Да, тихо говорила Мария.
На будущий год он определенно тоже будет здесь.
Да, мадам, на будущий год непременно.
Всегда одно и то же, снова и снова: на закуску рыба, тост, история про соус в кубиках, всеобщий смех, а затем сакраментальное появление старухи, ее поздравления и вопрос о сыне: он уже ходит в школу?
В гимназию, мадам.
Быть не может! В гимназию?! У такой молодой мамы сын уже ходит в гимназию?!
Да, тихо говорила Мария.
На будущий год он определенно тоже будет здесь.
Да, мадам, на будущий год непременно.
Прохлада в туалете пошла ей на пользу, пол она ощущала как сущий бальзам для бедных больных ног, но все еще медлила выйти из кабинки. Адель, добрая душа, наверняка последовала за нею. Адель всегда следовала за нею и сейчас, наверно, ждет возле зеркал, готовая беззаветно помочь подруге, полная понимания, полная сочувствия; Мария, скажет Адель, бедняжка, тебе лучше? Мы все так испугались. Ты вдруг побелела как мел.
О, это наверняка от жары. Сейчас попудрюсь, и можно продолжать.
Мария принялась обновлять фасад, радуясь, что может спрятать увядшую кожу под толстым слоем макияжа. Макс этого ждет, сказала она. Ему это нужно. Он надеется все-таки войти в правительство, и я спрашиваю тебя, Адель: как потрепанному мужчине замаскировать свои морщины? Правильно, молодой женой! Потому-то сорок роз, потому-то пакт с Серджо! Я — Майеров предвыборный плакат, и, по всей вероятности, большой триумф не за горами…
В зеркале — усмешка. Неживые глаза. Впалые щеки. Шейки зубов слишком длинные, губы слишком красные. Запотевшая белая плитка. Пустота нижнего мира. Югославка исчезла; Адель, которая, как ей только что казалось, была здесь, на самом деле еще утром уехала на семинар, и она, Мария, вдруг поняла, что самая неприятная минута, встреча со старухой Гранд, еще впереди.
Она захлопнула пудреницу, убрала ее в сумочку, бросила последний взгляд на фасад, вышла из туалета, вернулась в холл и лифтом поднялась на четвертый этаж.
Все как обычно, как в прежние годы: Макс, уже переодевшийся, сунув правую руку в карман брюк, стоял у окна, силуэт на фоне меркнущего вечера.
— Мария, ну наконец-то!
— Да, Макс, вот и я…
— От Оскара есть новости?
Она кивнула.
— Плохо?
Они стояли.
Не говоря ни слова.
— Прости, у меня была важная встреча.
— С Номером Первым, я знаю.
— Ты была в баре?
— Да. Столики заказаны.
— Тогда можно начинать.
Где-то в глубине смех, звяканье сковородок и фарфора, и опять тишина. Огни на улицах стали ярче, смеркалось, если прояснится, вдали будут видны заснеженные горы.
— Когда ты с ним разговаривала?
— Вчера вечером.
— Понятно.
— Мне недостало сил, Макс. После ухода Оскара пришлось поговорить с мальчуганом.
— Как он это воспринял?
— Достойно. Без слез.
— Да, сын своей матери.
Они опять замолчали.
Так и стояли.
В конце концов Мария сказала:
— Это зверь при ножницах.
— Что?
— Ну, герб. Ножницы-клешни.
— Вон как, — сказал Макс.
И заплакал.
Она подошла к нему.
— Рак, — без всякого выражения произнес он.
— Да, рак.
Максмария.
Мариямакс.
Столп.
Как тогда.
В парке.
В счастье.
— А теперь, — сказала она с нежной, прямо-таки очаровательной улыбкой, — надо взять себя в руки, да?
— Разумеется, — кивнул Макс. — Ради сына. Тебе нужно много времени?
— Десять минут.
— Наверно, будет нелегко.
— Будь добр, застегни мне платье.
— Какая ты красивая!
— Спасибо, дорогой.
— Шансы есть?
— Оскар сомневается.
— А мальчуган?
— Утром уехал в школу.
— А сегодня вечером?
— Как будто бы ждет друзей.
— Сколько ему дают?
— Год, может быть, два.
— А если оперировать?
— Нет, слишком поздно.
— Год — это так мало.
— Может быть, два.
Макс вышел из ванной.
Она крикнула ему вдогонку:
— Спасибо за розы, дорогой!
— Доставили вовремя?
— Они просто чудо.
— Под стать царице роз.
В смокинге он выглядел потрясающе, высокий, статный, умудренный опытом, зрелый — настоящий аристократ.
— Идем?
— Идем!
Потомки
На автозаправку, где они с незапамятных времен торчали у барной стойки, каждое утро заезжал почтальон, чтобы в точности доложить, что повидал во время своего вояжа. Рассказывал о приездах и отъездах, о приходах и уходах, о рождении и увядании, и в начале февраля, с появлением первых карнавальных масок, интерес почтальона и его слушателей начал сосредоточиваться на кацевском доме. Подробности неизвестны, только вот с позавчерашнего дня ни Губендорф, ни малышку Падди, приятельницу парня, в дом не пускали. Звонить в дверь бессмысленно, во дворе глубокий снег, света нигде нет, даже на кухне, ставни закрыты, дым из трубы не идет, такое впечатление, словно жизнь внутри угасла.
