Сорок роз — страница 35 из 45

— Мадемуазель фон Губендорф, — произнес барон вибрирующим голосом, — вы даже не догадываетесь, что я могу вам предложить: вид на озеро плюс гараж, а также лучшую подругу в ближайшем соседстве! Высший класс! Как только построим хибару, можете сразу въезжать!

На следующий день он недвусмысленно намекнул, что его терпению пришел конец. Проект готов, экскаваторы ждут.

— Итак, мадам, что вы решили? Мне нужен парк, вам — наличные. Чего же мы ждем? Подписывайте купчую!

— Я могу быть откровенной?

— Прошу вас.

— Шелковый Кац, мой дед, славился по всей Европе как модельер. В ту пору все дамы на востоке носили наши туалеты, а все господа — наши цилиндры. Но отгадайте, что Шелковый Кац ценил превыше всего!

— Крепкий, здоровый баланс!

— Идемте, я вам покажу.

Она повела барона под деревья, к розам, где в соломенной шляпе, с лопаткой в руке сидел на корточках папá. Барон несколько стушевался, и Мария поспешно сказала:

— Нагнитесь, понюхайте! И вы поймете, что я имею в виду.

Барон нагнулся, понюхал. Она смотрела на жирную складку у него на загривке, сняла с его воротника перышко, невольно смахнула его с пальцев и заметила:

— По-настоящему великий человек не говорит о деньгах. Он выше презренного металла.

— То есть, — пробормотал он, выпрямляясь, — я не должен впредь вас обременять?

— Ну что вы. Заходите в любое время. Но я буду вам весьма обязана, если в наших беседах вы не станете вспоминать о деньгах. Последуйте примеру Шелкового Каца — инвестируйте в красоту, в цветники и картины.

— Даю вам двадцать четыре часа, — непреклонно изрек барон. — Затем я жду четкого ответа: подпись или окончательный отказ.

* * *

Обозревая великолепие своих расцветающих роз, папá влез на кухонную табуретку. Тут оно и случилось — он замертво упал на клумбу. Луиза и Макс плакали, Мария нет. Мысли, крутившиеся у нее в голове, были его мыслями, и скорее сам папá, а не она, сравнил свою кончину со смертью великого Шелкового Каца. Конечно, создатель парка и ателье отошел в мир иной несколько грандиознее — подстригая катальпу, упал со стремянки и ножницами проткнул себе горло. Папá же просто свалился с табуретки, без ножниц, без крови, лежал скорчившись среди трепещущих роз. Маленькая, скромная смерть. Бриз, в сумерки задувавший с озера, взбудоражил волну ароматов, с листьев, которые папá только что успел полить, тихонько осыпались капли. В руке он сжимал лопатку, на губах замерла улыбка, таинственное отражение красоты его цветника. Мертвые, думала Мария, облекаются в свои дела, добрые и худые, и, пока о них рассказывают, по-доброму или по-худому, они продолжают жить.

Потом составилась небольшая процессия. Впереди Макс — голова тестя, словно голова спящего ребенка, покоилась у него на плече. За ним шла Луиза, несла табуретку, а она, Мария, замыкала шествие, изо всех сил стараясь не бежать вприскочку. Почему? Да просто так. От любви. От нежности. Чтобы еще разок, самый последний разок, побыть его дочкой, его маленькой любимицей, которая в одной руке раскачивала лейку, а в другой — соломенную шляпу. В гостиной они положили папá на канапе, и если он еще хоть что-то видел в этом мире своими удивленными, широко открытыми детскими глазами, то не иначе как круглый плафон с мушиной гробницей. Луиза закрыла ему глаза и заклеила их пластырем. На всякий случай, как она сказала.

Идти навстречу звезде, вот и все.

Двойная жизнь

Похоронили папá на еврейском кладбище в университетском городке неподалеку, рядом с Шелковым Кацем. Дождь лил как из ведра, все прятались под зонтами, и незнакомый ритуал, монотонные песнопения и заупокойные иудейские молитвы толком дочери не запомнились. Чтобы не смущать еврейское общество, брат ждал за кладбищенской стеной.

По еврейскому обычаю, во время семидневного траура Мария обувь не надевала и носила платье, на котором ножницами проделала несколько дырок. С чердака она принесла менору, семисвечник, поставила на буфет рядом с фотографией родителей. Письменных соболезнований пришло на удивление много, и за каждое она письменно же поблагодарила. Кроме того, пришлось принять множество посетителей, и порой было слегка утомительно терпеть их лживые речи.

— Какой человек! — растроганно твердил Арбенц. — Модельер милостью Божией!

Самым тягостным оказался визит старика Лаванды. Расположившись в курительной, он крепко стиснул зубы и протянул ей пакетик с мятными пастилками. Господи Боже, когда он так вот сидел и взглядом умолял ее взять пастилку, она просто представить себе не могла, что в молодости этот человек пересекал экватор, бывал у берегов Борнео и говорил юной девочке о либидо! После первой порции виски он немного воспрянул и начал монолог, состоявший из сплошных повторов. Поскольку он все время забывал, о чем только что говорил, то барахтался в одной и той же теме, снова и снова повторяя, что даже коллега Оскар бессилен против смерти.

Вечер, бесконечный вечер. В какой-то миг Лаванда опять достал пакетик с пастилками, протянул ей — и оцепенел с вытянутой рукой. Словно запамятовал, что необходимы хоть какие-то движения, как минимум головой или языком, чтобы плыть в потоке времен, — он сидел и таращил глаза, а когда рука, отчаянно сжимавшая пакетик, слегка задрожала, послышался тихий, едва внятный шорох. Жизненный факел Лаванды угасал. Самый верный друг семьи попросту ушуршал прочь, оставив в курительной скверный, навязчивый запах лавандовой воды и хлороформа со слабой примесью псины — что делать, больной желудок (рак, шушукались в городке, никаких шансов).

— Проветрить, Луиза, живо!

* * *

Когда Мария направилась в сторону парка, визг мотопил умолк, и разом наступила мертвая тишина. С верхушек деревьев беззвучно вспорхнули черные дрозды, жуки исчезли в щелках, ни один лист, ни один цветок, ни одна травинка не шевелились.

Мария была так спокойна, холодна, сдержанна. Она повязала голову платком, надела темные очки, новые узкие брючки, туфли на высоком каблуке и выглядела в это утро просто очаровательно. Закурила сигарету, прислонясь к столбику беседки и терпеливо ожидая, когда один из лесорубов, видимо десятник, подойдет к ней. От него пахло смолой и машинным маслом; зажав правую руку под левой мышкой, он выпростал лапищу из громадной рукавицы и робко проговорил:

— Вам, дамочка, нельзя тут оставаться.

— Извините, что помешала. Я только хотела спросить, нельзя ли мне предложить вашим людям немножко перекусить.

Великан обомлел.

— Лучше всего приходите на кухню, там у нас большой стол.

— Договорились, — сказал он, — мы придем.

— Туалет в передней. Если вам еще что-нибудь понадобится, я всегда к вашим услугам. До встречи! Около десяти, если вам удобно.

— Конечно, — сказал десятник.

— Кстати, на крыше беседки укреплен флажок. Вас не слишком затруднит, если я попрошу не бросать эту жестянку в мусор?

— Ну что вы. Сделаем.

— И вот эту скамейку…

— Всю?

— Да. Почему бы нет? Я открою вам ателье. Там у нас места хватит.

— Нам, дамочка, велено все разобрать.

— Конечно, разбирайте. Скамейка и флажок — это все.

Десятник утопал к остальным великанам, которые с пилами наготове стояли возле деревьев. Собирались продолжить работу, пустить в ход пилы, валить шуршащие раскидистые кроны. Мария преспокойно докурила сигарету. Смотрела сквозь деревья на озеро и удивлялась, что водоплавающие птицы тоже притихли. Н-да, пожалуй, пора. Великаны уже расставили ноги, пригнулись, вот-вот грянет истошный визг, громче прежнего, убийственный, смертельный… Господи, а это что такое? На гирлянде лампионов паук плел тенета. И разве он, паук, не прав? Ведь в глубине души все сохранится, как было. В глубине души вечно будет кружиться карусель, сквозь листву будет проглядывать солнце, а в паутине искриться капелька росы, висеть, вытянувшись в длину, и не падать. Здесь щебетали дрозды, сияли розы папá, и меж стволами молча и мудро выглядывали олени Шелкового Каца.

* * *

Как-то раз, когда они опять бок о бок восседали в парикмахерском салоне, Мюллер спросила у Майер:

— Вы пробовали креветки?

— Простите?

— Креветки. Под острым, пряным соусом.

— Забавные вопросы вы задаете, госпожа директорша!

— Вы играете на фортепиано?

— Это в прошлом.

— Хотя бы проигрыватель у вас есть?

— Старого образца.

— Вам знаком Букстехуде?[62]

— Букстехуде?

— Как, вы не слыхали о Дитере Букстехуде, о замечательном композиторе?

— Почему не слыхала. Я просто удивляюсь, отчего вы задаете мне такие вопросы, госпожа директорша.

— Дорогуша, пришла пора довести наше дельце до конца. Партия стряхнула с плеч кой-какое старье и готова возвестить смену поколений.

Мария насторожилась.

— Любимое словечко Номера Первого, — заговорщицки продолжала Мюллер, — это мобильность.

— Простите, госпожа директорша, я снова пас. Вы говорите, Номер Первый?

— В наших кругах так называют самого главного партийного босса.

Майер тихонько присвистнула.

— Национального партийного босса?

— Да, главного лидера. Он ценит молодых мужчин, которые стоят на твердой финансовой почве и у которых достаточно мужества, сил и воли для служения партии. Вы меня понимаете?

— В принципе, да. Но неужели я должна угощать Номера Первого креветками? Ведь, как говорят, национальный председатель партии обожает сосиски.

— Сосиски — это для общественности.

— Вы чрезвычайно любезны, госпожа директорша.

— Я выполняю договоренности. Господа прибудут в следующий понедельник, к обеду. Есть еще вопросы?

— Нет, госпожа директорша.

— Но тсс! Большой босс должен составить себе объективное представление о кандидате — и его очаровательной супруге!

* * *

Готовиться приходилось тайком от Майера, и это оскорбляло Мариино чувство стиля, однако она питала слишком большое уважение к мадам Мюллер, чтобы пренебречь ее советом. Вместе с Луизой она украдкой навела в доме чистоту, поставила на буфет портрет Черчилля и целый день висела на телефоне, пока не вышла в конце концов на двоюродную бабку Номера Первого, которая снабдила ее дополнительной информацией.