Сорок роз — страница 19 из 45

— Да. Ужасно заурядная. Сколько ему лет?

— Он студент-правовед.

— Фу! Старикашка! Мафусаил! Стыдись, голубушка моя! Если уж на то пошло, ты заслуживаешь хотя бы лейтенанта.

Рядом с нею преклонила колени Губендорф. Скамьи мало-помалу заполнялись. Бледные монахини заняли задний ряд, оперлись коленями на подставку, вытянули шеи, надзирая за воспитанницами, от которых веяло сонным теплом. Потом двери снова распахнулись, пламя свечей затрепетало на сквозняке, молнией сверкнуло золото, и, опираясь на трость, по центральному проходу прошествовала мать-настоятельница. Заиграл орган, и каждый девичий ряд, мимо которого ковыляла трехногая фигура, возвышал голоса. Громче всех пела Губендорф.

— О ты. Башня Слоновой Кости!

— Внемли нам!

— О ты, Звезда Морей!

— Внемли нам!

— О ты, Сосуд Благодати!

— Внемли нам!

— Et in hora mortis…

— …и в час нашей кончины, Мария, Матерь Божия, прими нас. Аминь.

* * *

Аминь. Конечно, день и теперь повторялся, они учились и молились, хлебали суп и глотали рагу. Во время трапез Губендорф торжественным голосом читала, по четным дням отрывки из благочестивых размышлений Фомы Кемпийского, по нечетным — из трагедий Расина. После они кругами прогуливались во дворе, трое-четверо под ручку, в привычный час укладывались спать, послушно положив руки поверх одеяла и на «Слава Иисусу Христу» отвечали громким: «Во веки веков, аминь!» Однако ж подобно тому как крылышко стрекозы, коснувшись воды, способно встревожить все зеркало пруда, вековечный порядок внезапно был нарушен. Все затаили дыхание. Кругом только шептались, смеяться ни одна не смела, и в обществе Кац никто появляться не хотел. Когда она проходила мимо изваяния Сердца Христова, мраморный лик отворачивался; падуанский святой укоризненно глядел в сторону, ангелы же, лепившиеся на колоннах над алтарем Мадонны, трубили в гипсовые трубы призыв к Страшному суду. Кац, ты нарушила Вековечный Порядок, ты тяжко согрешила перед Господом!

Однажды в пятницу, когда все устремились в церковь, две монахини выдернули Кац из шеренги и быстрым шагом доставили к аббатисе.

— Кто ваша покровительница, Кац?

— Пресвятая Дева Мария.

— Вы приняли таинство крещения, — произнесла настоятельница в пустоту сумеречного помещения, — вы причащались тела Христова, а какой обет принесли по случаю конфирмации, Кац?

Стены кабинета состояли из черных, мореных шкафов, внутри которых прятались и постель, и умывальник, и уборная, и часы; и трехногая, отметая все текучее, громким голосом повторила, чуть ли не с отчаянием:

— Какой обет вы принесли?

— Что отринем.

— Кого отринем?

— Сатану.

— Что мы знаем о сатане?

— Он шныряет повсюду, аки рыкающий лев, ищет, кого бы пожрать.

— С каких пор вы у нас, Кац?

— С начала войны.

— Эти три года казались вам долгим сроком?

— Они пролетели вмиг. Как один день.

Упрятанные в саркофаг часы словно бы затикали громче; где-то в коридорах хлопнула дверь, а в церкви грянуло многоголосое песнопение: «Глава окровавленная и в ранах».

— Я буду краткой, Кац. Мы имеем ответное письмо некоего Майера. И оное свидетельствует, что вы предложили себя этому мужчине, как… как бесстыдно-грязная… вам известно это слово, для нас оно не существует. Вы меня поняли, Кац?

— Да, ma mère.

— Своим поступком вы огорчили Спасителя. И вашего брата, священника. Мы поставили его в известность об этом эксцессе. Монсиньор не может приехать за вами, и, видит Бог, мы его понимаем — с такою, как вы, не хочется иметь ничего общего. Домой вы отправитесь одна. Необходимую сумму денег на дорогу получите у привратницы. Равно как и ваше светское платье. Есть еще вопросы?

Мария пала на колени.

— Ma mère, — воскликнула она, — простите меня!

— Вы с ума сошли! Встаньте!

— Ma mère, я заслужила ваши упреки! Накажите меня! Но будьте милосердны! Даруйте мне жизнь — позвольте жить дальше в лоне сообщества!

— Что вы делаете, дурочка сумасбродная!

— Целую ваши ноги.

— Вы в своем уме?!

— Преподобная матушка, я согрешила. Но поймите, благодаря этому мне открылось, как хорошо я чувствую себя здесь, в монастыре. Здесь мой дом. Здесь рай. Можно мне остаться?

* * *

Грохот, лязг, треск — ворота монастыря закрылись. На замок. На засов.

В предполуденной тишине слышался только шорох метел: монахини подметали площадь перед церковью. Но вот метлы замерли, а окна песчаникового фасада облепили пансионерки — нельзя же пропустить уход изгнанницы. Всем хотелось увидеть, как маленькая дерзкая Кац с чемоданчиком в руке и сумочкой под мышкой, спотыкаясь на выбоинах, идет по тернистому пути к свободе.

Тут затарахтел звонок.

Откуда ни возьмись, появился велосипед.

Пансионерки в окнах подались вперед. Что там происходит?

