться, если бы, например, сегодня вечером этот приказ помешал вам прийти! Не зная причин вашего отсутствия, я вообразила бы, что вы пренебрегли моим приглашением!
— О, сударыня, клянусь, отныне, чтобы увидеться с вами, я с радостью пойду на все!
— Исполняйте вашу службу; устраивать наши встречи — мое дело: я всегда свободна и распоряжаюсь своей жизнью как хочу.
— О! Как вы добры, сударыня!
— Но как же случилось, что нынче вечером вы оказались свободны и пришли?
— Нынче вечером, сударыня, я уже хотел обратиться к нашему капитану, господину де Луаньяку, дружески ко мне расположенному, с просьбой на несколько часов освободить меня от службы, как вдруг был дан приказ отпустить отряд Сорока пяти на всю ночь.
— И по какому поводу эта нежданная милость?
— Мне думается, сударыня, в награду за довольно утомительную службу, которую нам вчера пришлось нести в Венсене.
— А! Прекрасно! — воскликнула герцогиня.
— Вот, сударыня, благодаря какому обстоятельству я имел счастье провести сегодняшний вечер с вами.
— Слушайте, Карменж, — сказала герцогиня с ласковой простотой, несказанно обрадовавшей молодого человека, — вот как вам надо действовать впредь: всякий раз, когда у вас будет надежда на свободный вечер, предупреждайте об этом запиской хозяйку этой гостиницы, а к ней каждый день будет заходить преданный мне человек.
— Боже мой! Вы слишком добры, сударыня.
Герцогиня положила свою руку на руку Эрнотона.
— Постойте, — сказала она.
— Что случилось, сударыня?
— Что это за шум, откуда?
Действительно, снизу, из большого зала гостиницы, словно эхо буйного вторжения, доносились самые различные звуки: звон шпор, гул голосов, хлопанье дверей, радостные крики…
Эрнотон выглянул в дверь, которая вела в прихожую, и сказал:
— Это мои товарищи, они пришли сюда отпраздновать отпуск, данный им господином де Луаньяком.
Вдруг на винтовой лестнице, которая вела в башенку, послышались шаги, а затем раздался голос госпожи Фурнишон, кричавшей снизу:
— Господин де Сент-Малин! Господин де Сент-Малин!
— Что такое? — отозвался молодой человек.
— Не ходите наверх, господин де Сент-Малин, умоляю вас!
— Почему так, милейшая госпожа Фурнишон? Разве сегодня вечером ваш дом не принадлежит нам?
— Это Сент-Малин! — тревожно прошептал Эрнотон, знавший, какие у этого человека дурные наклонности и как он дерзок.
— Ради всего святого!.. — молила хозяйка гостиницы.
— Госпожа Фурнишон, — сказал Сент-Малин, — сейчас уже полночь; в десять часов все огни должны быть потушены, а я вижу в вашей башенке свет; только дурные слуги короля нарушают королевские законы. Я хочу знать, кто они.
И Сент-Малин продолжал подыматься по винтовой лестнице; следом за ним шли еще несколько человек.
— О боже! — вскричала герцогиня. — О боже! Господин де Карменж, неужели эти люди посмеют войти сюда?
— Если даже посмеют, сударыня, я здесь, и вам нечего бояться.
— О сударь, да ведь они ломают дверь!
Действительно, Сент-Малин, зашедший слишком далеко, чтобы отступать, так яростно колотил в дверь, что она раскололась пополам.
XXVIII. О том, как Сент-Малин вошел в башенку и к чему это привело
Услышав, что дверь прихожей подалась под ударами Сент-Малина, Эрнотон первым делом потушил свечку, горевшую в башенке.
Тут госпожа Фурнишон, исчерпав все свои доводы, воскликнула:
— Господин де Сент-Малин, предупреждаю вас: те, кого вы тревожите, принадлежат к числу ваших друзей!
— Кто же эти друзья? Нужно на них поглядеть! — вскричал Сент-Малин.
— Да, нужно! Нужно! — подхватил Эсташ де Мираду.
— Добрая хозяйка, все еще надеявшаяся предупредить столкновение, пробралась сквозь ряды гасконцев и шепнула на ухо имя — Эрнотон.
— Эрнотон! — зычно повторил Сент-Малин, на которого это разоблачение подействовало как масло, вылитое вместо воды на огонь. — Эрнотон! Эрнотон!.. Быть не может!
С этими словами он подошел ко второй двери, но вдруг она распахнулась, и на пороге появился Эрнотон; он стоял неподвижно, выпрямясь во весь рост, и по лицу его было видно, что долготерпение вряд ли входит в число его добродетелей.
— По какому праву, — спросил он, — господин де Сент-Малин взломал первую дверь и, учинив это, намерен еще взломать вторую?
— Да ведь это и впрямь Эрнотон! — воскликнул Сент-Малин. — Узнаю его по голосу, а что до остального, то здесь, черт побери, слишком темно!
— Вы не отвечаете на мой вопрос, сударь, — твердо сказал Эрнотон.
Сент-Малин расхохотался. Это несколько успокоило его товарищей, которые, услыхав угрожающий голос Эрнотона, сочли благоразумным спуститься на две ступеньки ниже.
— Вот что, господа, — надменно заявил Эрнотон, — я допускаю, что вы пьяны, и извиняю вас. Но есть предел даже тому терпению, которое надлежит проявлять к людям, утратившим здравый смысл; запас шуток исчерпан, не правда ли? Итак, будьте любезны удалиться.
К несчастью, Сент-Малин как раз находился в том состоянии, когда злобная зависть подавляла в нем все другие чувства.
— Ого-го! — вскричал он. — Удалиться?.. Уж больно решительно вы это заявляете, господин Эрнотон!
— Я вам говорю это, чтобы вы ясно поняли, чего я от вас хочу, господин де Сент-Малин… Удалитесь, господа, прошу вас.
— Ого-го! Не раньше, чем мы удостоимся чести приветствовать особу, ради которой вы отказались от нашего общества.
Видя, что Сент-Малин решил поставить на своем, сотоварищи, уже готовые было отступить, снова окружили его.
— Господин де Монкрабо, — властно сказал Сент-Малин, — сходите вниз и принесите свечу.
— Господин де Монкрабо, — крикнул Эрнотон, — если вы это сделаете, помните, что нанесете оскорбление лично мне!
Услышав угрожающий тон, которым это было сказано, Монкрабо застыл в нерешительности.
— Все мы связаны присягой, — ответил за него Сент-Малин, — и господин де Карменж так свято соблюдает дисциплину, что не захочет ее нарушить: мы не вправе обнажать шпаги друг против друга. Итак, посветите нам, Монкрабо!
Монкрабо сошел вниз и минут через пять вернулся со свечой, которую хотел было передать Сент-Малину.
— Нет, нет, — воскликнул тот, — подержите ее, мне, возможно, понадобятся обе руки!
И Сент-Малин сделал шаг вперед, намереваясь войти в башенку.
— Всех вас, — сказал Эрнотон, — я призываю в свидетели того, что меня недостойнейшим образом оскорбляют, а посему (тут Эрнотон в мгновение ока обнажил шпагу) я всажу этот клинок в грудь первому, кто сделает шаг вперед.
Взбешенный Сент-Малин тоже решил взяться за шпагу, но не успел он и наполовину вытащить ее из ножен, как у самой его груди сверкнул клинок Эрнотона.
Сент-Малин побледнел: стоило Эрнотону слегка нажать шпагу, и он был бы пригвожден к стене.
Сент-Малин медленно вложил свою шпагу в ножны.
— Вы, сударь, заслуживаете тысячу смертей за вашу дерзость, — сказал Эрнотон. — Но меня связывает присяга, о которой вы только что упомянули. Дайте мне дорогу. — Он отступил на шаг, чтобы удостовериться, выполнен ли его приказ, и сказал, сопровождая свои слова величественным жестом, который сделал бы честь даже королю: — Расступитесь, господа!.. Идемте, сударыня! Я отвечаю за вас!
Тогда на пороге башенки показалась женщина в капюшоне, под густой вуалью; вся дрожа, она взяла Эрнотона под руку.
Молодой человек, видимо уверенный, что ему нечего больше опасаться, гордо прошел по прихожей, где теснились его товарищи, встревоженные и в то же время любопытствующие.
Сент-Малин, которому острие шпаги слегка задело грудь, отступил до площадки лестницы; он задыхался — так распалило его заслуженное оскорбление, только что нанесенное ему в присутствии товарищей и незнакомой дамы.
Он понял, что все, и пересмешники и серьезные люди, объединятся против него, если спор между ним и Эрнотоном останется неразрешенным; уверенность в этом толкнула его на отчаянный шаг.
В ту минуту, когда Эрнотон проходил мимо него, он выхватил кинжал.
