Марк Вистинецкий, литературный секретарь редакции, наш «передовик» (так мы называли авторов передовых статей), снова отпрашивается на фронт. Удержать его нелегко. Он объясняет, что не сможет писать передовицы, не видя войну там, в боевых частях.
Выехал он на Юго-Западный фронт и оттуда прислал очерк «Фронтовые заметки». Тему взял узкую, но любопытную: как враги сдаются в плен. Вот шеренги румын в своих остроконечных папахах, вот итальянцы в широченных шинелях колоколом, вот и немцы, накинувшие на головы поверх пилоток одеяла, полотенца, всякое тряпье. По-разному сдавались в плен. Во время одного боя итальянцы, поняв, что положение их безнадежно, бросили оружие, собрались у дороги чуть ли не всем батальоном и торжественно двинулись в плен. На другом участке появилась легковая машина с белым флагом: сдавался целый полк.
По-иному было у немцев. В хате обнаружили на чердаке группу немцев. Несмотря на лютый мороз, они были без шапок, шинелей и мундиров. Их спросили:
— Кто вас раздел?
Молчание.
— С вас кто-нибудь снял верхнее платье?
Выяснилось, что, зная, какими преступлениями известны эсэсовцы, они сами сбросили шинели и черные мундиры с эмблемой черепа.
Побывал наш спецкор в одной из наших землянок и стал свидетелем горячего разговора солдат о судьбе Гитлера — как, мол, его будут судить?
Положат на стол большую книгу, — говорит один, — и все в ней будет записано: сколько душ загубил, сколько сирот оставил, сколько домов разорил.
Ничего подобного, — перебивает другой. — Говорить тут нечего, без того все ясно. Суд будет короткий: выстроят взвод, чтобы было в нем по одному человеку от всех народов, потерпевших от этого гада. И — пли!..
А третий слушал-слушал и сказал, покачивая головой:
— Дастся он вам в руки живьем — жди…
Этот солдат оказался более прозорливым.
Вернулся из района среднего Дона Алексей Сурков и вручил мне «Балладу о двух солдатах». Стал читать. Один солдат — пулеметчик Иван из села Гремучье, что на Дону, другой — итальянец Джиованни из Сорренто. Навеяли Суркову сюжет поэмы декабрьские бои под Сталинградом, когда была разгромлена вражеская группировка, рвавшаяся к окруженным войскам Паулюса. Поэт видел этот разгром вблизи. Врезались в его память усеянное трупами итальянцев и румын поле битвы, колонны пленных — тоже итальянцев и румын, один внешний вид которых вызывал противоречивые чувства. Поэт размышляет о судьбе двух солдат, которых «на мертвом поле смерть свела лицом к лицу». Он словно бы услышал печальный голос Джиованни:
А в степи прочнее, круче
Нити смерти вьет пурга.
— Ты зачем нас бросил, дуче,
В эту степь, в село Гремучье,
В эти черствые снега?
Прочитал я балладу и почувствовал иную тональность, чем в стихах Суркова о немцах. Она обнаруживает себя и тогда, когда поэт пишет о жене итальянского солдата:
Где ты, слава? Где ты, вера?
Теплых волн голубизна?
В белом домике, у сквера,
Не дождется берсальера
Джильда — верная жена.
А о тех немецких женах, благословлявших в своих письмах мужей на бесчинства и грабеж на Советской земле, мучавших наших девушек, угнанных в немецкое рабство, Сурков писал по-иному:
Будет гнить он вот здесь, в долине,
Или раков кормить в Дону.
Пусть рыдает жена в Берлине!
Мне не жалко жену.
Конечно, враг есть враг. Нет и не могло быть пощады тем, кто пришел к нам с мечом. И все же к итальянцам, как и к румынам, у нас было иное отношение, чем к немецко-фашистским захватчикам. За минувшие два года многого мы насмотрелись, многое узнали: Керченский ров, Алексеевский лагерь советских военнопленных под Сталинградом, виселицы, душегубки, убийства женщин, детей, стариков, расстрелы пленных, разоренные, ограбленные, сожженные города и села — все мы видели своими глазами. Это было дело рук немцев. В один ряд с ними наши бойцы итальянцев и румын не ставили.
Вспоминается такой эпизод. В марте сорок четвертого года 38-я армия, где я в то время служил начальником политотдела армии, освободила город Жмеринку на Украине. Жители вышли на улицу нас встречать. Всматриваюсь в лица и вижу евреев — стариков, женщин, детей. Удивлению нашему не было предела. В других городах, до этого освобожденных нашей армией, не было ни одного человека еврейской национальности. Все, кто не успел уйти, были расстреляны, уничтожены немцами. Что же за чудо здесь, в Жмеринке? Оказалось, в этом городе стоял румынский гарнизон. Правда, барахольщиками румынские вояки были прилежными, все, что плохо лежало, они тянули в свои мешки. Шла даже молва, что они не гнушались вытаскивать из горящей печи кастрюли. Рассказывали, что начальника гарнизона Жмеринки румынского полковника в день его рождения или по какому-то другому поводу ублажили тем, что ему преподнесли на блюде фаршированную щуку, утыканную вместо чешуи золотыми пятирублевками…
Я забежал далеко вперед, а тогда, когда мы с Сурковым, прежде чем сдать в набор, обсуждали его балладу, он не стал отрицать, что писал об итальянцах с иным чувством, чем о немцах. Вспомнили мы его стихи «Ненавижу», написанные в августе сорок второго года, когда немцы прорывались к Волге. Уже после войны, в семидесятые годы, Сурков рассказал мне, что из готовящегося к печати четырехтомного собрания сочинений у него изъяли это стихотворение: очень, мол, жестоко в мирное время по отношению к немцам.
Да, эти стихи дышат ненавистью к немецким захватчикам. И Сурков это объяснил:
За селом трава по колена,
Дон течет, берегами сжат.
В мерзком смраде смертного тлена
Вражьи трупы лежат.
Стало сердце, как твердый камень.
Счет обиды моей не мал.
Я ведь этими вот руками
Трупы маленьких поднимал.
Гнев мне сердце сжигает яро,
Дай, судьба, мне веку и сил!
Я из дымной пасти пожара
Братьев раненых выносил.
Смерть! Гони их по мертвому кругу,
Жаль их тысячью острых жал.
Я ведь этими пальцами другу
В миг кончины веки смежал.
Ненавижу я их глубоко
За часы полночной тоски
И за то, что в огне до срока
Побелели мои виски.
Ненавижу за пустошь пашен,
Где войной урожай сожжен.
За тоску и тревоги наших
Одиноких солдатских жен.
Осквернен мой дом пруссаками,
Мутит разум их пьяный смех.
Я бы этими вот руками
Задушил их, проклятых, всех.
Всех их с камнем спустил бы в воду,
Бил, покамест свинец в стволе,
Чтоб ни племени их, ни роду
Не осталось на нашей земле.
Нам нечего стыдиться той былой ненависти — мы сражались с захватчиками, защищая свою землю, свой народ. И не могли в сорок втором году думать и чувствовать так, как, скажем, ныне. А сколько появилось желающих переполовинить правду, скрыть ее «неудобную» часть?! «Хороша только, — писал Стефан Цвейг, — полная правда, полуправда ничего не стоит». Вот, скажем, из стихов, очерков, рассказов, написанных в военное время, кое-кто стал в послевоенную пору вычеркивать слово «немцы» и заменять их словами «фашисты», «гитлеровцы». Почему, зачем? Ведь так тогда и говорили и писали. Зачем ретушировать историю? Дуаю, что немцы, которые осудили фашизм и войну, понимают нас.
И вот что еще в связи с этим хотелось бы сказать.
Мне не раз приходилось бывать в только что освобожденных от немецко-фашистских захватчиков селах и городах. Там почти везде на центральных площадях я видел могилы гитлеровцев. Видел, как местные жители в тот же день сметали и сжигали кресты, сравнивали землю на площадях. Явление небывалое для любой войны. Как и почему это делалось? Надо было объяснить. Это и сделал Илья Эренбург на страницах «Красной звезды»:
«Немцы закапывали своих мертвецов не на кладбищах, не в сторонке, нет, на главных площадях русских городов. Они хотели нас унизить даже могилами. Они думали, что завоевывают русские города на веки веков… Они рассчитывали, что на площадях русских городов будут выситься памятники немецким солдатам. Они хотели, чтобы вшивые фрицы, налетчики и насильники, покоились рядом с Львом Толстым. Парад мертвецов на чужой земле не удался: ушли живые, ушли и трупы — не место немецким могилам на площадях русских городов… Забвению будут преданы имена немецких захватчиков, погибших на чужой земле.
И это справедливо не только для того времени. Мы тогда словно почувствовали, что гитлеровские последыши, всякого рода нацисты и неонацисты, будут стараться обелить живых и мертвых — тех, кто шел в разбойничий поход на Советскую землю, тех, чьи руки обагрены кровью наших людей.
Зашел писатель Василий Ильенков вместе с человеком, которого сразу же можно было узнать. Это был Александр Серафимович.
Привел нового автора, — представил его Василий Петрович.
Думаю, нет необходимости говорить, как рад я был появлению
в редакции одного из зачинателей советской литературы, тем более что он сразу же выложил на стол рукопись. Я увидел заголовок — «Веселый день».
Стал читать. История действительно веселая. На ничейной полосе стоял наш заглохший танк. Немцы не стали бить из пушек по танку, надеясь целым приволочь его к себе. Наш командир тоже хотел отбуксировать танк и решил послать ночью пятнадцать человек, чтобы притащить его. Но когда они построились, из строя вырвался молоденький, с озорными глазами боец:
Товарищ командир, разрешите доложить! Я доставлю танк. Мне не нужны эти пятнадцать. Куда такую ораву? Все равно эту махину не сдюжим, а суматоху наделаем на всю округу.
Ночью отправился этот парень с двумя механиками-водителями к танку. Вывернули в моторе свечи, теперь мотор не заведется, не заревет. Потом включили задний ход, вдвоем взялись за заводной ключ и стали тихо и напряженно поворачивать вал мотора. Танк двинулся задом к нашим позициям. К рассвету дошел до окопов. А утром немцы долго ломали голову и решили, что танк ночью подкопали и замаскировали кустами — ими было покрыто почти все поле. И по тому месту открыли артиллерийский огонь. И вот концовка очерка: