Соседи — страница 22 из 46

В тот же вечер после работы он отправился в профилакторий, хотя, по правде говоря, надо было посидеть в библиотеке за книгами, приближалась зачетная сессия, одна из последних, к весне он должен был закончить институт.

Ады Львовны, как на зло, не оказалось на месте. Он обошел весь дом, побывал в процедурной, в зале отдыха, заглянул во врачебные кабинеты, ее не было видно.

Спросил Илью Муромца, который, конечно, тоже являлся в профилакторий после смены:

— Что это нашей докторши не видать?

— Уехала, — ответил Илья Муромец.

— Куда уехала?

— Да у нее два дня отгула.

Спустя два дня Громов встретил Аду Львовну на заводском дворе.

— Мы тут соскучились без вас, — сказал, подойдя ближе.

— Вот как? — холодно спросила Ада Львовна. Помедлила немного, потом сказала: — Если хотите, проводите меня сегодня домой.

«Если хочу!» — чуть было не воскликнул он, но внешне сдержанно спросил:

— В котором, прикажете, часу?

— Что-нибудь в девять.

В половине девятого он уже стоял возле подъезда профилактория, ожидая ее. Она возникла внезапно, вдруг очутилась рядом с ним, с независимым видом взяла его под руку.

Уже крепко лег снег на землю, приближался конец декабря.

Громов старался идти вровень с Адой Львовной, а это было нелегко, он привык шагать широко, размашисто, ее маленькие ножки едва поспевали за ним.

Она жила далеко от завода, в Сокольниках, по дороге рассказывала ему, что вместе с нею проживает ее крестная — древняя старуха, ворчливая и брюзгливая, впрочем, добрая душой...

— Потому я на нее и не обижаюсь, — сказала Ада Львовна. — Ведь она — единственный близкий мне человек на всем свете.

Дом, в котором жила Ада Львовна, был, в сущности, не дом, а ветхая от времени дача, вся в резных башенках, с наличниками над окнами, с цветными стеклами, выложенными над верандой, обнесенная полуразвалившимся забором.

Единственное удобство — очень близко от метро, минут пять — семь, не больше.

Громов поднялся вслед за Адой Львовной на второй этаж по скрипучей деревянной лестнице. И вдруг попал в тепло, в сияние света; трещали дрова в печке, зеленый плющ затейливо вился вдоль стены, свисая до пола, в клетке у окна распевала канарейка.

— Кока, вы где? — позвала Ада Львовна.

Откуда-то издалека донесся хриплый недовольный голос:

— Здесь я, куда денусь...

— Они отдыхают, — негромко произнесла Ада Львовна, подмигивая Громову. — В своей резиденции.

Позднее он узнал, что резиденция крестной — маленькая, метров пять, каморка, где могла поместиться лишь одна ее широкая металлическая, с шарами кровать.

— Одну минуточку, — сказала Ада Львовна, — я сейчас.

Он сел за стол, оглядываясь. Стены увешаны фотографиями, старинный диван красного дерева, зеркало в прекрасной резной палисандровой раме. Тихо, уютно, кажется, за окном не Москва, а глухая глухомань...

— Сейчас будем чай пить, — объявила Ада Львовна, снова войдя в комнату. — Подождите еще совсем немного.

— Готов ждать, — сказал Громов, глядя на нее.

Она переоделась, вместо привычного делового синего костюма с белой или кремового цвета блузкой — легкое домашнее платье, короткие рукава открывают нежные, тонкие руки, темные волосы не стянуты в пучок на затылке, а свободно рассыпаны по плечам.

Громов смотрел на нее во все глаза.

Она усмехнулась:

— Можно подумать, что вы меня раньше никогда не видели.

И Громов вдруг смутился, словно мальчишка, которого неожиданно застукал учитель в тот самый момент, когда он закурил сигарету.

В тот вечер она ничего не рассказала ему о себе. И он ушел, так и не узнав, что она за человек, и как, в конце концов, относится к нему, серьезно или флиртует от нечего делать...

Все это ему довелось узнать позднее, когда они поженились.

Она долго не соглашалась стать его женой.

— Мы с тобой ровесники, а это очень плохо, потому что женщины раньше стареют. Ты еще будешь молодой, а я уже старуха старухой...

Это было явное кокетство, потому что никто не дал бы ей ее тридцати двух.

Маленький рост, миниатюрное хрупкое сложение на диво молодили ее, и она понимала, что ей еще суждено в течение долгих лет оставаться молодой.

Как-то Громов шел с Адой по улице, им встретилась красивая, полная, золотоволосая женщина. Улыбаясь, стала махать рукой еще издали, потом, приблизившись, кинулась целовать Аду Львовну.

— Адочка, дорогая, как я рада видеть тебя, если бы ты знала!

Розовые пухлые губы ее впились в щеку Ады Львовны, в то же время она успела пытливо, хотя и бегло оглядеть Громова с головы до ног.

Они постояли на улице, золотоволосая толстушка щебетала об успехах дочки, поступившей в университет, о муже, который отправился куда-то за рубеж в командировку. Не преминула рассказать о себе, о том, что защитила кандидатскую и теперь собирается опубликовать целый ряд статей в научных журналах.

На прощанье она вновь осыпала Аду Львовну поцелуями, ласково кивнула Громову.

— Это знаешь кто? — спросила Ада Львовна. — Жена моего троюродного брата. А хороша, не правда ли?

— Не в моем вкусе, — сказал Громов. — Чересчур грузна и массивна.

Ада Львовна не была бы женщиной, если эти слова не польстили бы ей, тем более что, в отличие от жены своего родственника, она была миниатюрна и хрупка на вид. Но чувство справедливости привычно взыграло в ней.

— Что ты, — сказала, — она же красивая, какое лицо, ты обратил внимание?

Громов рассеянно кивнул. Именно в этот самый момент они собирались перейти мостовую, и его больше интересовал цвет светофора, чем даже самое красивое лицо самой красивой на свете женщины.

— Дидя очень милая, ласковая, — продолжала Ада Львовна, когда они уже перешли мостовую. — Характер такой, что хоть мажь ее на хлеб.

— Дидя? — переспросил Громов. — Что это за имя?

— Елизавета. Ее все так звали с самого детства, и до сих пор осталось — Дидя. У нее и муж такой же — ласковый, добрый, нежный... с теми, кто ему необходим.

— Однако, — заметил Громов. — Однако ты даешь!

— А что? — спросила Ада Львовна.

— Вернее, не даешь им спуска, видно, что здорово их обоих не любишь, ни эту самую Дидю, ни ее мужа, хоть он тебе и брат.

— Нет, я бы этого не сказала, — возразила Ада Львовна. — Не люблю? Это звучит, пожалуй, чересчур сильно. Напротив, я смотрю на нее и на него с интересом.

— Чем же они тебе интересны?

— Как человеческие особи. Я вспоминаю, как на различных торжествах и празднествах они поддерживают друг друга. Он начинает витиеватый тост, она тут же вступает: «Аллаверды к твоим словам», и дополняет каким-то своим, еще более ласковым и многослойным. Или она чествует кого-то, он продолжает: «Аллаверды», и, что называется, дает на всю железку. Причем это в отношении нужных им людей. Тех же, кто им уже не нужен, они перестают замечать.

— Ну уж! — усомнился Громов. — Тогда объясни-ка мне вот что: ты ей, как я понимаю, не нужна ни с какой стороны, разве неправда?

— Безусловно, не нужна, — согласилась Ада Львовна.

— Так какого же лешего она с тобой так подчеркнуто нежна? Какой от тебя прок?

— Тут, я полагаю, не одна, а две причины, — сказала Ада Львовна. — Перво-наперво и у такого рода людей все-таки имеются свои привязанности, как ни говори, они же не автоматы, не могут жить все время по одному принципу — ты мне нужен, потому я тебя и обволакиваю, и льщу напропалую, и угождаю, чем могу. Во-вторых, она ласкова со мной прежде всего потому, что это ей ничего ровным счетом не стоит, а вдруг как-нибудь в будущем отзовется? Потому и ласкова на всякий случай...

— Любопытные экземпляры, — заметил Громов.

— Даже очень. По-своему обаятельны, даже, я бы сказала, талантливы, а уж как услужливы, если им это интересно, необходимо, ничего не пожалеют, лишь бы сделать приятное нужному человеку.

— Мне тоже встречались такого рода особи, — сказал Громов. — Знаешь, чем они все одинаковы? Просто все на одно лицо? Тем, что у таких вот индивидуумов никогда не бывает друзей, есть только лишь нужные люди. Заметила?

— Да, это точно. И хотя они уверяют кого-то нужного для них, что они его любят, что дружба у них до конца, что их водой не разольешь, на самом-то деле они не имеют друзей, потому что не умеют дружить.


«Она умнее меня, сильнее характером», — часто думал Громов.

Он понимал, что жить с нею трудно. Многие приятели его уверяли: легче и приятнее всего с женщинами недалекими, а с умными, напротив, тягостно, приходится все время следить за каждым своим словом, стараться не отставать от них, быть постоянно в курсе жизни, умные высмеют, запрезирают, а глупенькие, как правило, никогда не заметят, что ты тоже не самый умный...

Но ему было с нею интересно. Казалось, каждый день приносил что-то новое, порой неожиданное.

И еще его привлекала ее влюбленность в свое дело.

Как-то она призналась, что профилакторий в сущности ее вторая семья, порой даже трудно решить, какая семья ближе.

Рабочие любили ее, персонал боялся и, как полагал Громов, не выносил на дух.

Она могла при всех накричать на вальяжную Дарью Федоровну, кастеляншу профилактория, за то, что та не постелила вовремя чистое белье.

— Дома, надеюсь, у вас чистая постель? — ехидно спрашивала Ада Львовна. — Да? Не сомневаюсь, что лилейно-белая. Почему же вы считаете возможным, чтобы наши пациенты ложились на несвежее белье? Объясните, пожалуйста!

Дарья Федоровна пыхтела, толстые щеки ее заливал клюквенный румянец.

— Я проработала в больнице, до профилактория, чуть не двадцать лет, — пробовала она вставить слово.

Но Ада Львовна безжалостно обрывала ее:

— Ну и что с того? Значит, в больнице от вас страдали больные, а здесь страдают рабочие...

В конце концов, доведенная чуть ли не до слез, Дарья Федоровна почти торжественно обещала:

— Никогда больше, ни разу в жизни...

Однажды Громов зашел за Адой в тот самый момент, когда она распекала повара, подавшего на ужин кислый творог.