Собирался ли он убить Эрнотона? Или же хотел содеять именно то, что содеял?
Как бы то ни было, он направил свой кинжал на поравнявшуюся с ним чету; но, вместо того чтобы вонзиться в грудь Эрнотона, лезвие рассекло шелковый капюшон герцогини и перерезало шнурок ее маски.
Маска упала наземь.
Сент-Малин действовал так быстро, что в полумраке никто не мог уловить его движения, никто не мог ему помешать.
Герцогиня вскрикнула. Она осталась без маски и к тому же почувствовала, как вдоль ее шеи скользнуло лезвие кинжала.
Встревоженный криком герцогини, Эрнотон оглянулся; тем временем Сент-Малин успел поднять маску, вернуть ее незнакомке и при свете свечи, которую держал Монкрабо, увидел ее лицо.
— Так, — протянул он насмешливо и дерзко, — оказывается, это та красавица, которая сидела в носилках; поздравляю, Эрнотон, вы малый не промах!
Эрнотон остановился и уже выхватил было шпагу, сожалея о том, что слишком рано вложил ее в ножны, но герцогиня увлекла его за собой к лестнице, шепча ему на ухо:
— Идемте, идемте, господин де Карменж, умоляю вас!
— Я еще увижусь с вами, господин де Сент-Малин, — сказал Эрнотон, удаляясь, — и будьте спокойны, вы поплатитесь за эту подлость, как и за все прочее.
— Ладно! Ладно! — ответил Сент-Малин. — Ведите ваш счет — я веду свой. Когда-нибудь мы подведем итог.
Карменж слышал эти слова, но даже не обернулся — он был всецело занят герцогиней.
Внизу никто уже не помешал ему пройти: те из его товарищей, которые не поднялись в башенку, втихомолку несомненно осуждали насильственные действия Сент-Малина.
Эрнотон подвел герцогиню к ее носилкам, возле которых стояли на страже двое ее слуг.
Почувствовав себя в безопасности, герцогиня пожала Эрнотону руку со словами:
— Сударь, после оскорбления, от которого, несмотря на всю вашу храбрость, вы не смогли меня оградить, нам нельзя больше встречаться в этом месте. Прошу вас, поищите поблизости дом, который можно было бы купить или нанять весь, целиком; в скором времени, будьте покойны, я дам знать о себе.
— Прикажете проститься с вами, сударыня? — спросил Эрнотон, почтительно кланяясь в знак повиновения данным ему приказаниям, слишком лестным для его самолюбия, чтобы он стал возражать против них.
— Еще нет, господин де Карменж; проводите мои носилки до Нового моста, а то я боюсь, как бы этот негодяй не пошел за мной следом и не узнал таким образом, где я живу.
У Нового моста, тогда вполне заслуживавшего это название, так как еще семи лет не прошло с того времени, как зодчий Дюсерсо перебросил его через Сену, — у Нового моста герцогиня поднесла свою руку к губам Эрнотона и сказала:
— Теперь, сударь, ступайте.
— Осмелюсь ли спросить, сударыня, когда я снова увижу вас?
— Это зависит от быстроты, с которой вы выполните мое поручение, и самая эта быстрота будет для меня мерилом вашего желания снова увидеть меня.
— О! Сударыня, в таком случае надейтесь на меня!
— Отлично! Ступайте, мой рыцарь!
И герцогиня вторично протянула Эрнотону свою руку для поцелуя.
«Как странно, — подумал молодой человек, поворачиваясь назад, — я несомненно нравлюсь этой женщине, и, однако, она нимало не тревожится о том, убьет или не убьет меня головорез Сент-Малин».
Эрнотон вернулся в гостиницу, дабы никто не имел права предположить, будто он испугался возможных последствий своего столкновения с Сент-Малином.
Разумеется, он твердо решил нарушить все приказы, все клятвы и при первом грубом слове Сент-Малина уложить его на месте.
Любовь и самообладание, оскорбленные одновременно, пробудили в нем такую безудержную отвагу, что он чувствовал себя в силе бороться с десятью противниками сразу.
Эта решимость сверкала в его глазах, когда он ступил на порог «Гордого рыцаря».
Госпожа Фурнишон, которая со страхом ожидала его возвращения, вся дрожа, стояла у двери.
Увидев Эрнотона, она утерла слезы, словно долго плакала перед тем, и, обхватив молодого человека за шею, принялась просить у него прощения.
Славная трактирщица была не так уж непривлекательна, чтобы Эрнотон мог долго на нее сердиться. Поэтому он заверил госпожу Фурнишон, что не питает к ней никакой злобы и что только ее вино всему причиной.
Пока это объяснение происходило на пороге гостиницы, гасконцы горячо обсуждали за ужином событие, в тот вечер бесспорно сосредоточившее на себе всеобщее внимание. Многие порицали Сент-Малина с прямотой, столь характерной для гасконцев, когда они среди своих.
Некоторые воздержались от суждения, видя, что их товарищ сидит насупясь, плотно сжав губы, погруженный в глубокое раздумье.
— Что до меня, — во всеуслышание заявил Гектор де Биран, — я считаю, что господин де Сент-Малин кругом неправ, и, будь я на месте Эрнотона де Карменжа, Сент-Малин сейчас лежал бы под этим столом, а не сидел бы за ним.
Сент-Малин поднял голову и посмотрел на Гектора де Бирана.
— Я знаю, что говорю, — сказал тот, — и поглядите-ка — вон там, на пороге, стоит некто, видимо разделяющий мое мнение.
Все посмотрели туда, куда указывал молодой дворянин, и увидели бледного как смерть Эрнотона, неподвижно стоявшего в дверях.
Эрнотон сошел с порога, словно статуя командора со своего пьедестала, и направился прямо к Сент-Малину.
Видя, что он приближается, все наперебой стали кричать:
— Подите сюда, Эрнотон!.. Садитесь сюда, Карменж, возле меня есть свободное место!..
— Благодарю, — ответил молодой человек, — я хочу сесть рядом с господином де Сент-Малином.
Сент-Малин поднялся со своего места. Все впились в него глазами. Но выражение его лица мгновенно изменилось.
— Я подвинусь, сударь, — сказал он без всякого, раздражения, — вы сядете там, где вам будет угодно, и вместе с тем я искренне, чистосердечно прошу извинить меня за мое нелепое поведение; я был пьян, вы сами это сказали. Простите меня!
Заявление Сент-Малина нисколько не удовлетворило Эрнотона, хотя было ясно, что сорок три гасконца, в живейшей тревоге ожидавших, чем кончится эта сцена, ни одного слова не пропустили мимо ушей.
Но, услышав радостные крики, тотчас же раздавшиеся со всех сторон, Эрнотон понял, что ему следует притвориться, будто он полностью отомщен.
В то же время взгляд, брошенный им на Сент-Малина, убедил его, что следует быть настороже.
«Как-никак этот негодяй храбр, — подумал Эрнотон, — и если он сейчас идет на уступки, значит, вынашивает какой-то злодейский замысел».
Стакан Сент-Малина был полон до краев. Он налил вина Эрнотону.
— Мир! Мир! — воскликнули все, как один. — Пьем за примирение Карменжа и Сент-Малина!
Карменж воспользовался тем, что звон стаканов и шум общей беседы заглушали его голос, и, наклонясь к Сент-Малину, сказал ему, любезно улыбаясь, дабы никто не мог догадаться о значении его слов:
— Господин де Сент-Малин, вот уже второй раз вы меня оскорбляете и не даете мне удовлетворения; берегитесь: при третьем оскорблении я вас убью, как собаку.
— Сделайте милость, сударь, — ответил Сент-Малин, — ибо — слово дворянина! — на вашем месте я поступил бы совершенно так же..
И два смертельных врага чокнулись, словно лучшие друзья.
XXIX. О том, что происходило в таинственном доме
В то время как сквозь ставни гостиницы «Гордый рыцарь» струился свет и вырывалось шумное веселье, в таинственном доме, который до сих пор наши читатели знали только с виду, происходило необычное движение.
Слуга с лысой головой сновал взад и вперед, перенося тщательно завернутые вещи, которые он укладывал в чемодан.
Окончив эти приготовления, он зарядил пистолет и проверил, легко ли вынимается из бархатных ножен кинжал с широким лезвием, который он затем привесил к цепи, заменявшей ему пояс; к этой цепи он прикрепил также свой пистолет, связку ключей и молитвенник, переплетенный в черную шагреневую кожу.
Пока он занимался этим, чьи-то шаги, легкие, как поступь тени, послышались в комнатах верхнего этажа и скользнули по лестнице.
На пороге появилась бледная, похожая на призрак женщина в белом покрывале. Голосом нежным, как пение птички в лесной чаще, она спросила:
— Реми, вы готовы?
