Сорок роз — страница 32 из 45

«Так ты выглядишь куда красивее, голубушка моя, не стоит забывать, времена изменились!»

Потом Мария поставила «In the Mood» Гленна Миллера и дерзнула потанцевать с отринутой. Увы! Мужская половина гостей, к сожалению включая и Майера, не выказала готовности последовать примеру хозяйки дома. Около десяти невеста, вконец измученная, сидела на берегу, опустив ноги в воду, и плакала горючими слезами. Из динамиков доносился треск, танцплощадка пустовала. Брат, прихватив бутылку коньяка, устроился на террасе, и, хотя Лаванда очень старался закрыть ставни в спальне папá по возможности бесшумно, господа офицеры на прибрежной лужайке решили, что старик Кац желает покоя.

«Пора! — скомандовал один из них. — Уходим!»

Да, уже тогда, в июне 1945-го, они не могли не заметить: человек предполагает, а Бог смеется. Оба они метили чересчур высоко: она — за роялем, он — в политике. Он воочию видел себя на национальных подмостках, в парламенте или в правительстве, тогда как она воображала, будто сможет жить как две Марии сразу — Мария Кац, пианистка, и Мария Майер, жена.

Какое заблуждение! Ничего из этого не вышло, ничего! Ей привозили на столике отсос, чтобы сцедить ненужное молоко, а мясник, вечный партийный председатель, опять обскакал Макса. Оба они потерпели неудачу. Их амбиции не сбылись. Она лежала, он стоял. У нее в животе царила жестокая пустота, у него — холодная ярость, ярость на город, на партию, а в первую очередь на жену, у которой отец еврей, которая родила мертвых близнецов да еще подхватила какую-то необъяснимую горячку. Каждый из них надеялся, что другой нарушит молчание, что зазвонит телефон, заплачет младенец, задребезжит столик на колесах, а время беспощадно уходило. На губах у обоих словно лежала печать. Я не могу тебе помочь, думала она, думал он, потому что я — Макс, Мария — несчастье твоей жизни.

Разъединенные-соединенные.

Максмария.

Мариямакс.

Любовь.

Жизнь.

Смерть.

Мы.

Потом двустворчатая дверь с глухим шумом закрылась, и еще долго после ухода Макса ей чудилось, будто по коридору со смачным чавканьем спешат его резиновые подметки, спешат, спешат прочь. В следующее воскресенье он ушел в горы. Она была благодарна ему за деликатность. Намного, намного проще, думала Мария, переживать одиночество в одиночку.

В пути III

Приезды и отъезды.

Потомки и предки.

Она размышляла и грезила, видела у горизонта отряд уборочных машин, а высоко в небе — тех самых жаворонков, что некогда устремлялись из синих высей вниз, провожая первого Каца и его чемодан на запад, все время на запад, на закат, в слепящее сияние солнца. Она ехала дальше.

От промежуточной остановки пришлось отказаться, уже половина пятого, мальчуган вот-вот будет дома, и Мария живо представляла себе, что было бы, если б он увидел, как старый добряк Перси, чего доброго надушенный и напудренный, беспомощно пытается снять лампионы высоко над парапетом террасы! Перси, крикнул бы мальчуган, это что такое? Вы с ума сошли?

Нет, откликнулся бы Перси со стремянки, ваша мама по телефону просила меня снять и убрать в ателье развешенные утром лампионы…

On a du style. А что произошло? В ее жизни полным-полно всяких неприятностей. Все началось еще с Шелкового Каца, задолго до ее рождения. Любимая, сказал он своей невестке, приложив к щеке ее нежную руку, ты совершенно не постарела, по-прежнему молода и красива. Сегодня вечером в «Гранде» будет в точности так же, причем в многократном повторе, во всех помещениях, в холле, в апартаментах, в зале, в баре: ты такая красивая, скажут ей, ничуть не постарела, наилучшие пожелания по случаю сорокалетия!

Потомки, предки.

От Соловушки, от бабки, она унаследовала склонность поиграть в субретку, вот и сегодня у нее опять двойная роль — хозяйки и именинницы, благодарной за теплые комплименты, которые посыплются со всех сторон, how nice, how lovely.[57] Она ехала дальше.

140… 150… 160…

Блеск усилился, обе колонны дали газу.

Дорогой мой сынок, сегодня утром я вела себя ужасно неловко. Мое замечание о родителях Падди тебя обидело, я сразу заметила. Когда ты ушел, я хотела загладить оплошность, пошла в ателье, достала лампионы, и теперь они висят на террасе и наводят тебя на мысль, что мне нежелательно твое появление в «Гранде». Нет, сынок, я вовсе не хотела привязать тебя этой гирляндой к дому. Я хотела как лучше. Правда-правда. Думала, вы с Падди устроите веселую вечеринку, и, как знать, может, иллюминация в конце концов окажется кстати. Может, в нежном сиянии лампионов ты сумеешь вступить на просторы любви, вместе с Падди, с этой хорошенькой, милой девочкой… Она ехала дальше.

Все ехала и ехала, откинувшись на спинку сиденья, обеими руками сжимая руль, упираясь ногой в педаль, 120… 140… 150… равнина ожила, столица приближалась, поток автомобилей густел, впрочем, как всегда, обычная гонка.

Мне жаль, сынок. Не надо было уезжать. И поверь, я бы предпочла остаться с тобой. Ты — смысл моей жизни. Я живу ради тебя, только ради тебя. Но сегодня вечером я нужна там. Сегодня вечером я опять должна изображать будущую First Lady, супругу твоего папá, и улыбкой благодарить, когда хозяйка гостиницы, старый боевой корабль, в надцатый раз спросит, ходишь ли ты в школу.

