Сорок третий — страница 10 из 104

Однако неправильно было бы думать, что это удается нам легко и просто. Спецкор не скрывает напряженности развернувшегося сражения: «Когда наши части вышли на второй оборонительный рубеж противника, немцы оказали сильное сопротивление… Наши части подвергались ожесточенной контратаке с фланга… И эти завершающие бои потребовали большого тактического искусства и стоили нам немало крови. Однако, несмотря на упорное сопротивление врага, наши части упорно теснят противника. Кольцо вокруг врага сжалось еще туже…»


Илья Эренбург саркастически комментирует будни армии Паулюса в сталинградском окружении. «Недавно из окруженной территории выбралась колхозница Евдокия Сучкова. Она рассказывает: «Немец мою кошку съел». Это не образ, — замечает писатель, — это сухая действительность. Фрицы больше не прислушиваются к гудению самолетов. Их интересует мяуканье. Сверхчеловеки, мечтавшие о завоевании Европы, перешли на кошатину… Они пришли к Сталинграду как завоеватели, как грабители, как палачи. Они все уничтожили на своем пути. Им казалось, что они подошли к торжеству. Им казалось, что в их жадных руках богатства мира. Теперь они охотятся за кошками и мечтают о воронах. Но уже ничто не спасет ни окруженную армию, ни Гитлера. Слишком долго вояки рыскали на нашей земле. Слишком много горя изведал наш народ. Теперь началась облава».

Твердо и уверенно звучит писательский голос.

Помню, что все же из-за слова «облава» у нас с Эренбургом возникла очередная дискуссия. Я ему говорю:

Илья Григорьевич, «облава» — это правильно только в отношении армии Паулюса. А облава всей Германии? Сколько нам еще осталось до Берлина? Давайте подсчитаем.

Эренбург не согласился:

Разве читатель не поймет, что к чему?

Спорили мы, спорили, но в результате оставили, как было. Николай Кружков, мой новый заместитель, уже после войны по этому поводу свидетельствовал: «Илья Григорьевич тщательно оберегал написанное им от всяких инородных вторжений, ревниво относился к каждому слову и не разрешал ничего править. Между Ортенбергом и Эренбургом нередко возникали на этой почве острые схватки, но кончались они обычно тем, что, подавляя свой характер, генерал сдавался».


Правда, так бывало не всегда, иногда уступал Илья Григорьевич. Но дело не в этом. Наши споры не оставляли в душе Эренбурга горького осадка. В своей книге «Люди, годы, жизнь» он писал: «Пожаловаться на Ортенберга я не могу; порой он на меня сердился и все же статью печатал. Часто пропускал то, что зарезал бы другой». К этому я могу еще и добавить автограф Ильи Григорьевича на подаренной мне книге «Солнцеворот»: «Страшному редактору — от всего сердца. И. Эренбург». В сноске к слову «страшному» было пояснение: «Миф будет разоблачен».

Перечитываю сообщение Совинформбюро о боях по уничтожению окруженной группировки, и взор мой задерживается на ультиматуме, предъявленном войскам Паулюса:

«Мы гарантируем всем прекратившим сопротивление офицерам и солдатам жизнь и безопасность, а после окончания войны возвращение в Германию или любую страну, куда изъявят желание военнопленные.

Всему личному составу сдавшихся войск сохраняем военную форму, знаки различия и ордена, личные вещи, ценности, а высшему офицерскому составу — холодное оружие.

Всем сдавшимся офицерам, унтер-офицерам и солдатам немедленно будет установлено нормальное питание.

Всем раненым, больным и обмороженным будет оказана медицинская помощь…»

А теперь вспомним о временах отступления нашей армии. В те трагические месяцы поражений немало наших частей, дивизий и даже армий оказалось в окружении. И не было случаев, чтобы немецкое командование любых рангов предъявило бы тем, кто оказался в безвыходном положении, такого рода гуманный ультиматум. Сколько штабных документов попадало в наши руки во время войны, сколько было найдено в архивах вермахта после войны — мы не обнаружили ни одного (ни одного!) документа, свидетельствующего о милосердии к пленным советским воинам. Наоборот, было найдено много приказов немецкого командования, не только поощрявших, но и требовавших жестокого обращения с советскими военнопленными. Истязания, расстрелы — обычное дело. Об этом говорят и трагические цифры: по немецким данным, из 5 миллионов 700 тысяч попавших в плен фашисты уничтожили 3 миллиона 300 тысяч наших воинов…

Все международные законы, определяющие гуманное отношение к пленным, были гитлеровцами попраны!

Не будем кривить душой: ультиматум преследовал главную цель — быстрее завершить Сталинградскую битву и сохранить жизнь наших людей, избежать потерь, которые были неизбежны при ликвидации окруженной группировки Паулюса. Но это, безусловно, был и акт милосердия по отношению к пленным. Об этом свидетельствует судьба самого Паулюса. Пленному генерал-фельдмаршалу была создана в плену нормальная обстановка. Вернувшись из плена, он не предъявлял к нам никаких претензий. Как тут не вспомнить генерал-лейтенанта Дмитрия Михайловича Карбышева, которого в 1945 году зверски замучили в Маутхаузене — в зимнюю стужу вывели во двор и обливали водой из брандспойтов до тех пор, пока он не обледенел.