— Да, сударыня, и я дожидаюсь только вашего чемодана.
— О, Реми, мне не терпится быть с отцом! Я целый век не видала его.
— Да ведь, сударыня, вы покинули его всего три месяца назад, — возразил Реми. — Разлука не более продолжительна, чем обычно.
— Реми, вы такой искусный врач, разве вы не признались, что моему отцу недолго осталось жить?
— Я только выражал опасение, а не предсказывал будущее; иногда господь бог забывает о стариках, и они — странно сказать! — продолжают жить по привычке.
Реми умолк, так как, по совести, не мог сказать ничего успокоительного.
Собеседники предались унылому раздумью.
— На какой час вы заказали лошадей? — спросила наконец таинственная дама.
— К двум часам пополуночи.
— Только что пробило час.
— Да, сударыня.
— Никто нас не подстерегает на улице, Реми?
— Никто.
— Даже этот несчастный молодой человек?
— Даже он отсутствует.
Реми вздохнул.
— Вы это говорите как-то странно, Реми.
— Дело в том, что и он принял решение.
— Какое? — встрепенувшись, спросила дама.
— Больше не видеться с нами или по крайней мере уже не искать встреч…
— Куда же он намерен идти?
— Туда же, куда идем мы все, — к покою.
— Даруй ему, господи, вечный покой, — ответила дама голосом холодным и мрачным, как погребальный звон. — И однако… — Она умолкла.
— И однако?.. — вопросительно повторил Реми.
— Человек его возраста, с его именем и положением должен надеяться на будущее!
— А надеетесь ли вы на будущее, сударыня, чей возраст, имя, положение столь же завидны?
В глазах дамы вспыхнул зловещий огонек.
— Да, Реми, — ответила она, — надеюсь, раз я живу, но погодите… — Она насторожилась: — Мне кажется, я слышу конский топот.
— И мне тоже кажется.
— Подъехали к двери, Реми.
Реми сбежал по лестнице и подошел к входной двери is ту минуту, когда кто-то трижды громко стукнул дверным молотком.
— Кто тут? — спросил Реми.
— Я, — ответил дрожащий, надтреснутый голос, — я, Граншан, камердинер барона.
— О боже! Граншан, вы в Париже! Сейчас вам отопру.
Он открыл дверь и шепотом спросил:
— Откуда держите путь?
— Из Меридора.
— Входите, входите скорей! О боже!
Сверху донесся голос дамы:
— Ну что, Реми, подали лошадей?
— Нет, сударыня, — ответил Реми и, снова обратись к старику, спросил: — Что случилось, Граншан?
— Вы не догадываетесь? — спросил верный слуга.
— Увы, догадываюсь; но, ради всего святого, не сообщайте ей это печальное известие сразу!
— Реми, Реми, — сказал тот же голос, — вы, кажется, с кем-то разговариваете?
— Да, сударыня.
Дама сошла вниз и появилась в конце коридора, который вел к входной двери.
— Кто здесь? — спросила она. — Никак, Граншан?
— Да, сударыня, это я, — печально, смиренно ответил старик, обнажая седую голову.
— Граншан, ты! О боже! Предчувствие не обмануло меня — отец мой умер!
— Да, сударыня, — ответил Граншан, забыв все предупреждения Реми. — Да, Меридор остался без хозяина.
Бледная дама сохранила, однако, спокойствие и твердость: тяжкий удар не сломил ее.
Видя ее столь покорной судьбе и столь мрачной, Реми подошел к ней и ласково коснулся ее руки.
— Как он умер? — спросила дама. — Скажите мне все, друг мой!
— Сударыня, господин уже некоторое время не вставал со своего кресла, а неделю назад с ним приключился третий удар. Он в последний раз с трудом произнес ваше имя, затем лишился речи и в ночь скончался…
Диана (так звали даму) знаком поблагодарила старого слугу и, не сказав более ни слова, поднялась в свою спальню.
— Наконец-то она свободна, — прошептал Реми, еще более мрачный и бледный, чем она. — Идемте, Граншан, идемте!
Спальня дамы помещалась на втором этаже и освещалась только небольшим оконцем, выходившим во двор.
Обставлена эта комната была богато, но от всего в ней веяло мрачностью. Ни цветка, ни драгоценностей, ни позолоты; вместо золота и серебра — всюду дерево и вороненая сталь; в углу комнаты висел портрет мужчины в раме черного дерева, на него падал свет из окна, очевидно прорубленного для этой цели.
Перед портретом дама опустилась на колени; ее сердце теснила скорбь, но глаза оставались сухими.
На этот благородный лик Диана устремила взор, полный неизъяснимой любви и нежности, словно надеясь, что он оживет и откликнется.
Художник изобразил молодого человека лет двадцати восьми — тридцати; он лежал на софе полураздетый, из раны на обнаженной груди сочилась кровь, правая, изувеченная рука свесилась с ложа, но еще сжимала обломок шпаги.
Вместо имени на раме, под портретом, красными как кровь буквами были начертаны слова:
«Aut Caesar, aut nihil».[58]
Дама простерла к портрету руки и заговорила с ним так, как обычно говорят с богом.
— Я умоляла тебя ждать, — сказала она, — хотя твоя возмущенная душа алкала мести; но ведь мертвые видят все, и ты, любовь моя, видел, что я осталась жить лишь для того, чтобы не стать отцеубийцей; мне надлежало умереть вместе с тобой, но моя смерть убила бы отца. Ты ведь знаешь, у твоего окровавленного, бездыханного тела я дала священный обет: я поклялась воздать кровью за кровь, смертью за смерть… Ты ждал, мой любимый, ты ждал — благодарю тебя! Теперь я свободна; теперь последнее звено, приковывавшее меня к земле, разорвано господом — да будет благословенно имя его! Ныне я вся твоя; прочь сокрытие, прочь тайные козни! Я могу действовать совершенно явно, ибо теперь я никого не оставлю после себя на земле и вправе ее покинуть. — Она привстала и поцеловала руку, казалось свесившуюся за край рамы. — Скоро я приду к тебе, и ты наконец ответишь мне, дорогая тень, с которой я столько говорила, никогда не получая ответа.
Умолкнув, Диана поднялась с колен так почтительно, словно кончила беседовать с самим богом, и села на дубовую скамейку.
— Бедный отец! — прошептала она бесстрастным голосом, который, казалось, уже не принадлежал человеческому существу.
Затем она погрузилась в глубокое раздумье, по-видимому дававшее ей забвение тяжкого горя в настоящем и несчастий, пережитых в прошлом. Вдруг она выпрямилась и молвила:
— Да, так будет лучше… Реми!
Верный слуга, вероятно, сторожил у двери, так как явился в ту же минуту.
— Я здесь, сударыня, — сказал он.
— Достойный друг мой, брат мой, — молвила Диана, — проститесь со мной, потому что нам пришло время расстаться.
— Расстаться! — воскликнул молодой человек с такой скорбью в голосе, что его собеседница вздрогнула. — Что вы говорите, сударыня!
— Да, Реми, теперь, когда исполнение близится, теперь, когда препятствие отпало, я не отступаю, нет; но я не хочу увлечь за собой на путь преступления душу возвышенную и незапятнанную, поэтому, друг мой, вы оставите меня.
Реми выслушал слова графини Монсоро с видом мрачным и почти надменным.
— Сударыня, — ответил он, — неужели вы воображаете, что перед вами расслабленный старец? Сударыня, мне двадцать шесть лет, я полон кипучей жизненной силы, лишь по видимости иссякшей во мне. Если я, труп, извлеченный из могилы, еще живу, то лишь для того, чтобы совершить некое ужасное деяние. Не отделяйте же свой замысел от моего, сударыня, раз эти два мрачных замысла так долго обитали под одной кровлей; куда бы вы ни направлялись, я пойду с вами; что бы вы ни предприняли, я помогу вам; если же, сударыня, несмотря на мои мольбы, вы будете упорствовать в решении прогнать меня…
— О, — прошептала молодая женщина, — прогнать вас! Какое слово вы произнесли, Реми!
— Если вы будете упорствовать в этом решении, — продолжал Реми, словно она ничего не ответила, — я-то знаю, что мне делать, и наши долгие изыскания, отныне бесполезные, завершатся для меня двумя ударами кинжала: один из них поразит сердце известного вам лица, другой — мое собственное.
— Реми! Реми! — вскрикнула Диана, приближаясь к молодому человеку и повелительно простирая руку над его головой. — Реми, не говорите так! Жизнь того, кому вы угрожаете, не принадлежит вам, она — моя. Вы знаете, что произошло, Реми, и это не сон. Клянусь вам, в день, когда я пришла поклониться уже охладевшему телу того, кто… — Она указала на портрет. — В тот день — говорю я вам — я прильнула устами к отверстой ране, и тогда из глубины ее ко мне воззвал голос, его голос, говоривший: «Отомсти за меня, Диана, отомсти за меня!»
Верный слуга опустил голову.
— Стало быть, мщение принадлежит мне, а не вам, — продолжала Диана. — К тому же, ради кого он умер? Ради меня и из-за меня.
— Я должен повиноваться вам, сударыня, — ответил Реми. — Кто велел разыскать меня среди трупов, которыми эта комната была усеяна? Вы! Кто исцелил мои раны? Вы!.. Кто меня скрывал? Вы, вы, иными словами — вторая половина души того, за кого я с такой радостью умер бы! Итак, приказывайте, и я буду повиноваться вам, только не велите покинуть вас!
— Пусть так, Реми: разделите мою судьбу; вы правы, уже ничто не разлучит нас.
Реми указал на портрет и сказал решительно:
— Сударыня, его убили вероломно, и посему отомстить за него тоже надлежит вероломно… Да, вы еще не знаете, что сегодня ночью я нашел секрет aqua tofana[59] — этого яда Медичи.
— Правда?
— Идемте, идемте, сударыня, сами увидите!
XXX. Лаборатория
Реми повел Диану в соседнюю комнату, нажал пружину, скрытую под паркетом, и открыл потайной люк.
В отверстие была видна крутая и узкая лестница. Реми первый спустился на несколько ступеней и протянул Диане руку; опираясь на нее, Диана последовала за ним. Двадцать ступенек этой лестницы вели в подземелье, вся обстановка которого состояла из печи с огромным очагом, квадратного стола, двух плетеных стульев и, наконец, множества стеклянных и металлических сосудов.
Единственными обитателями этого мрачного тайника были безгласная коза и безмолвные птицы, но они казались призраками тех живых существ, обличье которых носили.
В печи, едва тлея, догорал огонь.
Из змеевика перегонного куба, стоявшего на очаге, медленно стекала золотистая жидкость. Капли падали во флакон, сделанный из белого стекла толщиной в два пальца и вместе с тем изумительно прозрачного.
Очутившись среди всех этих предметов странного вида и назначения, Диана не выказала ни изумления, ни страха; видимо, обычные житейские впечатления нимало не трогали эту женщину, уже пребывавшую вне жизни.
Молодой человек зажег лампу, приблизился к глубокому колодцу, вырытому у одной из стен подземелья, взял ведро и, привязав его к длинной веревке, опустил в воду, зловеще черневшую в глубине; послышался глухой всплеск, и минуту спустя Реми вытащил ведро, до краев полное воды, ледяной и чистой, как кристалл.
— Подойдите, сударыня, — сказал Реми.
В это внушительное количество воды он уронил одну-единственную каплю жидкости, содержавшейся во флаконе, и вода мгновенно окрасилась в желтый цвет; затем желтизна исчезла, и вода спустя десять минут снова стала совершенно прозрачной.
Лишь неподвижность взгляда Дианы свидетельствовала о глубоком внимании, с которым она следила за этими превращениями.
— Что же дальше? — спросила она.
— Что дальше? Окуните в эту воду, не имеющую ни цвета, ни вкуса, ни запаха, цветок, перчатку, носовой платок; пропитайте ею мыло, налейте в кувшин, из которого ее будут брать, чтобы мыть руки или лицо, — и вы увидите, как это видели при дворе Карла Девятого, что цветок погубит жертву своим ароматом, перчатка отравит соприкосновением с кожей, мыло убьет, проникая в поры.
— Вы уверены в том, что говорите, Реми? — спросила Диана.
— Все эти опыты проделал я, сударыня; поглядите на птиц — они уже не могут спать и не хотят есть; они отведали отравленной воды. Поглядите на козу, которая поела травы, политой такой водой: коза обречена, если только не обретет на приволье какого-нибудь противоядия, которое животные умеют находить чутьем, а люди не знают.
— Можно посмотреть этот флакон, Реми? — спросила Диана.
— Да, сударыня, но погодите немного!
С бесконечными предосторожностями Реми отъединил флакон от змеевика, закупорил горлышко кусочком мягкого воска, закрыл сверху обрывком шерсти и подал флакон своей спутнице.
Диана взяла его без малейшего волнения и, поглядев на густую жидкость, которой он был наполнен, сказала:
— Прекрасно; когда придет время, мы сделаем выбор между букетом, перчатками и кувшином с водой. А хорошо ли эта жидкость сохраняется в металле?
— Она его разъедает.
— Но ведь флакон может разбиться?
— Не думаю: вы видите, какой толщины стекло; впрочем, мы заключим его в золотой футляр.
— Стало быть, вы довольны, Реми? — спросила Диана, и на губах ее заиграла бледная улыбка.
— Доволен, как никогда, сударыня, — ответил Реми. — Наказывать злодеев — значит применять священное право самого господа бога.
— Слушайте, Реми, слушайте… — Диана насторожилась.
— Вы что-нибудь услыхали?
— Да… как будто стук копыт, Реми; это, наверно, наши лошади.
— Весьма возможно, сударыня. Ведь назначенный час уже близок, но теперь я их отошлю.
— Почему? Вместо того чтобы ехать в Меридор, Реми, мы поедем во Фландрию. Оставьте лошадей!
— А! Понимаю.
Теперь в глазах слуги сверкнул луч радости, который можно было сравнить только с улыбкой, скользнувшей по губам Дианы.
— Но Граншан… — тотчас прибавил он. — Что делать с Граншаном?
— Граншан останется в Париже и продаст этот дом, который нам уже не нужен. Но вы должны вернуть свободу несчастным, ни в чем не повинным животным, которых в, силу необходимости заставили страдать.
— Вы правы, сударыня: если кто-нибудь и откроет теперь тайну нашего подземелья, он подумает, что здесь жил алхимик. В наши дни колдунов еще жгут, но алхимиков уважают.
Реми взял флакон из рук Дианы и тщательно завернул его. В эту минуту в наружную дверь постучали.
— Это ваши люди, сударыня, вы не ошиблись. Подите скорее наверх, а я тем временем закрою люк.
Диана застала Граншана у двери — разбуженный шумом, он пошел открыть ее. Старик немало удивился, услышав о предстоящем отъезде своей госпожи; она сообщила ему об этом, не сказав, куда держит путь.
— Граншан, друг мой, — молвила она, — Реми и я, мы отправляемся в паломничество по обету, данному уже давно; никому не говорите об этом путешествии и решительно никому не открывайте моего имени.
— Все исполню, сударыня, клянусь вам, — ответил старый слуга. — Но ведь я еще увижусь с вами?
— Разумеется, Граншан, разумеется… Да, к слову сказать, этот дом нам больше не нужен.
Диана вынула из шкафа связку бумаг.
— Вот все документы на право владения им; вы его сдадите внаймы или продадите, а сами возвратитесь в Меридор.
— А если я найду покупщика, сударыня, то сколько взять за дом?
— Сколько хотите.
— И деньги привезти в Меридор?
— Оставьте их себе, славный мой Граншан.
— Что вы, сударыня! Такую большую сумму?
— Конечно! Разве не моя святая обязанность вознаградить вас за верную службу, Граншан? И разве, кроме моего долга вам, я не должна также уплатить по обязательствам моего отца?
— Но, сударыня, без купчей, без доверенности я ничего не могу сделать.
— Он прав, — заметил Реми.
— Найдите способ все уладить, — сказала Диана.
— Нет ничего проще: дом куплен на мое имя, я подарю его Граншану, и тогда он будет вправе продать его кому захочет.
Реми взял перо и под купчей проставил дарственную запись.
— А теперь прощайте, — сказала графиня Монсоро Граншану, сильно расстроенному тем, что он остается в доме совершенно один, — прощайте, Граншан; велите подать лошадей к крыльцу, а я пока закончу приготовления.
Диана поднялась к себе, кинжалом вырезала портрет из рамы, завернула в шелковую ткань и положила в свой чемодан. Зиявшая пустотой рама, казалось, еще красноречивее прежнего повествовала о скорби, свидетельницей которой она была в этом доме.
XXXI. О том, что делал во Фландрии монсеньер Франсуа, принц Французский, герцог Анжуйский и Брабантский, граф Фландрский
Теперь читатель разрешит нам перенестись во Фландрию, к его светлости герцогу Анжуйскому, который недавно получил титул герцога Брабантского и на помощь которому, как известно, выступил главный адмирал Франции Анн Дэг, герцог де Жуаез.
За восемьдесят лье к северу от Парижа, над лагерем, раскинувшимся на берегу Шельды, развевались французские знамена; Дело было ночью; бесчисленные бивачные огни огромным полукругом окаймляли Шельду, такую полноводную у Антверпена, и отражались в ее глади.