Молодой парень в развевающемся плаще подкатил к Кац. Ленточка корпорации на груди, на голове картуз, надетый набекрень. Волнение захлестнуло Марию, огнем оплеснуло лицо, щеки, уши — Господи, я люблю его! Вот он, мужчина моей жизни! Она испуганно остановилась. Взвизгнул тормоз, щелкнули каблуки, и молодой человек громко — все пансионерки услышали — представился:

— Майер Максимилиан, студент-правовед!

— Максимилиан Майер, — с улыбкой поправила она. — Мы же не в армии.

— Прошу прощения!

— Мария Кац.

— Я не опоздал?

— Ни на секунду. Будьте добры, возьмите мой багаж!

Он повиновался, и она послала фасаду гордую улыбку. Окна с треском захлопнулись, метлы поспешно взялись за уборку.

Она ему понравилась? Хоть чуточку? В августе ей сравнялось шестнадцать, но в летнем костюме, который ей вернули сегодня утром, она вполне могла бы выдать себя за двадцатилетнюю, за garçonne[38] в стиле ар-деко. На ней была высокая шляпка, чьи поднятые вверх поля зрительно увеличивали лоб, и Лавандины красные лаковые туфельки. Ужас! Они стали ей малы, каждый шаг причинял боль, и она бы не удивилась, если б из них просочилась кровь. Из переливчато-зеленого платьица, в котором в незапамятные времена появлялась в столовой «Модерна», она тоже давным-давно выросла, но, к счастью, могла задрапировать сей изъян белым маменькиным боа из перьев, небрежно наброшенным на плечи. Пансион, церковь, башни отступали вдаль. Надо завести разговор и наконец-то выяснить, кто подвиг Майера на эту поездку.

— Можно спросить, кто вас известил?

— Ваш брат. Сам он, увы, приехать не мог.

— Он позвонил вам по телефону?

— Нет, прислал телеграмму, — ответил Майер. — Монсиньор апеллировал к моей чести. И вот я здесь.

Долговязый, стройный, молчаливый, он шагал рядом; правая рука спокойно лежала на руле велосипеда, взгляд устремлен на окрестные вершины, уже побелевшие от снега.

— По правде говоря, мой приезд, — наконец произнес он, — не вполне обусловлен телеграммой.

— А чем же?

— Фотографией. — Он до ушей залился краской.

— Ах да, верно! — притворно удивилась Мария. — Я ведь вложила в billet фотокарточку. Ну и как вам оригинал? Вы не разочарованы?

— Нет, не разочарован. А вы?

— Я? Не знаю.

Это была чистая правда. Она не знала, как отнестись к Майеру. Вообще-то он производил приличное впечатление. Рубашка с воротничком, галстук, шерстяной жилет. Светлые волосы зачесаны назад, роговые очки с круглыми линзами и симпатичная хищная улыбка. Правда, штанины на длинных худых ногах схвачены уродливыми велосипедными зажимами, а плащ явно коротковат, особенно рукава, — вероятно, позаимствован у приятеля-корпоранта. Интересно, о чем он думает? Жалеет, что приехал за ней?

— Мне двадцать четыре года, — после долгого молчания сказал он. — Если б не армейская служба, давно бы защитился.

Двадцать четыре! Господи, значит, он на восемь лет старше ее, на целых восемь лет! Губендорф права: этот Майер сущий Мафусаил, да еще с зажимами на брюках! Она слегка затянула боа на шее. Восторженность схлынула, и ей вдруг показалось, что зубы у него чересчур длинные, чересчур желтые. Лучше не смотреть, а то станут еще длиннее. Оба опять замолчали. За стенами монастыря было теплее, но вокруг гулял ветер, облака плыли в вышине, и мисс в генуэзском летнем наряде начала зябнуть. Что ж он все молчит-то? Впрочем, нет, как раз надумал что-то сказать.

— На собраниях корпорации, — сообщил Майер. — Меня считают пламенным оратором.

— Вот как, неужели?

Он вскинул вверх подбородок и застыл на месте, будто памятник самому себе. Бог ты мой, а ведь начиналось все так хорошо! Видимо, он ждал, что его признание или ораторский талант удостоятся похвалы, поскольку же оной не последовало, уголки губ резко поползли вниз.

— Садитесь! — скомандовал он. — Чемоданчик возьмете на колени, а сумочку я суну в карман брюк. Видите? Вот так!

Она подтянула юбку повыше и уселась на багажник.

— Готовы, барышня Кац?

— Готова, господин Макс.

И они сломя голову помчались вниз по серпантину горной дороги, он смеялся, она вскрикивала, но от радости, словно во хмелю, хватая ртом пахнущий снегом воздух и тесно прижимаясь к спине этого замечательного Майера, за которого внизу, в долине, немедля выйдет замуж.

* * *

Безымянная станция. Нигде ни единой буквы, вывеска снята, расписание поездов отсутствует. Лампочки фонарей на перроне выкрашены в синий цвет, как застывшие капли чернил. Вдали, среди затянутой туманом путаницы стрелок, расплывчатый сигнальный огонек. На скамейке перед вокзалом спят женщины, все в платках, завязанных над лбом этакими заячьими ушками, и в тихом ужасе Мария поняла, что за три монастырских года мода в корне изменилась. И она, garçonne в переливчато-зеленом шелковом платьице, безнадежно выпала из времени. Платья стали плотнее, люди — худощавее. На другой стороне площади — несколько мулов, тяжело навьюченных мешками с картошкой, кожаными сумками, боеприпасами и какими-то черными трубами. Ближняя деревня тоже без названия, без таблички, а указатель на дороге к перевалу — просто штанга, нелепо торчащая в небо.