«Чувство нового» — так называется большой очерк Бориса Галина. Пожалуй, я не ошибусь, если скажу: из всего напечатанного Галиным за два года войны этот очерк о командире стрелковой дивизии генерале Аршинцеве показывает приобретение «чувства нового» не только нашим командиром, но и самим Галиным.
Читая очерк, я невольно вспоминал ступеньки, по которым взбирался Галин на высоты военной публицистики. А ведь пришел он к нам, не зная армии, военного дела. По болезни он был снят с воинского учета, не блистал и воинской выправкой. Илья Эренбург, увидев как-то на фронте Галина, скептически оглядел его хрупкую фигуру, совсем, казалось, неприспособленную к тяготам фронтовой жизни, и полусерьезно, полушутливо сказал ему:
Хотите, я поговорю с редактором, он пошлет вас в БАО?
БАО — батальон аэродромного обслуживания — в глазах фронтовых корреспондентов был глубоким тылом, хотя во время войны, в первые ее месяцы, доставалось нашим авиатехникам, пилотам немало и от немецкой авиации, и от прорывавшихся через линию фронта фашистских танков и мотоциклистов. Галин смерил Эренбурга сердитым взглядом и на шутку ответил шуткой: «Если не возражаете, можно отправиться в БАО на пару»; Илья Эренбург тоже не отличался бравым воинским видом.
С легкой руки Ильи Григорьевича в редакции Галина величали «рядовым, необученным». В эту группу, кстати, входили и сам Эренбург, и Гроссман — писатели, до войны в армии не служившие. Что же касается Галина, была, правда, попытка обучить его строевой выправке, он сам не без юмора рассказывал об этом. Случилось это в прошлом году в Тбилиси, куда Галин заехал из действующей армии на день-два, чтобы передать свой очерк в редакцию. Настроение у писателя было радужное, очерк как будто удался, может быть, уже добрался в Москву. Шел Галин вразвалку по главной улице города, пилотку заткнул за пояс, никого вокруг не замечал. Не обратил внимания и на высоченного роста полковника. Тот поздоровался, назвал себя комендантом города и весьма строго осведомился:
Почему старший политрук без головного убора? И не приветствует старших по званию?
Галин пустился было в объяснения, долгие и невнятные. Но комендант отобрал у него удостоверение личности и приказал:
Завтра утром явитесь в Александровский сад. Там вернут вам удостоверение… когда подучат.
Рано утром Галин пришел в указанный сад, где было полным-полно офицеров, преимущественно в авиационной форме. «Авиация» попала сюда, очевидно, по тем же причинам, что и Галин. Бравый старшина построил «штрафников» и долго учил их держать шаг, отдавать честь, словом, муштровал, согласно всем премудростям устава.
Но если со строевой выправкой у Галина так ничего и не вышло, то фронтовая закалка пришла к нему довольно быстро. Вспоминаю, что на Брянский фронт в первые месяцы войны я его сам вывозил и видел в разных сложных ситуациях. Видел его и на Северо-Кавказском фронте, знал о его мужестве по рассказам спецкоров — нет, ни разу не посрамил он краснозвездовской чести. Ведь пожаловались однажды на него коллеги: идет бомбежка, а он вылез из окопа с блокнотом, чтобы «обозревать» поле боя в этой ситуации…
Надо сказать, что и военную тематику Галин не сразу освоил. Передо мной лента моих переговоров по Бодо с Павлом Трояновским, возглавлявшим группу наших корреспондентов на Южном фронте. В нее входил и Галин. Можно прочесть на ленте такие слова: «Очерки Галина «Береза» и «Август» получили. Оба не годятся. По очеркам нам трудно судить, как развиваются события на фронте. Галин оправдывается какой-то индивидуальностью. Передайте ему, чтобы начал писать не то, что ему хочется, а то, что нужно газете. В частности, пусть пришлет очерк о том, что делается сейчас в районе боев…»
Обе корреспонденции действительно были слабыми. Но все равно признаюсь, что я был несправедлив: не следовало упрекать писателя за «индивидуальность», иначе говоря, за поиски своего собственного подхода к материалу. Не следовало и требовать от него оперативных материалов, хотя, по правде говоря, в те трудные дни отступления редакция в них крайне нуждалась.
Я откровенно пишу об этом для того, чтобы подчеркнуть: не всегда легко и быстро осваивали военное дело наши писатели, не всегда хватало и у нас терпения ждать. Но справедливости ради должен отметить, что довольно быстро пошли депеши Галину, в которых поощрялась его работа.
Хорошую, высшую оценку получил и его очерк «Чувство нового». Ведь до этого его стихией были окопы, солдатские землянки, роты и самое большое — полк. А ныне написан рассказ о дивизии и ее командире. Кредо Галина: пишу, что вижу, или, как любил он повторять известный фронтовой афоризм артиллеристов: «Не вижу — не стреляю». Достаточно прочитать сегодняшний очерк, чтобы убедиться: он строго был верен этому правилу. Так тонко изобразить душевный мир генерала и его товарищей, передать их диалоги, выписать портретные черты — для этого надо было воочию видеть и слышать Аршинцева, оценить его тактическое искусство, прожить с ним не один день, пройти рядом с ним страдный путь сражения хотя бы в одной операции.
Дивизия вела бои в районе так называемой Лысой горы. Галин видел Аршинцева и его соратников от начала до конца боя и написал о нем. Это было не простое, схематичное описание операции, а рассказ о таланте командира, чуждого шаблону, умеющего решать сложные задачи. Не буду всего описывать. Приведу лишь небольшой отрывок:
«Война мучит, и война учит. Прорыв линии немецкой обороны окрылил массу бойцов, вдохновил командирскую мысль. Каждому стало ясно: хороший замысел дает хорошие результаты. Гибкость тактических приемов потребовала от командира гибкости ума, организованности, поворотливости и того, что Аршинцев называл шестым чувством, чувством нового. Оно было закономерным, не являлось случайным, не падало с неба. В тяжких муках рождалось это шестое чувство — чувство нового, медленно, словно полновесное зерно, вызревало оно в командирском сознании. Сама жизнь учила и подталкивала к мысли: не цепляйся за старую, обветшалую линейную тактику, ломай ее, умело используй всякий маневр, думай, ищи, хитри…»
А вот еще черты характера Аршинцева, которые высоко оценил писатель. Они переданы словами Ковалева, командира полка: «При всем своем властном характере, спокойном и решительном, Аршинцев не сковывал инициативу командиров. Он считался с умом и волей командиров полков и, ставя перед ними задачу, обычно говорил: «Хозяйствуй!..»
Вскоре после возвращения Симонова из одной его фронтовой командировки он вышел, можно сказать, на международную арену. В Москву с государственной миссией прибыл лидер республиканской партии США Уэнделл Уилки. Он выразил желание встретиться с журналистами и писателями. На эту встречу были приглашены Эренбург и Симонов. Потом Илья Григорьевич, рассказывая мне об этой встрече, хвалил молодого «международника» Симонова за то, что тот, отбросив дипломатию, резал «правду — матку» и критиковал наших союзников за затяжку открытия второго фронта.
Расскажу еще об одной попытке приобщить Симонова к делам за пределами нашей страны, правда несостоявшейся. Наркомат иностранных дел решил послать на несколько месяцев в войска союзников корреспондентов «Правды», «Известий» и «Красной звезды». Предполагалось напечатать в газетах очерки о боевых действиях англо-американских войск. Эту историю я хорошо помню, но лучше все-таки приведу запись самого Симонова:
«О том, что меня намерены послать, Ортенбергу сказал по телефону Молотов. Ортенберг подтвердил, что как редактор считает мою кандидатуру подходящей. Но день или два спустя Молотов снова позвонил ему и сказал, что, видимо, посылать меня в Америку не будут, потому что есть сведения, что я пью. Ортенберг пытался оспорить это, сказал, что хотя я и не трезвенник, но, когда пью, ума не теряю, но Молотов остался при своем, я не поехал в Америку, а — не помню сейчас уже — поехал не то на Карельский, не то на Брянский фронт, а вернувшись, узнал от Ортенберга о своем несостоявшемся путешествии в Америку. Ортенберг смеялся, говорил, что, пожалуй, это к лучшему, тем более что не только меня, но и вообще никого не посылали, а для корреспондента «Красной звезды» здесь куда больше дела, чем там. У меня было двойственное чувство: не то чтобы я так уж расстроился, но, с одной стороны, среди других по, ездок на фронт было бы интересно съездить и к американцам, в особенности если бы удалось посмотреть, как они воюют, — у меня было большое молодое любопытство к этому; с другой стороны, было досадно слушать о причине, по которой я не поехал. В своем самоощущении я твердо считал себя человеком, неспособным пропить порученное ему дело — ни дома, ни за границей. А в общем я отнесся к этому довольно равнодушно — нет так нет…»
А отменили поездку, как узнал, по единственной причине: посчитали, что, если появятся в наших газетах материалы спецкоров, расписывающих боевые действия союзников на других фронтах, это смягчит остроту постановки вопроса об открытии второго фронта.
Симонову все же удалось побывать за кордоном. Но узнал я об этом гораздо позже. В конце сорок четвертого года я получил письмо, в котором, как обычно, он «отчитывался» о своей работе и жизни. Были там такие строки: «Хотя ты мне и не разрешал отправляться к партизанам, но на этот раз я ездил к ним и даже еще дальше…» Я понимал, что назвать партизанский район, где он побывал, нельзя было, цензура полевой почты все равно бы это затушевала. Но совсем меня поставили в тупик слова «и даже еще дальше». И когда Симонов приехал ко мне на фронт, все прояснилось. Он мне рассказал, что летал к югославским партизанам, а там, после освобождения Белграда узнав, что в Южной Италии в городе Бари находится наша авиационная база, уговорил ребят-летчиков, отправлявшихся туда, взять его с собой. Конечно, он шел на риск: не было у него соответствующих документов, не было разрешения редакции. Но «самоволкой» он грешил не в первый раз. В сорок первом году он без согласия редакции отправился к берегам Румынии на подводной лодке, минировавшей вражеский порт, и исчез на целую неделю. Теперь он полетел в Бари, а оттуда отправился в Неаполь и Рим.