С высоты городских укреплений часовые видели, как поблескивают мушкеты французских часовых — столь же неопасные благодаря ширине реки, отдалявшей вражескую армию от города, как те зарницы, что сверкают на горизонте в теплый летний вечер.
То было войско герцога Анжуйского.
Герцог Анжуйский слыл человеком завистливым, честолюбивым и порывистым; рожденный у подножия престола, он не способен был терпеливо ждать, покуда смерть расчистит ему дорогу. При Карле IX он стремился получить наваррский престол, затем престол самого Карла IX и, наконец, престол, занятый его братом Генрихом, бывшим королем Польским, чело которого венчали две короны, что вызывало жгучую зависть герцога Анжуйского, не сумевшего завладеть хотя бы одной.
Тогда он ненадолго обратил свои взоры на Англию, где властвовала женщина, и, чтобы получить престол, он просил руки этой женщины, хотя она звалась Елизаветой и была на двадцать лет старше его. Судьба улыбнулась ему, и этот пасынок счастья внезапно увидел себя взысканным милостью могущественной королевы, до того времени недосягаемой для смертных, — Елизавета обручилась с ним. Фландрия предлагала ему корону.
Мы не притязаем на звание историка; если мы иной раз становимся им, то лишь тогда, когда роман возвышается до уровня истории. Настало время проникнуть нашим пытливым взором в жизнь герцога Анжуйского, постоянно соприкасавшуюся с величественными путями королей и поэтому полную то мрачных, то блистательных событий, которые обычно отмечают лишь судьбу коронованных особ.
Итак, расскажем в немногих словах эту жизнь. Увидев, что его брат, Генрих III, запутался в своей распре с Гизами, герцог Анжуйский перешел на сторону Гизов, но вскоре убедился, что они, в сущности, преследуют одну лишь цель — заменить собою династию Валуа на французском престоле. Он порвал с Гизами, но этот разрыв для него был сопряжен с опасностью, и казнь Сальседа показала, какое значение самолюбивые герцоги Лотарингские придавали дружеским чувствам герцога Анжуйского.
Тогда-то к нему обратились фламандцы; измученные владычеством Испании, ожесточенные кровавыми зверствами герцога Альбы,[60] обманутые лжемиром, который с ними заключил дон Хуан Австрийский,[61] воспользовавшийся этим миром, чтобы вновь захватить Намюр и Шарлемон, фламандцы призвали к себе на помощь Вильгельма Нассауского, принца Оранского,[62] и назначили его генерал-губернатором Брабанта.
Два слова об этом новом персонаже, который занимает значительное место в истории, а в нашем рассказе появляется лишь ненадолго.
Вильгельму Нассаускому, принцу Оранскому, в ту пору минуло пятьдесят лет. С раннего детства он воспринял суровые принципы Реформации[63] и юношей уяснил себе величие своей миссии. Эта миссия, по глубокому убеждению Вильгельма, вверенная ему свыше, заключалась в создании Голландской республики, которую он и создал впоследствии. В молодости он был призван ко двору Карла V. Старик император отлично знал людей; Он по достоинству оценил Вильгельма, и нередко этот монарх, владевший самой обширной державой, когда-либо объединенной под одним скипетром, советовался с юношей по самым сложным вопросам, касавшимся Нидерландов. Более того, молодому человеку не было и двадцати четырех лет, когда Карл V в отсутствие знаменитого Филибера — Эммануила Савойского — поручил ему командование армией, воевавшей во Фландрии. Вильгельм показал себя достойным этого доверия: он держал в страхе герцога Неверского и Колиньи[64] — двух наиболее выдающихся полководцев того времени — и на глазах у них укрепил Филиппвиль и Шарлемон. На плечо Вильгельма Нассауского опирался Карл V, сходя со ступенек трона в день своего отречения от престола.
Тогда на сцену выступил Филипп II, и, хотя Карл просил своего сына относиться к Вильгельму, как к брату, Вильгельм вскоре понял, что Филипп — один из тех государей, которые предпочитают не иметь родичей. В сознании Вильгельма укоренилась великая мысль об освобождении Голландии и раскрепощении Фландрии[65] — мысль, которая, быть может, навсегда осталась бы сокрытой от всех, если бы Карл V не вздумал сменить императорскую мантию на монашескую рясу.
С этого дня Вильгельм взял на себя ту роль, в которой прославился как один из величайших актеров драмы, именуемой мировой историей. Постоянно побеждаемый в борьбе против подавляющего могущества Филиппа II, он постоянно возобновлял эту борьбу, усиливаясь после каждого поражения; всякий раз он набирал новое войско взамен прежнего, обращенного в бегство или разгромленного, и появлялся со свежими силами, всегда приветствуемый как освободитель.
Среди этих непрестанно чередовавшихся нравственных побед и вещественных поражений Вильгельм, находясь в Монсе, узнал о кровавых ужасах Варфоломеевской ночи.
То был жестокий удар, поразивший Нидерланды. Голландия и кальвинистская[66] часть Фландрии потеряли в этой ужасающей резне наиболее отважных своих союзников — французских гугенотов.
Вильгельм отступил; из Монса он отвел войско к Рейну и стал выжидать, как события обернутся в дальнейшем.
События редко предают правое дело.
Внезапно разнеслась весть, всех поразившая своей неожиданностью. Противный ветер погнал морских гезов[67] — были гезы морские и гезы лесные — к порту Бриль. Видя, что нет никакой возможности вернуться в открытое море, гезы покорились стихии, вошли в гавань и, движимые отчаянием, приступом взяли город, уже соорудивший для них виселицы. Овладев городом, они прогнали из его окрестностей испанские гарнизоны и, не находя в своей среде человека, достаточно сильного, чтобы извлечь пользу из успеха, которым были обязаны случаю, призвали принца Оранского; Вильгельм тотчас явился: нужно было вовлечь в борьбу всю Голландию и навсегда уничтожить возможность примирения с Испанией.
По настоянию Вильгельма был издан эдикт, запрещавший в Голландии католический культ, подобно тому как протестантский культ был запрещен во Франции.
С обнародованием этого эдикта снова началась война; герцог Альба выслал против восставших своего собственного сына, герцога Толедского, который отнял у них несколько городов; но эти поражения не только не лишили голландцев мужества, а, казалось, придали им силы; взялись за оружие все от Зейдер-Зе до Шельды; Испания струхнула, отозвала Альбу и на его место назначила дона Луиса де Реквезенс, одного из победителей при Лепанто.
Тут для Вильгельма начался ряд новых несчастий. Испанцы вторглись в Голландию, осадили Лейден и разграбили Антверпен. Казалось, все было потеряно, как вдруг провидение вторично пришло на помощь только что возникшей республике: Реквезенс умер в Брюсселе.
Восьмого ноября 1576 года, то есть спустя четыре дня после разгрома Антверпена, соединенные провинции подписали договор, известный под названием «Гентский мир», обязавшись оказывать друг другу помощь в деле освобождения страны «от гнета испанцев и других иноземцев».
Вернулся дон Хуан, и с его появлением возобновились бедствия нидерландцев. Не прошло и двух месяцев, как Намюр и Шарлемон были взяты.
Фламандцы ответили на эти два поражения тем, что избрали принца Оранского генерал-губернатором Брабанта.
Пришел и дону Хуану черед умирать. Положительно, господь бог действовал в пользу освобождения Нидерландов. Преемником дона Хуана стал Александр Фарнезе.[68]
То был государь весьма искусный, очаровательный в обращении с людьми, кроткий и сильный одновременно, мудрый политик, хороший полководец; Фландрия встрепенулась, когда он впервые назвал ее другом, вместо того чтобы поносить ее как бунтовщицу.
Вильгельм понял, что Фарнезе своими обещаниями достигнет для Испании большего, нежели герцог Альба своими зверствами.
По его настоянию провинции 29 января 1579 года заключили Утрехтскую унию, ставшую основой государственного строя Голландии. Тогда же, опасаясь, что он один не в силах будет осуществить освобождение, Вильгельм добился того, что герцогу Анжуйскому было предложено владычество Нидерландами с условием оставить в неприкосновенности привилегии голландцев и фламандцев и уважать свободу вероисповедания. Этим был нанесен тягчайший удар Филиппу II. Он ответил на него тем, что назначил награду в двадцать пять тысяч экю тому, кто убьет Вильгельма. Генеральные штаты, собравшиеся в Гааге, немедленно объявили Филиппа II лишенным нидерландского престола.
Однако посулы Филиппа II принесли свои плоды. Во время празднества, устроенного в честь прибытия герцога Анжуйского, грянул выстрел, и Вильгельм зашатался — он был ранен.
