Сорок третий — страница 74 из 104

Да, и я люблю этот снимок. И, возвращаясь к тем дням ныне, думаю, что все же можно и надо было его напечатать. Ведь это — правда войны, горькая, но правда, и от нее никуда не уйдешь!

И еще на выставке увидели всевозможную символику, которой немцы так увлекались. На самолете «ФВ-200» они многозначительно изобразили земной шар, опоясанный какой-то желтой полосой. На «мессерах» грубо намалеваны ястребиные клювы, песьи морды с оскаленными зубами. Такая же символика на танках. На их бортах начертаны бизоны, вставшие на дыбы, и всякие иные звери, вплоть до мамонтов и геральдического единорога.

Эта символика — не просто прихоть гитлеровцев. В ней их уверенность, что они все сокрушат на своем пути. Представленная на выставке плененная и разбитая техника воистину свидетельствовала, с какой грозной, опасной, сокрушающей силой приходилось встречаться нашим войскам в битве с врагом. И вместе с тем мы не имели права забывать, никаких иллюзий у нас не должно было быть — много сил и много жертв еще потребуется, чтобы одолеть вражескую технику — ее у немцев еще много.

Об этом и говорит Илья Эренбург в своей статье «Два года»:

«Мы никогда не скрывали от себя силы Германии. Если еще имеются среди нас беспечные или наивные, посетив эту выставку, они увидят, против какого врага мы ведем смертельный бой. В нашу страну вторглась многомиллионная армия, обладающая высокой техникой. Мы видим эту технику на выставке не только покалеченной нашими снарядами, но и такой, какой она выглядит накануне битвы. Иногда кажется, что идешь по двору Круппа или Шкоды… В этом показе силы врага чувствуется наша уверенность, наша сила. Мы знаем, что у Гитлера еще много и самолетов, и танков. Решающие бои еще впереди. Но эта выставка германской силы говорит и о мощи Красной Армии. «Вот такого врага мы били и будем бить», — скажет себе каждый посетитель».

Это — в связи с выставкой. Но есть в его статье и строки, возвращающие нас к июньским дням сорок первого года:

«Июнь. Зеленые деревья. Кто не оглянется хотя бы на минуту назад, не вспомнит 21 июня 1941 года? Тогда москвичи шутили, пели, мечтали. А дивизии Гитлера уже готовились перейти границы. Враг напал исподтишка. Он много выгадал. Но он пробудил в нашем народе смертельную ненависть. С тех пор мы увидели столько горя, что наше сердце стало другим. Кажется, оно сейчас из железа. Воспоминания не ослабляют нашей воли. Мы еще не рассчитались с гитлеровцами за тот июнь, за все пережитое нашим народом…»

В очерке «Два года в боях» Евгений Габрилович рассказывает о летчиках полка майора Гаврилова, летавших 22 июня сорок первого года на свою первую бомбежку. Бомбардировщики вылетели без прикрытия истребителей, немцы застали их врасплох, а выхода не было — надо было драться. Он приводит несколько эпизодов.

Три раза самолет, пилотируемый Козловым, горел в воздухе. Один раз на него напали девять немецких истребителей. Мотор самолета загорелся. На пылающей машине Козлов пробился к цели, отбомбился и только после этого выбросился на парашюте. Он спустился в расположение врага, ушел, отстреливаясь, в лес, пробрался через линию фронта и возвратился в свой полк. В другой раз, будучи подбит, он посадил горящую машину на какое-то поле. Немецкие истребители стали пикировать, чтобы перестрелять экипаж. Козлов и его штурман Новоселов — в горящем самолете, среди дыма и огня — встали за пулемет и подбили «мессер», который, рассчитывая на безнаказанность, спикировал особенно низко.

Еще эпизод. Речь идет о капитанах Лоханове и Медведеве, имеющих более полутораста боевых вылетов. Пять немецких истребителей напали на самолет капитана Лоханова в момент ухода от цели после бомбометания. Стрелок-радист Судаков и штурман Медведев сбили троих из них. «Мессера» ушли, но и у бомбардировщика один мотор замер. Триммера выбыли из строя. Оторвано левое перо стабилизатора. Пробита гидросистема. Повреждено переговорное управление. О стрелке-радисте, который сидит, как известно, в особой кабине, ни слуху, ни духу. «Вероятно, убит», — решил Лоханов. Причудливыми зигзагами он прошел 500 километров. Вот и аэродром. Но шасси не выпускалось. «Сажусь на живот, подымай ноги», — предупредил Лоханов штурмана.

— Больше всего, — рассказывал писателю Лоханов, — я боялся, чтобы самолет попросту не свалился на аэродром.

Начали опускаться. И вдруг заговорил радист. Оказывается, за время этого страшного пути он занимался тем, что исправлял переговорное устройство, разобрал и исправил пулемет. «К бою готов», — доложил он. Самолет приземлился. Стрелка-радиста вынули из кабины. Руки были окровавлены: он производил починку, будучи раненным.

Евгений Габрилович не скрывает, как тяжело доставалось летчикам:

«Бывали тяжелые дни, когда среди возвратившихся самолетов недосчитывались одного, двух, а то и трех, ниши их оставались безмолвными, пустыми, и летчики, штурманы, стрелки, техники, оружейники полка, проходя мимо этих ниш, брали под козырек — салют братьям, погибшим за Родину. Все бывало. Жизнь полка — это не только счастье победы, сладость удачи, но и ранения, тяжелый труд войны, могилы товарищей, и сквозь все это — готовность к новым схваткам с врагом, невзирая на огонь, кровь, жертвы».


