«Прошу написать для бойцов из западных областей Украины популярную статью на тему, почему мы должны любить свою Родину и ненавидеть немцев. Напечатаем ее в армейской газете и издадим листовкой».
Необходимость этого выступления объяснялась тем, что в нашу армию пришло пополнение из освобожденных западных областей Украины. Народ молодой и, можно сказать, политически непросвещенный. Для них необходимы веские и убедительные слова, и написать это Эренбург сможет лучше, чем кто-либо другой.
Еще одна моя телеграмма:
«Спасибо за присланную статью. Напечатали ее в армейской газете. Прошу написать пламенную листовку для наших бойцов, зовущую к мести. Мы идем вперед с упорными боями. Немецкая свора, отступая, сжигает села дотла. Поля покрыты бурьяном; бойцы называют его «немецким посевом». Прошу в статье подчеркнуть, что отомстить врагу — значит идти вперед, идти быстрее, чтобы спасти наши села и города, наших людей».
Прочитал я свою депешу теперь и устыдился за употребление слова «пламенная». Непламенных листовок и статей Илья Григорьевич не писал. Все, что выходило в ту пору из-под его пера, дышало боем, ненавистью к врагу, звало в бой, было пламенным. Я-то это хорошо знал!
Но дела делами, а между дел в нашей переписке нет-нет да и проскальзывали взаимные «признания в любви». Когда в нашей армии узнавали, что мы вместе с Эренбургом работали в «Красной звезде», меня засыпали вопросами: какой он, как выглядит внешне, как работает, что говорит. Приходилось рассказывать о нем своим однополчанам, и всегда я это делал с удовольствием и даже волнением.
«Часто в кругу боевых товарищей, — писал я Илье Григорьевичу, — вспоминаю Вас, рассказываю о Вашем горении, о Вашей неутомимости, о том, что с Вами невозможно ездить на фронт, потому что Вы обязательно хотите быть впереди всех, даже впереди боевых порядков… Знаете ли Вы, что Ваши статьи в нашей армии называют «эрэсами» «Красной звезды»?»
Добрыми словами откликался Илья Григорьевич:
«Дорогой Давид Иосифович! Я вспоминаю героический период «Красной звезды», где мы с Вами часто и бурно ругались, но были увлечены одной страстью.
Я работаю по-прежнему — сутки напролет. Впрочем, часть моей работы Вы видите сами. Ненависть к немцам придает мне силы.
Желаю Вам боевого счастья и крепко жму Вашу руку. Душевно Ваш И. Эренбург».
Приведу еще одно из писем Ильи Григорьевича. В ноябре сорок четвертого года он писал мне:
«Дорогой товарищ Ортенберг! Рад был получить весточку от Вас. Издали слежу за Вашим боевым путем.
Я — все по-прежнему: пишу о фрицах, нужно и мне довоевать, хоть трудно — устал.
Часто берет тревога: получат ли немцы должное? Если получат даже половину того, что заслужили, и то хорошо, но половину должны получить. Берлин не может кончиться по-бухарестски.
Прошу передать мой сердечный привет генерал-полковнику Москаленко, мое восхищение его ратными трудами и мою надежду, что он вместе с другими солдатами нашей республики сможет внести железный корректив в правила ведения войны на проклятой территории врага».
При чтении этого письма непосвященному человеку может показаться, что Эренбург жаждет крови немецкого народа. В этом его обвиняла и геббельсовская пропаганда. Илья Григорьевич же имел в виду расплату с теми, кто виновен в преступлениях против человечности.
И каково было изумление и возмущение советских людей, и прежде всего фронтовиков, когда со схожими обвинениями вдруг выступила наша печать. Моим современникам памятна статья начальника отдела пропаганды ЦК партии Г. Ф. Александрова «Товарищ Эренбург упрощает», опубликованная под конец войны в «Правде». В этой статье, написанной и опубликованной по прямому указанию Сталина, Эренбурга упрекают в том, что он якобы не замечает расслоения немецкого народа, считает, что все немцы должны быть сурово наказаны за преступную войну.
Конечно, обвинение было несправедливым. Задолго до того, как мы вступили на территорию Германии, в страшные дни, когда враг топтал нашу землю, когда, стиснув зубы, мы отбивались от его полчищ, Эренбург писал не только как воин, но и как гуманист: «Мы не мечтаем о мести. Ведь никогда советские люди не уподобятся фашистам, не станут пытать детей и мучить раненых. Мы хотим уничтожить фашистов; этого требует справедливость… Если немецкий солдат опустит оружие и сдастся в плен, мы его не тронем, он будет жить. Может быть, грядущая Германия его перевоспитает, сделает из тупого убийцы труженика и человека. Пускай об этом думают немецкие педагоги. Мы думаем о другом: о нашей земле, о нашем труде, о наших семьях, потому что мы научились любить».
А разве он один писал о святой ненависти к немецко-фашистским захватчикам, об ответственности немецкого народа за злодеяния гитлеровцев? Я уже рассказывал о статье Алексея Толстого, опубликованной в нашей газете. Вернувшись из Краснодарского края, куда он выезжал как член Чрезвычайной комиссии по расследованию преступлений гитлеровцев, он писал: «Что все это такое? Я спрашиваю: кто такие немцы? Как мог немецкий народ пасть так низко, чтобы его армия совершала дела, о которых долгие годы с омерзением и содроганием будет вспоминать все человечество?»
Возмущенный, что его сделали «козлом отпущения» ради «дипломатического» хода, Эренбург написал в ЦК партии письмо тому же Александрову: «…Иной читатель, прочитав Вашу статью, сможет сделать вывод, будто я призывал к поголовному истреблению немецкого народа. Между тем я, разумеется, никогда к этому не призывал, это мне приписывала фашистская немецкая пропаганда… Здесь затронута моя совесть писателя и интернационалиста, которому отвратительна расовая теория…» Ответа он не получил. Какой мог быть ответ, если все решал «величайший»?!
Когда в нашей армии прочитали статью Александрова, поднялась целая буря. Фронтовики не могли примириться с обвинениями в адрес Эренбурга, который был в своем роде знаменем борьбы с врагом на протяжении всей войны. Меня, знающего подоплеку этого дела, друга Эренбурга, буквально атаковали, требовали разъяснений. Эренбургу посылали письма, приветствия, телеграммы…
Что же имел в виду Илья Григорьевич, когда писал мне, что «Берлин не может кончиться по-бухарестски»? Нет и не может быть никакого соглашения с Гитлером и его сворой, никаких переговоров с ними, никаких сделок. Только полная и безоговорочная капитуляция, строжайшее наказание виновных. Тем, собственно, и кончилась война.
Писал мне и Алексей Сурков. Сохранилось его письмо, написанное в начале сорок пятого года:
«Дорогой Давид! С естественным и понятным чувством неловкости начинаю это письмо. Только ты пойми, что не писал я тебе не от недостатка любви, которая по-прежнему крепка (может быть, еще крепче в силу того, что ты теперь мне не начальник), а от типичной для твоего покорного слуги бестолочи…
Дорогой Давид! Со времени твоего ухода из нашего подразделения в нем прибавилось генералов, но не прибавилось ударной силы. Нашему брату стало жить скучнее, ибо то, чем жили раньше, отошло как-то на другой план: можно работать и не работать — никто этим не интересуется. Пропало ощущение газетного темпа и нерва. Правда, ездилось, писалось, печаталось, но как-то уж не так, какая-то пружина выпала, потерялась.
За время, которое отделяет твой отъезд от нынешних дней, у меня вышла одна книжка в Москве. В нее вошли по большей части стихи, написанные еще в твоих командировках, и поэтому я считаю своим долгом послать ее тебе как рапорт.
При первом же попутном ветре (если к тому времени война не кончится) постараюсь поехать по основному маршруту, то есть на запад, и уж конечно буду ладить попасть к вам…»
Но попасть к нам Суркову не удалось. В эти дни его назначили редактором «Литературной газеты», и, понятно, он был накрепко привязан к редакторскому креслу.
Часто ко мне приезжали краснозвездовцы. Не всегда по прямой редакционной командировке, а просто, выезжая на фронт, они иногда делали крюк, чтобы попасть в нашу армию, и порой оседали здесь надолго.
Навестил меня Василий Гроссман вместе со своим другом и неизменным спутником Петром Коломейцевым, начальником танкового отдела редакции. Это была неразлучная пара. «Чудесный человек, умный, с большим вкусом, тонкий и прекрасный человек» — так писал о нем Гроссман. Это была действительно неразлучная пара, и какие-то черты характера у них были схожими. Коломейцев был так же неразговорчив, как и Гроссман и как другой близкий друг его, Андрей Платонов. Не раз я заставал их втроем в какой-либо обезлюдевшей редакционной комнатке. Сидят либо рядышком на диване, либо поодаль один от другого и молчат, словно ведут между собой беседу на одном лишь им известном языке.
У меня — в 38-й армии — Гроссман и Коломейцев тоже почти целый день молча просидели — все слушали мои рассказы о том, как живет и действует армия, какие жгучие вопросы нас «мучают».
Коломейцев был кадровым танкистом. Гроссман тоже питал к этому роду войск симпатию. Конечно, они поинтересовались, есть ли танкисты в составе нашей армии и как они действуют. Да, сказал я, есть у нас 20-я гвардейская танковая бригада полковника Бабаджаняна. Хорошо воюет.
Фамилия командира бригады Амазаспа Бабаджаняна мною никак не связывалась с одним из героев повести Гроссмана «Народ бессмертен». Совершенно индифферентно, показалось мне, отнесся к ней и Василий Семенович. А между тем нас обоих ожидал сюрприз.
Осенью сорок первого года Гроссман побывал в районе жарких боев на Украине, под Глуховом. Там героически действовал 395-й стрелковый полк, отбивавший яростные атаки немцев на правом берегу реки Клевень, — он прикрывал отход наших войск. Силы были неравные, но противнику не удавалось опрокинуть или хотя бы оттеснить полк за речку. Писатель решил написать о нем и хотел пробраться за речку к Бабаджаняну, командиру полка, но политотдел дивизии его не пустил. Путь на правый берег Клевени был тяжел и опасен, посылали туда с боеприпасами и продуктами лишь специально отобранных, выносливых людей; они порой пробирались по-пластунски среди кочек и болот.