Но однажды утром дверь с гербом открылась, и мадам Майер, вся в черном, вышла из дома, села в такси и поехала в городок. К Перси. По обыкновению спросила о Феликсе, была очень мила с Сюзеттой и Софи, обсудила с мадам Мюллер некую особу из яхт-клуба.
— Как дела у мальчугана?
— Ах, Перси, — улыбнулась она, — о чем вы спрашиваете. Пока его друзья рассказывают о нем, он еще немного поживет. Сколько я вам должна?
Перси поднял руки, потом бедром задвинул ящик кассы.
— Спасибо, Перси. Замечательная работа.
До самого вечера дом оставался погружен в тишину, но, когда над озером догорали розовые зимние сумерки, он словно сам собою начал оживать, ставни открылись, зажегся свет, подъехал Оскар, потом Мюллеры, а за кухонным столом, над которым горела одна-единственная тусклая лампочка, дряхлая Луиза, казалось, вдруг уразумела, что к ужину приедет господин Макс, как обычно здорово голодный. Вправду ли она чистила картофелину? Или соскабливала золотой ободок с фарфоровой чашки? Какая разница. Меж Луизиной правой рукой, в которой был ножик, и ее же левой, которой она держала картофелину, фарфоровую чашку или кусок мыла, вечером этого скорбного дня, когда сын и наследник скончался на руках у своей матери, установилась своеобразная логическая взаимосвязь, так было всегда, так есть и так будет, просто скобли дальше, Луиза, держись, живи и продолжай скоблить.
Никак нельзя, чтобы по Зеркальной Майер была заметна прожитая жизнь, а тем паче смерть. Проблемные зоны можно подправить, и Перси, например, подправлял — сперва легонько подтемняя кой-какие места, потом используя шиньон. Когда Майер, упрямо стремившийся к цели, был избран в правительство, фотография супругов попала на обложку иллюстрированного журнала: она сидит в кресле, нога на ногу, он стоит, положив ладонь ей на плечо. Оба заметили, что нечаянно приняли такую же позу, как на фото с помолвки Марииных родителей. Но это еще не все! Родители, в ту пору совсем молодые, смотрели вслед старому Шелковому Кацу, который совершил досадный промах, спутав невесту сына с Соловушкой, а потому скрылся в своем рукотворном раю, и у пары с обложки журнала — странное дело! — выражение лица было совсем как у молодой четы на давнем пожелтевшем снимке. Да, Мария и Макс Майер тоже провожали кого-то взглядом, и этот кто-то быстро от них удалялся, чтобы навеки исчезнуть в непроходимых джунглях.
После семи успешных лет Майер вышел из правительства. С тех пор он опять жил при ней, в кацевском доме, и старики на автозаправке великодушно полагали, что Майеры вполне заслужили спокойный вечер жизни и будут теперь, на склоне лет, наслаждаться отдыхом. Однако обитатели городка все чаще видели, как некогда знаменитый на всю страну человек спешит куда-то по улице, в сбившемся набок галстуке, в перепачканных брюках, и в скором времени никто уже не одергивал детвору, насмехавшуюся над ним.
Майер был из тех, кто способен только подниматься вверх, но не падать. Он всегда заботился о благополучии — своем собственном, своей семьи, своей партии, своей страны. Неколебимо убежденный, что всегда смотрит в надлежащем направлении, вперед и вверх, шагал он своей дорогой, храбро шагал по сей день, только вот перестал понимать, откуда идет — от вершины или к вершине. Сидел в убогих пивнушках, где собирались коммивояжеры, бродил по округе под осенним дождем, а пиджак, зацепив пальцем за вешалку, закидывал через плечо, словно настала весна. Велел перекрасить беседку, а близнецовую коляску, якобы хранящуюся в лодке, отдать на приходский рождественский базар. Вдобавок он был уверен, что в мансарде по-прежнему обитает старый еврей, испуганно замирал в передней, прислушивался к звукам наверху, где, как он твердил, старый еврей беспрестанно снует туда-сюда, семь шагов в одну сторону, семь в другую.
— Ты ошибаешься, дорогой. Папá давно умер.
— Умер?
— Да.
— И живет?
— Нет, конечно.
— Но шаги, Мария, шаги! Ты разве не слышишь? Семь туда, семь обратно…
Собственный муж стал для нее совершенно чужим, чудной в желаниях и до того сентиментальный, что запоздалый мотылек, круживший в сером осеннем свете за окнами гостиной, трогал его до слез. Порой он среди ночи хватался за телефон, вызывал шофера и требовал, чтобы его немедля отвезли в столицу, на экстренное заседание кабинета. Раз-другой черный лимузин приезжал, а потом уже нет, и экс-министр в тапочках и нижнем белье тщетно стоял студеной зимней ночью перед домом. Стоял выпрямившись, в величавой позе, зажав под мышкой черную папку, подарок представителей обувной и кожевенной промышленности, и водрузив на безрассудную голову унаследованный от тестя цилиндр, крытый нитролаком, предназначенный на случай торжественных похорон для кучеров, для несущих гроб и для политиков. Такой вот ночью, когда бушевала снежная буря, порыв ветра отрезал ему путь к отступлению, украшенная гербом дверь с лязгом захлопнулась, а воспользоваться звонком он, увы, не догадался. Или боялся разбудить старого еврея? Так или иначе он двинулся в снежную круговерть, наткнулся на бетонную стену «Баронства» и, видимо воображая, что находится в горах своего детства, сумел вместе с папкой, цилиндром и тапочками влезть на балкон к Адели. Долго ли он там лежал, задним числом уст