Под влиянием всех этих событий Вильгельм проникся глубокой грустью, которую лишь изредка просветляла задумчивая улыбка. Фламандцы и голландцы почитали этого замкнутого человека, как самого бога, — ведь они сознавали, что в нем, в нем одном все их будущее; когда он медленно шел, закутанный в просторный плащ, надвинув на лоб широкополую шляпу, мужчины сторонились, давая ему дорогу, а матери с суеверным благоговением указывали на него детям, говоря: «Смотри, сын мой, вот идет Молчаливый!»
Итак, по предложению Вильгельма фламандцы избрали Франсуа Валуа герцогом Брабантским, графом Фландрским — иначе говоря, своим верховным властителем. Это не мешало, а, напротив, даже способствовало тому, что Елизавета по-прежнему подавала ему надежду на брачный союз с ней. В этом союзе она усматривала возможность присоединить к английским кальвинистам кальвинистов фландрских и французских; быть может, мудрая Елизавета грезила о тройной короне.
Принц Оранский как будто относился к герцогу Анжуйскому благожелательно и временно облек его покровом своей собственной популярности, но был готов лишить его этого блага, как только, по его, Вильгельма, мнению, придет пора свергнуть власть Француза, так же как в свое время он свергнул тиранию Испанца.
Едва только французский принц совершил свой въезд в Брюссель, Филипп II предложил герцогу Гизу продолжить заключенный в свое время с дон Хуаном договор, согласно которому Лотарингец обязывался поддерживать испанское господство во Фландрии, взамен чего Испанец обещал помочь Лотарингцу осуществить мечту семейства Гизов, а именно: ни на минуту не прекращать усилий, дабы завладеть французским королевством.
Гиз согласился, да он и не мог поступить иначе: Филипп II грозил, что препроводит копию договора Генриху Французскому; вот тогда Испанец и Лотарингец подослали к герцогу Анжуйскому, победоносному властелину Фландрии, испанца Сальседа, приверженца Лотарингского дома, чтобы убить его из-за угла. Действительно, убийство завершило бы все, к полному удовольствию как испанского короля, так и герцога Лотарингского. Со смертью герцога Анжуйского не осталось бы ни претендента на престол Фландрии, ни наследника французской короны. Сальсед не успел выполнить свой замысел — его схватили и четвертовали на Гревской площади.
Итак, герцог Анжуйский и Молчаливый — оба остались в живых; внешне — добрые друзья, на деле — соперники, еще более непримиримые, чем те, кто подсылал к ним убийц.
Мы уже упоминали, что герцога Анжуйского приняли недоверчиво. Брюссель раскрыл ему свои ворота, но Брюссель был ни Фландрией, ни Брабантом.
Поэтому, действуя то убеждением, то силой, герцог начал постепенно, город за городом, занимать строптивое Нидерландское королевство.
Фламандцы со своей стороны сопротивлялись не слишком упорно, сознавая, что герцог Анжуйский победоносно защищает их от испанцев; они не спешили принять своего освободителя, но все же принимали его.
Кончилось тем, что герцог, от природы крайне самолюбивый и поэтому воспринимавший медлительность фламандцев как поражение, стал брать силою города, которые не покорялись ему так быстро, как он того желал.
Этого-то и ждали как его союзник Вильгельм Молчаливый, принц Оранский, так и самый лютый его враг Филипп II, неусыпно следившие друг за другом.
Одержав кое-какие победы, герцог Анжуйский расположился лагерем напротив Антверпена: он решил взять этот город, который герцог Альба, Реквезенс, дон Хуан и герцог Пармский один за другим подчиняли своему игу, по который никто из них не мог поработить хотя бы на время.
Антверпен призвал герцога Анжуйского на помощь против Александра Фарнезе, но когда герцог Анжуйский вознамерился, в свою очередь, занять Антверпен, город обратил свои пушки против него.
Таково было положение, в котором Франсуа Французский находился в ту пору, когда он снова появляется в нашем повествовании, — через два дня после того, как к нему присоединился адмирал Жуаез со своим флотом.
XXXII. О том, как готовились к битве
Лагерь новоявленного герцога Брабантского раскинулся по обоим берегам Шельды; армия была хорошо дисциплинированна, но в ней царило вполне понятное волнение.
Оно было вызвано тем, что на стороне герцога Анжуйского сражалось много кальвинистов, примкнувших к нему отнюдь не из симпатии к его особе, а из желания как можно сильнее досадить испанцам и — еще более — французским и английским католикам; следовательно, воевать этих людей побудило честолюбие, а не убежденность или преданность; чувствовалось, что тотчас по окончании похода они покинут полководца или поставят ему свои условия.
На другой же стороне, то есть у неприятеля, имелись твердые, ясные принципы, существовала вполне определенная цель, а честолюбие и злоба отсутствовали.
Антверпен не отвергал Франсуа, но, уверенный в храбрости и боевом опыте своих жителей, оставлял за собой право повременить; к тому же антверпенцы знали, что стоит им протянуть руку, и, кроме герцога Гиза, внимательно наблюдавшего из Лотарингии за ходом событий, они найдут в Люксембурге Александра Фарнезе. Почему бы не воспользоваться поддержкой Испании против герцога Анжуйского, так же как герцога призвали ранее на помощь против Испании? А уже после того, как при содействии Испании будет дан отпор герцогу Анжуйскому, можно разделаться и с Испанией.
За республиканцами стояла великая сила — железный здравый смысл.
Но вдруг они увидели, что в устье Шельды появился флот, и узнали, что этот флот приведен самым главным адмиралом Франции на помощь их врагу.
С тех пор как герцог Анжуйский осадил Антверпен, он, естественно, стал врагом его жителей.
Узнав о прибытии Жуаеза, кальвинисты герцога Анжуйского состроили почти такую же кислую мину, как сами фламандцы. Кальвинисты были весьма храбры, но и весьма ревниво оберегали свою воинскую славу; они были довольно покладисты в денежных вопросах, но терпеть не могли, когда другие пытались окорнать их лавры, да еще теми шпагами, которые в Варфоломеевскую ночь умертвили такое множество гугенотов.
Отсюда бесчисленные споры, которые начались в тот самый вечер, когда флот прибыл, и с превеликим шумом продолжались оба следующих дня.
С крепостных стен антверпенцы каждый день видели десять — двенадцать поединков между католиками и гугенотами. Происходили они на польдерах, и в реку бросали гораздо больше жертв этих дуэлей, чем французы потеряли бы людей при схватке с неприятелем.
Во всех этих столкновениях Франсуа играл роль примирителя, что было сопряжено с огромными трудностями. Он взял на себя определенные обязательства в отношении французских гугенотов; оскорблять их — значило лишить себя моральной поддержки фламандских гугенотов, которые могли оказать французам важные услуги в Антверпене.
С другой стороны, для герцога Анжуйского раздражить католиков, посланных королем, значило бы не только совершить политический провал, но и запятнать свое имя.
Прибытие этого мощного подкрепления, на которое не рассчитывал и сам герцог, вызвало смятение испанцев, а Гизов привело в неописуемую ярость. Но необходимость считаться в лагере под Антверпеном со всеми партиями пагубно отражалась на дисциплине.
Жуаезу было не по себе среди всех этих людей, движимых столь различными чувствами; он смутно сознавал, что время успехов прошло. Предчувствие какой-то огромной неудачи носилось в воздухе, и молодой адмирал, ленивый, как истый придворный, и честолюбивый, как истый военачальник, горько сожалел о том, что явился из такой дали, дабы разделить поражение.
Он искренне думал и говорил, что решение осадить Антверпен было крупной ошибкой герцога Анжуйского. Принц Оранский, давший ему этот коварный совет, исчез, как только этому совету последовали, и никто не знал, куда он девался. Его армия стояла гарнизоном в Антверпене, он обещал герцогу Анжуйскому ее поддержку, а между тем не слышно было ни о каких раздорах между солдатами Вильгельма и антверпенцами.
Возражая против осады, Жуаез особенно настаивал на том, что Антверпен по своему значению был почти столицей: овладеть большим городом с согласия жителей было бы несомненно крупным успехом; но взять приступом вторую столицу своего будущего государства значило бы для герцога Анжуйского утратить доброе расположение фламандцев.
Свое мнение Жуаез излагал в шатре герцога в ту самую ночь, о которой мы повествуем читателю.
Пока полководцы совещались, герцог сидел или, вернее, лежал в удобнейшем кресле, которое можно было при желании превратить в диван, и слушал отнюдь не советы главного адмирала Франции, а шепот музыканта Орильи, обычно игравшего ему на лютне.
Своей подлой угодливостью, своей низкой лестью, своей готовностью оказывать самые позорные услуги Орильи прочно вошел в милость герцога.