Наши фронтовые корреспонденты сообщают о серьезных недостатках в работе с кадрами политического состава действующей армии. Недавно, в связи с установлением единоначалия и упразднением института военных комиссаров, утверждались в новых

должностях политработники — заместители командиров по политчасти, или, как их сокращенно называли, «замполиты». Вот с этими кадрами и началась свистопляска. Участились случаи бесцельных перебросок политработников из одной части в другую, непродуманное освобождение и назначение людей. Словом, и Главпур, и фронтовые политуправления оказались к этому событию неподготовленными.

Газета откликнулась передовой статьей «Заботливо растить кадры политработников». Резкой критике были подвергнуты военные советы и политуправления фронтов. Кадровики управлений и отделов Главного политического управления подняли шум, стали жаловаться, почему не сообщили им, а сразу дали на газетную полосу:

— Мы бы разобрались, уточнили…

— Вот и разбирайтесь и уточняйте… — ответил я им.

Для А. С. Щербакова выступление газеты было неожиданным и очень неприятным: оказались преданы гласности столь большие недостатки, и — на всю армию! К таким вещам здесь не привыкли.

В сегодняшнем номере газеты публикуется приказ народного комиссара обороны о введении в армии новых знаков различия и мундиров.

А. В. Хрулев в связи с этим позже рассказал мне любопытную историю. Решили сшить мундир для Сталина — он ведь нарком, Верховный Главнокомандующий, маршал, словом, «военный» человек! Принесли ему мундир, а он и примерять не стал, отверг новшество. Дело в том, что в мундирах стоячие воротники были несколько жестковаты. Сталин, который любил говорить о себе в третьем лице, заявил:

Товарищу Сталину этот воротник не подходит, сделайте отложной.

Как же так, — возразил Хрулев. — Сшили в соответствии с приказом и утвержденным вами образцом. Форма опубликована.

А приказ кто подписал? Сталин! — сказал он начальнику тыла. — Значит, Сталин может его и изменить, хотя бы для себя.

Словом, вышло так: кто подписывает законы, тому закон не писан. Все же гораздо позже мы Сталина увидели в мундире со стоячим воротником. Не выдержал марку!


19 января. Долгожданное, радостное сообщение: прорвана блокада Ленинграда!

Эту операцию мне посчастливилось увидеть своими глазами. Поездка в Ленинград была мною задумана давно. Я бывал на многих фронтах, но как-то внутренне ощущал, что не съездить в Ленинград — значит не увидеть всей войны. Подстегивало меня обещание, которое я дал в свое время Николаю Тихонову. В одном из своих писем Николай Семенович не то упрекал, не то напоминал мне об этом: «Очень жаль, что Вам не удалось добраться до нас.

Вот бы встретили вместе 25-й Октябрь и вспомнили всякое замечательное и поговорили о жизни…»

Теперь предоставилась эта возможность. Наступление двух фронтов — Волховского и Ленинградского — намечалось на 12 января. Выехал я 10-го. Мой маршрут пролегал в объезд все еще занятых врагом районов. В памяти остались заметенные снегом полевые, а чаще всего лесные дороги. Стояли сильные, с колючим ветром и поземкой, морозы. Заночевали в деревушке, и чуть свет — дальше в путь. Неболчи, Тихвин, Волховстрой. На командный пункт Волховского фронта прибыли за день до наступления. Зашел к К. А. Мерецкову, командующему фронтом. Встретил меня человек выше среднего роста, широкоплечий, плотный. Серые глаза на его полном, со вздернутым носом, лице смотрели пронзительно, испытующе.

Комфронта как раз собирался в войска и посоветовал поехать вместе с ним. Как гостеприимный хозяин, Кирилл Афанасьевич предложил заправиться на дорогу, завел меня в соседнюю комнату, где он жил. Принесли завтрак или обед, а быть может, и то и другое; время было предобеденное. На стол поставили чарки и «горючее», но он к ним не притронулся. Я уже знал, что Мерецков, отправляясь в войска, не позволял себе и капли в рот брать. Конечно, я последовал его примеру.

Выехали мы на открытом «виллисе». Меня это не удивило. Я слышал и об этой привычке Кирилла Афанасьевича. Он требовал, чтобы командиры и политработники, в каких бы чинах они ни находились, ездили на фронт в открытых машинах. Если он встречал на дороге «виллис», на котором была надстроена «башня», останавливал и выговаривал:

— Почему прячетесь? Солдат должен вас видеть, а вы его. Чтобы никаких будок!

А иногда для большей убедительности он, старый кавалерист, с юмором вспоминал походы конармии:

— А как мы тогда? Будки на коней не надевали. Шли открытыми для всех — и в дождь и в стужу.

И сам строго следовал этому правилу. Вот и сейчас я видел, что, несмотря на меховую бекешу, Мерецков в открытой машине поеживался от пронизывающего ветра, то и дело прикрывая лицо рукавицами. Он терпел, и мне пришлось показать свою выдержку.

В пути я спросил Кирилла Афанасьевича: