Сорок третий — страница 59 из 104

Таких хибарок писатель увидел немало. Причудливые постройки возникают на развалинах. С одной стороны — кирпичная стена дома, с другой — серый с рогатыми буквами обгоревший борт немецкой грузовой машины, с третьей — кусок забора. Сверху листы кровельного железа, сбоку — одеяло, оно обозначает дверь. Да, не сладкая жизнь! Но идут и идут в город. К моменту освобождения он не насчитывал и трех тысяч жителей, сейчас, если судить по выданным карточкам, количество жителей исчисляется десятками тысяч. Но он встретил не только сталинградцев. Увидел писатель девушку по имени Настя, по фамилии Ворошилова. Она чувствует себя тоже дома, камни Сталинграда для нее не чужие. Она знает, что Сталинград отстоял Россию, она приехала из Сибири восстанавливать Сталинград. И таких людей тысячи.

Возвращающихся домой сталинградцев встречает и много трагического. Об этом с болью и волнением рассказывается в очерке. Но послушаем писателя:

«Вернувшись в Сталинград, Елена Дмитриевна Печенкина на месте своего дома нашла крест, наспех сколоченный из обгоревших досок, оставшихся от палисадника. На кресте торопливая надпись то красным, то синим карандашом:

«Здесь похоронены: Иван Онисимович Печенкин, Серафима Петровна Травина. Максим Сергеевич Травин.

— Мама, обо мне не беспокойся, я ушел гнать немцев».

— Похоронил, значит, и ушел, — протяжно сказала Елена Дмитриевна. — Хотя бы слово написал, как это они все погибли. Ну, дедушка Иван Онисимович, покойного мужа отец, он хоть старенький был, но строптивый, ему, конечно, немца было не перенести. А что же с Симочкой моей? Двадцати пяти лет, молодая дамочка, здоровенькая всегда такая… — Елена Дмитриевна вдруг заплакала. — Очень внука жалко, — сморкаясь, сказала она, — первый внучек».

Оказалось, Максиму Сергеевичу Травину только исполнилось 6 лет. Трудно, конечно, представить, чем не угодил он немцам. Вернее всего тем, что он хотел вырасти таким же свободолюбивым русским человеком, как и юный дядя его Леня Печенкин, тот самый семнадцатилетний комсомолец, который, торопливо поставив крест на могиле деда, сестры и племянника, ушел гнать немцев.

Размышляет Либединский и о будущем города: «Если городом считать совокупность зданий, то от Сталинграда мало что осталось, по преимуществу камни, но эти камни щедро окрашены кровью героев… Это камни победы. И нужно, чтобы были сохранены все многочисленные памятники боев на улицах Сталинграда, места подвигов и доблестных смертей и могил героев».

Конечно, город надо было отстраивать, восстанавливать, но как жаль, что так мало в нем сохранилось этих священных, обагренных кровью камней…


Зашел ко мне Николай Кружков и спрашивает:

— Хотел бы встретиться с Валентином Катаевым?

— Конечно, — ответил я, — кто бы отказался?

— Я приведу его. Когда бы ты смог?

— В любое время, хоть сейчас…

Я как раз вычитывал полосы и сказал это, не сомневаясь, что Кружкову надо еще условиться с Катаевым о встрече и что она сегодня не состоится. Но Кружков тут же и поймал меня на слове.

— Катаев у меня в комнате. Принес стихи.

— Стихи?..

Я знал его повести, видел пьесы, читал его очерки — в военные годы фронтовые корреспонденции и новеллы Катаева публиковались в «Правде» и «Огоньке». Но стихи его мне никогда не попадались.

Николай Кружков, старый друг Катаева, сказал мне, что Валентин Петрович начинал как поэт, но потом забросил стихи. А вот сейчас написал.

Через несколько минут Катаев уже был у меня. Я рад был познакомиться с ним. Мне все в нем нравилось — и непритязательная одежда, и простая товарищеская манера вести разговор, и ироническая улыбка, и неистребимый одесский акцент, который ощущался в его речи. Мы только познакомились, но мне казалось, что я знаю Катаева не один год.

В ту пору редакционной коллегии в «Красной звезде» не было. Редактор в полном смысле этого слова был единоначальником и назывался не главным, как это принято ныне, а ответственным редактором. В какой-то степени редколлегию тогда заменяла так называемая «малая летучка», или «малая планерка», — заместители редактора, начальники отделов и некоторые другие сотрудники редакции. Вот и сейчас по случаю встречи с Катаевым в редакторский кабинет пришли Карпов, Вистинецкий, Ерусалимский, Гатовский, Денисов…

Обычно, когда писатели приносили а «Красную звезду» материал, а тем паче стихи, я не переправлял их, как ныне принято, по «лесенке» начальнику отдела, его заместителю, литработнику… Я старался тут же, при авторе, прочитать, чтобы не томить его и сразу решить — пойдет или нет? Так, думал, будет и сейчас. Но то, что принес Катаев, увы, невозможно было одолеть в один присест. В этой поэме было… восемьсот строк. Пришлось сказать автору, что сегодня же непременно прочтем, завтра дадим ответ. Потом я попросил Валентина Петровича, не согласится ли он съездить на фронт и написать еще что-нибудь для «Красной звезды».

— Охотно поеду, — согласился Катаев.

Ночью, после того как были подписаны полосы в печать, мы с Кружковым неторопливо читали поэму. Называлась она «Мария». Это было драматическое повествование о судьбе советской девушки из старинного русского городка, угнанной в фашистскую неволю. Отдали ее батрачить какой-то фрау, жене оберштурмфюрера. Фрау обращалась с русской девушкой хуже, чем со скотиной, — била ее, истязала, морила голодом. Одна радость была у Марии, когда

словно журавлиный клин,

с востока курсом на Берлин

во тьме невидимы с земли

бомбардировщики плыли.

В эти светлые для Марии минуты ее мучители укрывались в подвале, а она бесстрашно оставалась во дворе, радуясь небу, в котором гневно гудели наши самолеты.

Судьба послала Марии счастье любить и быть любимой. Здесь, в гитлеровском плену, она встретила серба Вранко, пригнанного на фашистскую каторгу из Югославии и работавшего неподалеку на строительстве шоссе. Вдвоем они бежали из фашистской неволи. Но в пути Бранко, истерзанный непосильным трудом у немцев, умер. Мария, похоронив друга, продолжала путь и наконец вышла к своим. Выслушав рассказ Марии, потрясенный командир хотел было отправить ее в тыл, но Мария упросила оставить ее в полку.

Заканчивалась поэма символическим пейзажем:

…В лесу, среди седых стволов

спиртовым пламенем снегов

ночь догорала, и заря

полоской дымной янтаря

вдруг засветилась. А потом

по лесу брызнувшим огнем,

великолепен и высок,

полнеба озарил Восток.

Утром Кружков позвонил Валентину Петровичу и сказал, чтобы он не прозевал завтрашний номер «Красной звезды». Восемьсот строк «Марии» заняли два высоких подвала на третьей и четвертой полосах газеты — редкий случай, пожалуй, не только в военное, но и в мирное время.

Некоторое время спустя я как-то спросил Катаева, почему он решил на этом материале сочинить поэму, а не очерк? Валентин Петрович объяснил: в тот год стали широко известны злодеяния в фашистских лагерях и в городах Германии в отношении наших людей. Узнали, что на гитлеровской каторге томились не только русские, но и граждане других стран Европы. Узнали о братстве узников фашизма.

— Я почувствовал новую, важную тему, — сказал писатель. — Для очерка конкретного материала было мало. А для стихов достаточно. Да и тема мне казалась истинно поэтической.

Это были единственные стихи за всю Отечественную войну Валентина Катаева, которые он напечатал в «Красной звезде», и, по-моему, единственные, которые он вообще тогда написал.


Эта поэма стала началом постоянного сотрудничества Катаева в «Красной звезде». Напечатан первый его очерк — «Во ржи». Привез он его с Брянского фронта. Отправлял писателя в командировку Кружков, на попечении которого он находился.

Спокойный, с неугасаемой добросердечной улыбкой, опытный литератор, Николай Николаевич, однако, не проявлял должной энергии и расторопности в административных и интендантских делах. Он отправил Катаева на фронт, не проверив, обмундирован ли писатель как следует, снабжен ли продаттестатом. Катаев прибыл в 12-й танковый корпус генерала Митрофана Зиньковича. Вначале здесь подозрительно отнеслись к человеку в штатском, но когда узнали, что это автор повести «Белеет парус одинокий», да еще с предписанием «Красной звезды», его сразу же окружили вниманием и заботой. С сантиметром в руках прибежал какой-то старшина, видимо портной, снял с писателя мерку и спустя какое-то время Валентину Петровичу принесли точно по его фигуре подогнанное обмундирование, а также погоны с двумя звездочками подполковника, в соответствии с его воинским званием, и… танкистской эмблемой. Писатель сразу же обрел вполне строевой вид.


Вот только танкистская эмблема! Что-то подобное случилось и с Константином Симоновым на Халхин-Голе. Вспоминаю, как в августе тридцать девятого года явился в мою юрту стройный, с девичьим румянцем на щеках, в серой танкистской форме высокий юноша. Он неловко козырнул и предъявил предписание Главпура, в котором ему предлагалось отбыть в распоряжение редактора газеты «Героическая красноармейская» «для выполнения возложенного на него особого задания». Кроме всего прочего, мне любопытно было узнать, в каких танковых войсках и в какой должности служил поэт. Но оказалось, что ни в каких танковых частях он не служил и что вообще он никакой не танкист. Выяснилась простая вещь. Выехал Симонов из Москвы в гражданской одежде. Экипировали его в поселке Тамцак-Булак, в тыловой интендантской базе фронта. Но там никак не смогли подобрать к его высокой фигуре общевойсковое обмундирование, нашлась лишь танкистская форма. Ее он и надел… В танке Симонову приходилось ездить и на Халхин-Голе, и в Отечественную войну, но танкистом он себя никогда не считал, не считал им его и я, несмотря на тот халхингольский эпизод.

Вернусь к поездке Катаева на Брянский фронт. После многих бесед в штабе корпуса генерал Зинькович усадил писателя в свой «виллис», именовавшийся в военном быту «козлом», и они отправились в боевые части на передовую. В пути Валентин Петрович увидел готовые к бою танки, батареи с выверенными ориентирами для поражения целей. Передний край проходил в густой, высокой ржи. Оставив в ложбине машину, раздвигая колосья, они попол