Играя на лютне, искусно выполняя любые поручения, сообщая подробнейшие сведения о придворных и их интригах и, наконец, с изумительной ловкостью улавливая в сети любую намеченную герцогом жертву, Орильи исподволь составил себе огромное состояние, которым искусно распорядился на случай опалы; но с виду он оставался все тем же нищим музыкантом, гоняющимся за каждым экю и, как соловей, распевающим, чтобы не умереть с голоду.
Этот человек имел огромное влияние именно потому, что оно было скрыто.
Заметив, что музыкант мешает слушать важные стратегические соображения и отвлекает внимание герцога, Жуаез круто оборвал свою речь; недовольство вновь прибывшего не ускользнуло от Франсуа, который на самом деле не пропустил ни слова, сказанного Жуаезом. Он тотчас спросил:
— Что с вами, адмирал?
— Ничего, монсеньер; я жду, когда ваша светлость удосужится выслушать меня.
— Да я вас слушаю, Жуаез, я вас слушаю, — весело ответил герцог. — Видно, вы, парижане, воображаете, что, сражаясь во Фландрии, я изрядно отупел, коль скоро вы решили, что я не могу слушать двух человек одновременно. А ведь Цезарь диктовал по семи писем сразу!
— Монсеньер, — ответил Жуаез, метнув на бедного музыканта взгляд, под которым тот склонился со своим обычным притворным смирением, — я не певец и, следовательно, не нуждаюсь в аккомпанементе, когда говорю.
— Ладно, ладно! Замолчите, Орильи!.. Итак, — продолжал Франсуа, — вы, Жуаез, не одобряете моего решения приступом взять Антверпен?
— Нет, монсеньер.
— Однако этот план был одобрен военным советом!
— Потому-то я и высказываюсь так осторожно, монсеньер, что говорю после многоопытных полководцев.
И Жуаез, по придворному обычаю, раскланялся на все стороны.
Некоторые командиры тотчас заявили главному адмиралу, что согласны с ним. Другие промолчали, но знаками выразили ему свое одобрение.
— Граф де Сент-Эньян, — обратился герцог к одному из храбрейших своих военачальников, — вы-то ведь не разделяете мнения господина де Жуаеза?
— Напротив, ваше высочество, разделяю.
— Так! А я подумал, по вашей гримасе…
Все рассмеялись. Жуаез побледнел, Сент-Эньян покраснел.
— Если граф де Сент-Эньян, — сказал Жуаез, — имеет привычку таким способом выражать свое мнение, значит, он недостаточно учтивый советчик, вот и все.
— Господин де Жуаез, — взволнованно возразил де Сент-Эньян, — его высочество напрасно попрекает меня увечьем, которое я получил, служа ему; при взятии Като-Камбрези я был ранен пикой в голову и с тех пор страдаю нервными судорогами; они-то и вызывают гримасы, на которые сетует его высочество… Но то, что я сейчас сказал, господин де Жуаез не извинение, а объяснение, — гордо закончил граф, поворачиваясь к адмиралу лицом.
— Нет, сударь, — сказал Жуаез, протягивая ему руку, — это упрек с вашей стороны, и вполне справедливый.
— В чем же Сент-Эньян может упрекать вас, господин де Жуаез? Ведь он вас совсем не знает!
— В том, что я хоть на минуту мог вообразить, что господин де Сент-Эньян так мало привержен вашему высочеству, что дал вам совет взять Антверпен приступом.
— Но должно же, наконец, — воскликнул герцог, — мое положение в этой стране определиться! Я герцог Брабантский и граф Фландрский по имени и, следовательно, я должен повелевать здесь на деле! Молчаливый, который не известно где скрывается, сулил мне королевскую власть. Где же она? В Антверпене? А где Молчаливый? Вероятно, тоже в Антверпене. Значит, нужно взять Антверпен; тогда мы будем знать, как нам действовать дальше.
— Ах, монсеньер, кто вам дал совет штурмовать Антверпен? Принц Оранский, который исчез в ту минуту, когда нужно было выступить в поход; принц Оранский, который, предоставив вашему высочеству титуловаться герцогом Брабантским, оставил за собой управление герцогством. Монсеньер, до сих пор вы, следуя советам принца Оранского, лишь восстанавливали фламандцев против себя. Стоит вам потерпеть поражение — и все те, кто теперь не смеет взглянуть вам прямо в лицо, погонятся за нами, как трусливые псы.
— Как! Вы полагаете, что меня могут победить эти торговцы шерстью, эти пивовары?
— Эти торговцы шерстью и пивовары причинили много хлопот королю Филиппу Валуа, императору Карлу Пятому и королю Филиппу Второму — трем государям династий, достаточно славных, чтобы сравнение с ними было не так уж нелестно для вас, ваше высочество.
— Стало быть, вы опасаетесь поражения?
— Да, монсеньер.
— Пусть так, но я не отступлю!
— Ваше высочество поступит так, как ему будет угодно, — с поклоном сказал Жуаез, — и мы, со своей стороны, будем действовать так, как вы прикажете.
— Это не ответ, герцог.
— И, однако, это единственный ответ, который я могу дать вашему высочеству.
— Ну что ж, докажите мне, что я неправ; я буду очень рад, если вы меня переубедите.
— Монсеньер, поглядите на армию принца Оранского — она ведь была вашей, не так ли? И что за же? Теперь, вместо того чтобы находиться рядом с вашими войсками под Антверпеном, она в Антверпене; взгляните на Молчаливого, как вы сами его называете: он был вашим другом и вашим советчиком, а теперь вы сами уверены, что он превратился в недруга; взгляните на фламандцев: когда вы были во Фландрии, они при вашем приближении вывешивали флаги на домах и лодках — теперь, завидев вас, они запирают городские ворота и направляют на вас жерла пушек, ни дать ни взять, словно вы герцог Альба. Так вот, я заявляю вам: фламандцы и голландцы, Антверпен и принц Оранский только и ждут случая объединиться против вас, и они сделают это в ту минуту, когда вы прикажете начальнику вашей артиллерии открыть огонь.
— Ну что ж, — ответил герцог Анжуйский, — стало быть, одним ударом мы побьем Антверпен и Оранского, фламандцев и голландцев.
— Нет, монсеньер, потому что у нас ровно столько людей, сколько нужно, чтобы штурмовать Антверпен, при условии, что мы будем иметь дело с одними только антверпенцами, тогда как на самом деле на вас без всякого предупреждения нападет Молчаливый.
— Итак, вы упорствуете в своем мнении?
— Каком именно?
— Что мы будем разбиты?
— Неминуемо!
— Ну что ж! Этого легко избежать, по крайней мере лично вам, господин де Жуаез, — язвительно продолжал герцог. — Мой брат послал вас сюда, чтобы оказать мне поддержку; вас не призовут к ответу, если я отпущу вас, заявив, что в поддержке не нуждаюсь.
— Вы, ваше высочество, можете меня отпустить, — сказал Жуаез, — но согласиться на это накануне боя было бы позором для меня.
Долгий гул одобрения был ответом на слова Жуаеза; герцог понял, что зашел слишком далеко.
— Любезный адмирал, — сказал он, встав со своего ложа и обнимая молодого человека, — вы не хотите меня понять. Ошибка уже совершена — неужели надобно усугублять ее? Теперь мы стоим лицом к лицу с вооруженными людьми, которые оспаривают у нас то, что сами предложили. Так неужели вы хотите, чтобы я уступил им? Тогда завтра они город за городом отберут все, что я завоевал; нет, меч обнажен — нужно разить им, не то они сразят нас.
— Раз ваше высочество так рассуждает, — ответил Жуаез, — я ни слова больше не скажу; я нахожусь здесь, чтобы повиноваться вам, монсеньер, и, верьте мне, с радостью пойду за вами, куда бы вы меня ни повели — к гибели или к победе! Однако… но нет, монсеньер…
— В чем дело?
— Я могу сказать это только вам, монсеньер.
Все присутствующие встали и отошли в глубь просторного шатра герцога.
— Говорите, — сказал он.
— Монсеньер, герцог де Гиз пытался подстроить ваше убийство; Сальсед не признался в этом на эшафоте, но признался на дыбе. Так вот, Лотарингец, играющий очень важную роль в этом деле, будет безмерно рад, если благодаря его козням нас разобьют под Антверпеном и если — как знать? — в этой битве, без всяких расходов для Лотарингии, погибнет отпрыск французской королевской династии, за смерть которого Гиз обещал так щедро заплатить Сальседу. Прочтите историю Фландрии, монсеньер, и вы увидите, что в обычае фламандцев — удобрять свою землю кровью самых прославленных государей Франции и самых благородных ее рыцарей.
Герцог покачал головой.
— Ну что ж, пусть так, Жуаез, — сказал он, — если придется, я доставлю треклятому Лотарингцу радость видеть меня мертвым, но радостью видеть меня бегущим он не насладится. Я жажду славы, Жуаез, ведь я последний в своей династии, и мне еще нужно выиграть немало сражений.
Затем герцог молвил, обратись к сановникам, по желанию адмирала удалившимся в глубь шатра:
— Господа, штурм не отменяется; дождь перестал, сегодня ночью — в бой!
Жуаез поклонился и сказал:
— Соблаговолите, монсеньер, подробно изложить ваши приказания; мы ждем их.
— У вас, господин де Жуаез, восемь кораблей, не считая адмиральской галеры, верно?
— Да, монсеньер.
— Вы прорвете линию обороны — это будет нетрудно сделать, ведь у антверпенцев в гавани одни торговые суда; затем вы поставите ваши корабли на двойные якоря против набережной. Если набережную будут защищать, вы откроете убийственный огонь по городу и в то же время попытайтесь высадиться с вашими полутора тысячами моряков. Сухопутную армию я разделю на две половины; одной будет командовать граф де Сент-Эньян, другой — я. При первых орудийных выстрелах обе колонны разом пойдут на приступ. Конница останется в резерве, чтобы в случае неудачи прикрывать отступление отброшенной колонны; из этих трех атак одна несомненно удастся. Отряд, который первым возьмет приступом крепостную стену, пустит ракету, чтобы сплотить вокруг себя остальные отряды.
Все присутствующие поклонились принцу, выражая этим свое согласие.
— А теперь, господа, — сказал герцог, — довольно слов! Нужно немедленно разбудить солдат и, соблюдая порядок, посадить их на корабли; ни один огонек, ни один выстрел не должен выдать нашего намерения! Идите, господа, и дерзайте! Счастье, сопутствовавшее нам до сих пор, не побоится перейти Шельду вместе с нами!
Полководцы вышли из палатки герцога и отдали нужные распоряжения.
Вскоре весь этот растревоженный людской муравейник глухо зашумел, но можно было подумать, будто ветер резвится в бескрайних камышовых зарослях и высоких травах польдеров.
Адмирал вернулся на свой корабль.
XXXIII. Монсеньер
Однако антверпенцы не созерцали бездеятельно воинственных приготовлений герцога Анжуйского, и Жуаез не ошибался, полагая, что они до крайности озлоблены.
Антверпен разительно напоминал улей вечером — снаружи спокойный и пустынный, внутри же полный шума и движения.
Вооруженные фламандцы ходили дозором по улицам, баррикадировали дома, заграждали улицы двойными цепями, братались с войсками принца Оранского, которые небольшими отрядами прибывали в город. Вступил в него и сам принц Оранский, никем не узнанный, но проникнутый тем спокойствием, той твердостью, с которыми он выполнял все решения, однажды им принятые.
Принц Оранский остановился в городской ратуше; там он принял начальников отрядов городского ополчения, произвел смотр офицерам наемных войск и, наконец, собрав командиров, изложил им свои намерения.
Самым непоколебимым из них было намерение воспользоваться действиями герцога Анжуйского против Антверпена, чтобы порвать с ним. Герцог Анжуйский пришел к тому, к чему задумал его привести Молчаливый, с радостью видевший, что новый претендент на верховную власть губит себя так же, как все остальные.
В тот самый вечер, когда принц Анжуйский готовился к приступу, принц Оранский, уже два дня находившийся в Анверпене, совещался с комендантом города.
При каждом возражении, выдвигаемом комендантом против плана наступательных действий, предложенного принцем Оранским, тот качал головой с видом человека, изумленного такой нерешительностью.
Но каждый раз комендант говорил:
— Принц, вы ведь знаете, прибытие монсеньера — решенное дело; подождем же монсеньера.
Услышав это магическое слово, Молчаливый неизменно хмурил брови, но все-таки ждал. Тогда взоры присутствующих обращались к большим стенным часам, внушительно тикавшим, и казалось, все молили маятник ускорить приход того, кого ждали с таким нетерпением.
Пробило девять; неуверенность сменилась подлинной тревогой; дозорные сообщили, что во французском лагере заметно оживление.
— Господа, — воскликнул, услыхав это донесение, Молчаливый, — вы видите, время не терпит, а ничего еще не предпринято для защиты подступов к городу. Итак, господа, начнем совещаться!
Не успел он сказать этого, как ковровая завеса над дверью приподнялась, вошел служитель Ратуши и произнес одно лишь слово:
— Монсеньер!
В голосе этого человека, в той радости, которую он невольно проявил при выполнении своих скромных обязанностей, чувствовался весь восторг народа и все его доверие к тому, кого почтительно и безлично именовали «монсеньер».
Не успело отзвучать это слово, произнесенное дрожавшим от волнения голосом, как в зал вошел мужчина высокого роста, величественного вида, с головы до ног закутанный в плащ, который носил с неподражаемым изяществом.
Он учтиво поклонился всем присутствующим, но его гордый проницательный взор мгновенно распознал среди военных принца Оранского. Неизвестный тотчас подошел к нему и протянул руку, которую принц пожал горячо и с оттенком почтения. Здороваясь, они назвали друг друга «монсеньер».
После этого краткого обмена приветствиями неизвестный снял плащ. На нем была кожаная куртка, суконные штаны и высокие сапоги. Вооружен он был длинной шпагой, казавшейся частью его самого, за поясом, рядом с туго набитой сумкой, висел небольшой кинжал.
Когда он сбросил плащ, оказалось, что его сапоги до самого верха в пыли и грязи. Каждый шаг его по каменным плитам пола сопровождался мрачным звоном шпор, обагренных кровью коня, на котором он прискакал.
Он сел за стол совета и спросил:
— Ну что, монсеньер? Как обстоят дела? У вас, я полагаю, есть план и нападения и обороны?
— Мы ждали вас, монсеньер, чтобы сообщить вам его, — ответил бургомистр.
— Говорите, господа, говорите.
— Монсеньер прибыл с некоторым опозданием, — прибавил принц Оранский, — и, дожидаясь его, я вынужден был действовать.
— И хорошо сделали, монсеньер; к тому же всем известно, что действуете вы превосходно. Поверьте мне, в дороге я тоже не терял времени даром.
Затем он повернулся лицом к горожанам.
— Лазутчики донесли нам, — сказал бургомистр, — что во французском лагере готовятся выступить; французы решили идти на приступ, но нам неизвестно, с какой стороны последует атака, и поэтому мы велели расположить пушки в равных промежутках на всем протяжении укреплений.
— Это разумно, — с легкой усмешкой сказал неизвестный, украдкой взглянув на Молчаливого, не проронившего ни слова; многоопытный полководец предоставил горожанам рассуждать о войне.
— Так же мы распорядились и насчет отрядов городского ополчения, — продолжал бургомистр, — они размещены двойными рядами на всем протяжении крепостных стен, и им дан приказ тотчас ринуться туда, где произойдет нападение.
Неизвестный ничего не ответил — по-видимому, он ждал, что скажет принц Оранский.
— Однако, — продолжал бургомистр, — большинство членов совета полагает, что французы задумали не настоящее нападение, а обманное.
— С какой целью? — спросил неизвестный.
— С целью запугать нас и побудить к мирному соглашению, по которому город будет отдан французам.
Неизвестный снова взглянул на принца Оранского. На этот раз ему показалось, что губы Молчаливого искривила усмешка, сопровождавшаяся едва приметным, презрительным подергиванием плеч.
— Эх, господа, — сказал неизвестный, — вы жестоко ошибаетесь; не к обманному нападению готовятся сейчас французы, нет: вам придется выдержать самый настоящий штурм. Так вот, позвольте дать вам совет, господа: это нападение…
— Договаривайте, договаривайте, монсеньер!
— Это нападение вы предупредите: вы нападете сами!
— Отлично! — воскликнул принц Оранский. — Вот это дело!
— Сейчас, в эту самую минуту, — продолжал неизвестный, убедившись, что принц поддерживает его, — корабли господина де Жуаеза снимаются с якоря.
— Откуда вы это знаете, монсеньер? — разом воскликнули бургомистр и все члены городского совета.
— Знаю, — ответил неизвестный.
По залу пронесся недоуменный шепот, едва внятный, он, однако, коснулся слуха искусного полководца, только что появившегося на этой сцене, с тем чтобы, по всей вероятности, сыграть здесь главную роль.
— Вы в этом сомневаетесь? — спросил он спокойным тоном человека, привыкшего бороться с опасениями, вздорными притязаниями и предрассудками купцов и ремесленников.
— Мы не сомневаемся, коль скоро это говорите вы, монсеньер. Но разрешите сказать вам…
— Говорите.
— Что, если бы это было так, нас известили бы об этом…
— Кто?
Наш морской лазутчик…