В гимназию, мадам!

Быть не может! У такой молодой мамы сын уже гимназист?!!

Невольно она бросила взгляд в зеркало заднего вида, на белый головной платок, черные солнцезащитные очки, красные губы, и с застенчивой улыбкой констатировала, что на Перси можно положиться.

В парикмахерском салоне

Он приподнял бровь.

Пристально посмотрел на нее.

Стоя у клиентки за спиной, вооружился расческой и, восхищенный собственной идеей, выложил одну прядку на лоб: скрипичный ключик!

— Здорово, правда? Тем самым мы намекаем на пианистку-виртуоза…

— Нет-нет, убрать ее! Это уж слишком! Грубовато! Лучше этот ключик отрезать!

Перси стонал. Протестовал. Метался то вперед, то назад, подбегал со спины и плясал вокруг клиентки, умноженный в зеркалах, точно кордебалет, точно целая стая прислужников, сплошные Перси, которые абсолютно синхронно прищуривали глаза, морщили лоб, выпрямлялись и наклонялись, чтобы из перспективы Квазимодо полюбоваться изгибом шеи красавицы. Чего недостает? А главное: что лишнее? Ножницы щелкали, звякали, клацали, щипали, снова и снова их лезвия, словно крылатое насекомое, порхали вокруг высокого начеса ультрамодной прически, не прикасаясь к нему, но и в этой стрижке воздуха был свой метод, свой стиль: Перси подравнивал нимб Мадонны… Минуточку!

Перси замер, устремив взгляд на клиентку, и спросил:

— Мы когда-нибудь носили платок?

— Только автомобильный.

— У вас кабриолет?

— Нет, платком я привязывала шляпку. Чтобы морским ветром ее не снесло за борт.

— Вы плавали по морям?

— Увы, нет. Глупо, конечно, но я опоздала. Осталась на пирсе, в генуэзской гавани. Вы знаете «Модерн»? Никакого комфорта, но атмосфера чудесная, милый персонал, и я без колебаний могу назвать хозяйку своей подругой.

— Мадам! — выдохнул он. — Это вы!

— Я?

— Одри!

— Одри?

— Да!

— По-моему, нет.

— Одри Хепберн. Вот. — Перси открыл иллюстрированный журнал, прислонил разворот к зеркалу, как давным-давно прислонял к мольберту портретный набросок. — Вам она нравится?

— Да, — неуверенно сказала Мария, — глаза интересные.

Как у лани! Изящная фигурка, прическа le dernier cri.[58] Одри, как сообщил Перси, замечательная актриса. Умеет танцевать и болтать о Платоне. Девушка из хорошей семьи. Образованная, умная, европейская. Столь же развязная, сколь и похожая на эльфа. Он усмехнулся и, склонясь к ее уху, тихонько добавил: время грудастых баб наконец-то миновало. Наступает новая эпоха, и, как ему известно из самых что ни есть надежных источников, бюст отходит в прошлое, благодаря Одри.

— Вот как, неужели?

— Да, — сказал Перси. — Бюст ценили те парни, что в войну сидели с ружьями в окопах. Сейчас царит мир, даже в Корее. Теперь спрос на дух, то бишь стиль, шарм, элегантность и красноречие. — Он снова припал к ее уху: — Одри, чтоб вы знали, дочь голландской баронессы.

— Баронессы?

— Отец — коммерсант.

— Коммерсант?

— Ирландско-английского происхождения.

— Джентльмен.

— Не совсем, — заметил Перси, — к сожалению, не совсем. В начале войны старик Хепберн бросил жену и дочь.

— Да что вы!

— В Голландии. Очень тяжелое время для Одри. Одна с матерью-баронессой среди немцев и голландцев. Но как раз тогда она и придумала свой стиль — юбка, блузка плюс берет и несколько платков.

— Берет и несколько платков!..

— Например, вот этот, белого шелка!

Он выпорхнул из ниоткуда, легким облачком окутал прическу, мягко завязался под подбородком, и, пока она, объект волшебного превращения, следила за ним и как зрительница, взгляд ее вдруг стал непостижимым. Перси надел на нее темные очки, настоящего голливудского фасона. Боже, какой удачный штрих! Они придавали ей оттенок светскости и позволяли остаться в том мире, который принадлежал только ей, ей одной. Мода вуалирует. Мода скрывает. Чем герметичнее фасад, тем таинственнее внутреннее содержание. Вот так. Готово. Нажав на резиновую грушу пульверизатора, Перси окружил ее искристым облачком духов, парикмахерская накидка, шурша, соскользнула с груди, кресло, пыхтя, опустилось, женщина в зеркале встала, шагнула в жизнь и к кассе.

— Сколько я вам должна, дорогой мой?

В сумочке куча всякой ерунды, губная помада, карандаш для век, неоплаченный счет, пудреница, но, увы, — какой ужас! — денег в кошельке нет.

— Можно, я заплачу в следующий раз?

Его бедро небрежно выпятилось вперед, задвинуло ящик кассы.

Она одарила его улыбкой, или наоборот, скорее наоборот, сперва улыбнулся Перси, потом она. Может, стоило бы все-таки вспомнить вернисаж? Конечно, своей речью Майер прикончил мечты Перси об артистической карьере. Он стал для городка не Пикассо, а Фигаро. Но его руки, набросавшие карандашный портрет юной Марии, а позднее написавши