Опубликован очерк Андрея Платонова «Присяга». Как всегда у Платонова, это глубокие размышления о жизни и смерти, о долге воина. Рота лейтенанта Константина Чепурного после марша расположилась на привал и готовилась к принятию воинской присяги.

«В поросшей балке, когда красноармейцы присмотрелись и вслушались, существовал весь великий прекрасный мир жизни: там пел соловей своим словно сияющим голосом и укромно куковала грустная кукушка, вдалеке в устье балки, где находилось заглушенное травой болото, какой-то жук мычал голосом быка и чувствовал там, наверное, себя хорошо; трава возле бойцов светилась в ответ солнцу живым, кротким светом своей зеленой жизни, а листья кустарника просвечивались насквозь, обнажая тайну их нежных тел, питающихся солнцем.

Это царство природы своей красотой, видимо, и навеяло солдатам мысли о жизни и смерти.

— Тут жить ничего, — сказал пожилой солдат Абрам Тихонов. — Тут и умирать неохота.

— А вдруг да придется, дядя Абрам, — отозвался в сомнении Пронин, тоже не юный уже человек. — А вдруг да, глядишь, неделя-другая минует, и мы с тобой лежим где-нибудь в овраге кверху ногами, не в этом, так в прочем месте!

— Такая ошибка в жизни бывает! — согласился Абрам Тихонов. — И тогда солдату приходится враз помирать! От этого, брат, как вспомнишь, так в уме тоска! Вот ведь враг какой навязался на нас, чтобы ему век не стоймя стоять, а лежмя лежать».

Писатель обратил внимание на лейтенанта, только неделю тому назад принявшего командование ротой. Он был молод и застенчив. Смущение мешало ему быстро сближаться с людьми. «…Кто узнавал Чепурного близко, тот видел, что застенчивость этого человека служила ему на пользу. Это свойство сдерживало энергию командира от расточения ее впустую, в ненужную для воинского дела суету, и хранило его душу цельной, постоянно готовой непосредственно воспринимать действительность в ее истинном значении».

Позже Чепурной услышал разговор бойцов о смерти, об оружии и других солдатских делах. Лейтенант в него не вмешался, но перевел их разговор на другое. Он приказал всем проверить оружие, а когда это было сделано, спросил бойцов:

— Что такое есть у солдата, что считается первым и самым важным его оружием?

Бойцы задумались, озадачились и стали отвечать по-разному.

— Штык.

— Сытный приварок.

— Приклад от винтовки.

— Пулемет…

— Нет, — возразил лейтенант, — это все неточно, вы не угадали. Первое и самое сильное оружие есть верное сердце солдата. А верное сердце есть любящее сердце. Потому оно и верное, что любит и не может забыть свое отечество — землю своих родителей и землю своих детей, ту самую землю, на которой родилось наше собственное тело и наше сердце. И если даже можно это нечаянно забыть, то все одно будешь чувствовать, что любишь отечество, иначе отсохнешь ото всех и умрешь сам по себе.

И решил Чепурной нарушить канон принятия присяги. Неподалеку от балки он увидел братскую могилу. Холм на могиле был размыт дождями и давно положенные полевые цветы засохли. Вечером лейтенант привел роту к могиле и сказал:

— Они узнали гибель за нашу родину, за жизнь всего человечества. Теперь они стали святыми людьми в вечной памяти нашего отечества. Поклонимся им, товарищи!

Лейтенант стал на колени и поклонился, целуя серую, сухую землю могильного холма. Все бойцы тоже опустились на колени следом за командиром. Человек пять из них начали работать у могилы лопатами, чтобы поправить холм на ней, а другие пошли в поле нарвать свежих цветов и положить на место засохших. Утром в балку пришли еще три роты, и у этой могилы и была принята присяга.


Газете и читателям в эти дни повезло: на ее страницах много писательских материалов — Ильи Эренбурга, Константина Симонова, Петра Павленко, Алексея Суркова, Евгения Габриловича. Об этих публикациях я уже рассказывал. А сегодня выступил еще и Василий Гроссман с очерком «Жизнь», занявшем четыре подвала в двух номерах газеты.

Историю он рассказал незаурядную. Две недели с небольшим по разрушенным войной шахтным поселкам с боем пробивался отряд красноармейцев. Дважды немцы окружали его, и дважды отряд рвал кольцо окружения, двигаясь на восток. Но на этот раз прорваться было невозможно. Враг окружил отряд плотным кольцом. Бойцы закрепились на одной из шахт и отбивались от противника. А когда силы иссякли, они опустились в шахту, уже ни на что не рассчитывая.

Дважды немецкий полковник опускал в ствол шахты бумагу, написанную на русском языке, с предложением сдаться. Он обещал сдавшимся сохранить жизнь, раненым оказать помощь. Но оба раза бумага подымалась с карандашной резолюцией: «Нет». Тогда немцы согнали к шахте всех женщин и детей поселка и объявили им, что, если сидящие в шахте красноармейцы не сдадутся, все женщины и дети будут расстреляны. Трем женщинам было предложено спуститься в шахту и уговорить бойцов сдаться ради спасения детей. С ними пошел по своему желанию старик забойщик Козлов.