Соседи — страница 102 из 141

Вечером в комнату, где усталые офицеры сидели за столом, приветливо вошла Лили, девушка в переднике. Привычно сделав коротенький изящный книксен, она с улыбкой заговорила с Савицким. Непонятные слова чужого языка звонко вылетали из ее лукавого фарфорового рта. Толубеев заинтересованно смотрел на нее. Девушка стояла, сунув под передник руки и слегка расставив легкие стройные ноги. Она вдруг умолкла и открыто, ожидая ответа именно от него, взглянула на Толубеева.

Савицкий, благодушно поглаживая полную шею, перекатил на товарища близорукие воловьи глаза:

— Василий Иванович, душа моя, тут вот… интересуются, понимаешь ли, не испечь ли нам с тобой пирожков. Как ты на это смотришь?

Девушка, чуть наклонив головку, смотрела на Толубеева прозрачными светлыми глазами. Чувствуя, что он сейчас обязательно покраснеет, Василий Иванович будто бы непринужденно перевел взгляд, но снова увидел ее тугие, облитые чулками ноги, увидел, как покачивается, кокетливо подворачиваясь на тоненьком каблучке, ее красивая игрушечная лодыжка.

— Так мне-то… — проговорил он, уловив, что девушка даже подалась вперед, стараясь догадаться, что он скажет. — Я ничего. Ты бы сам, Семен Андреевич, командовал.

Савицкий усмехнулся, но сказать ничего не успел, — по его усмешке, по смущенному лицу Толубеева девушка догадалась обо всем сама, просияла и, снова присев неуловимо быстро, выбежала из комнаты, часто постукивая каблучками.

Белой рыхлой рукой Савицкий потер себе под расстегнутым мундиром грудь и красноречиво закряхтел, избегая встретиться с товарищем взглядом. «Что ж, поздравляю тебя, Василий Иванович», — готово было сорваться у него. В другое время Толубеев обязательно отпустил бы ему какую-нибудь колкость, но сегодня его не трогали двусмысленные намеки сослуживца, — заглядевшись на дверь, в которую только что вышла Лили, запомнив мелькание щелкающих по паркету каблучков, он вдруг подумал, что войне, долгой, изнурительной, бесконечной, кажется, пришел все-таки конец.


Случилось это поздно ночью, в мае. За Савицким из штаба прилетел на мотоцикле взволнованный дежурный. Привычно вскочив и бросившись к одежде, Савицкий не сразу сообразил, что это за пальба гремит по всему городу. Стреляли отовсюду — беспорядочно, ликующе, восторженно. Дребезжали в окнах стекла. Потом Савицкий понял и обессиленно, с натянутой на руки гимнастеркой, не успев просунуть голову, опустился на кровать.

Где-то далеко, на окраине, раз за разом взмывали в небо разноцветные пучки ракет. Высокая готическая башня возникала из темноты, озаренная мертвенным светом. Блестели крыши, порой видны были воронки на развороченной площади.

В комнате наверху у раскрытого окна стояла Лили, и Толубеев при далеких вспышках ракет видел, как светились ее плечи. Едва началась стрельба, Лили подбежала к окну и с треском убрала тяжелую штору. Длинная автоматная очередь прогрохотала совсем близко. Это внизу, у калитки, безумствовал сержант Гузенко. Неодетый, белея рубахой, он яростно плясал на холодных камнях мостовой и палил, палил из автомата, — магазин за магазином… Лили молча смотрела, как неистово радуется Гузенко. Триумф победителей… Что должна была чувствовать она, девушка побежденной страны?

Василий Иванович тихо подошел и обнял тонкие похолодевшие плечи. Она отчаянно прильнула к нему, спрятала лицо. «Ну, ну», — только и произнес Толубеев, вяло наблюдая, как закатываются в черноту трескучие шрапнели ракет. Значит, так… Значит, скоро. Что ж, к тому и шло. Скоро дом: дочка нынче должна в первый класс пойти…

— Ах, черт возьми! — вдруг громко произнес Толубеев.

Беспомощным движением девушка медленно прошлась по его плечу, руке; прижалась еще доверчивей. Значит, понимала и она…

Ко всему, что у них произошло потом, Савицкий вначале отнесся как к чему-то само собой разумеющемуся. Не стало фронтов и передовых, позади остались голые обезображенные поля, спаленные деревни и перелески. После всего пережитого люди дорвались до того, ради чего умирали и от чего успели отвыкнуть. Натруженными в убийствах руками солдаты гладили белесые головенки чужих истощенных детишек, ротные котлы щедро отваливали побежденным войсковой приварок победителей. А главное — женщины еще совсем недавно ненавистной, проклятой страны вдруг увиделись в таком искусном, охочем к любви разнообразии, что устоять было невозможно, — слишком уж долга и жестока была война! И армия, лишь только миновала опасность, превратилась в огромный лагерь самых разнообразных людей, каждый со своими болезнями, вкусами и привычками.

Все, что было обезличено войной, запрятано, забыто, теперь поперло наружу.

Однако вскоре стал известен специальный приказ, строго-настрого запрещавший подобные отношения, и добряк Савицкий испугался за товарища. Он попытался было предостеречь его, но тщетно, а скоро и сам понял, что приказ этот своим появлением, непреклонным тоном своим лучше всего говорил о том, что на землю пришел мир.

Конец войны неожиданно напомнил, что все огромные армии существовали и существуют временно. Скоро веселые эшелоны радостно побегут на восток — к заждавшимся семьям, к забытым делам и заботам.

Толубеев изменил своей привычке писать одно письмо в неделю, за последнее время он отправил домой лишь несколько скупых открыток. Так было легче и проще — не надо ничего придумывать.

Наблюдая за ним, Семен Андреевич Савицкий скоро разглядел в отношениях своего сослуживца к случайной девушке нечто большее, чем долголетняя фронтовая тоска по мирной позабытой жизни. И все же он жалел его и считал своим долгом уберечь от неприятностей. И добрейший Семен Андреевич попробовал зайти с совершенно неожиданной стороны, сделав это, как он думал, со всей сохранившейся за войну деликатностью воспитанного человека.

— Ты бы, Василий Иванович, — сказал он как-то, чрезвычайно старательно разрезая на тарелке бифштекс, — обратил внимание, что за субъект стоял у них в доме. Я о коменданте говорю. Хамоватый, скажу тебе, был тип.

— Не пойму, — насторожился Толубеев, замерев с недонесенной до рта вилкой.

— Ну как же… Ведь надо полагать… Так ведь сам посуди… — и мягкотелый Савицкий договорил, досказал остальное сострадательным взглядом в сторону кухни, где хлопотливо щебетала Лили: дескать, комендант-то, сам понимаешь, лирики с ней не разводил.

— Ах, вот ты о чем! — проговорил Толубеев и медленно опустил вилку, отложил нож.

Трудней всего сейчас было взглянуть в добрые, сочувствующие глаза Савицкого. В конце концов он встал и отбросил салфетку. Момент для достойного ответа был упущен. Пусть добряк Семен Андреевич прав, все было так, как он намекает, но разве он не в силах догадаться, каких трудов стоит самому Толубееву не думать, не бередить… А, да что уж теперь!

С этого дня между ними установились холодные, очень вежливые служебные отношения.

А Лили, ничего не подозревая, беззаботно хозяйничала в домике, прислуживая и офицерам и нелюдимо замкнувшейся баронессе. Иногда она громко кричала из кухни во двор, звала Гузенко на помощь. Сержант, улыбаясь, вытирал руки и поднимался в дом…

О демобилизации Василий Иванович узнал поздно вечером в штабе, в конце дежурства. Он застегнул верхние крючки на мундире и вышел на улицу. Он старался держаться так, словно ничего не произошло, что все так и должно было быть.

В сумерках он пришел домой и постоял на крыльце. Еще в коридоре услыхал знакомый громкий голос, вошел. В зале, хорошо освещенном, за столом сидели Савицкий и старший лейтенант Норкин, пришедший в гости.

Толубеев уселся, вяло оглядел стол, про себя отметил какую-то броскую, ухарскую красоту Норкина. Цыганская кровь в нем, что ли?..

Норкин, компанейски сверкая очаровательной улыбкой, успевал хорошо, аппетитно есть и не умолкать. Слушая его, Толубеев понемногу отошел и повеселел. Откинулся на спинку, расстегнул ворот. Савицкий шепотом, чтобы не мешать рассказу, посоветовал снять китель.

— Н-ну, так вот, — говорил смуглолицый Норкин, сильно прожевывая и шевеля замасленными пальцами, — застолица еще сидит, все чин чином, а папашка уже ищет, уже высматривает — к кому бы, за что бы… Мамашка от него осторожно отсаживаться начинает. А тут — ага! — завелись в сторонке. Чья-то корова у кого-то стог подъела, а там чей-то деверь опояску спер, — папашке-то много ли надо? Туда! Слышим, он уж о топорище своем заводит. Топорище, заметьте, у него кто-то когда-то унес. Начинается! «Сват! — кричит кто-то. — Скажи, сват, кто это топоришше…» — «Врешь! — бомбит батя. — Врешь!» — «Я вру?» — «Врешь!» Хлысь! — первая плюха. Хрясь! — первый пиджак пополам. По-ошло-поехало!.. Во дворе папашка расходится как Еруслан. Шур-р в одну сторону — куча сухого кизяку раскатилась, шур-р в другую — сортир набок. И не подступишься. Кулачищи у него черт знает какие. Но тут папашка допускал всегда одну и ту же стратегическую оплошку. Мамашка его подводила. Подскочит, бывало, к нему, тоже пьяная, косматая, и запричитает: «Да Николай, да ты скажи, чего тебе надо!» — «А, сука меделянская!..» Хвать ее за волосы и под себя — ногами месить. Ар-ригинально! Ну, уж тут на него…

Постучав, вошла веселенькая Лили, тонко перехваченная передником. Норкин, умолкнув, сцепил над столом руки и подождал, пока она ссыпала в блюдо горячие шуршащие пирожки. Мрачные хмельные глаза его бесстыдно разглядывали девушку. Отсвет «иконостаса» падал на крепкие смуглые скулы. Он проводил Лили взглядом, вдруг подмигнул Толубееву и сильно потянул носом: «Ч-черт!» Крутя головой, выбрал пирожок, смачно закусил его и по-гурмански закрыл глаза.

Савицкий напомнил ему:

— Ты про отца-то…

— А, да, да, — неряшливо жуя, вспомнил Норкин. — Сейчас… — Доел, облизнул пальцы. — Фу, вот повезло тебе, Василь Иваныч… Дак, так вот. Папашку, как свяжут, под забор всегда откатывали, в холодок. Завалят его туда, а сами опять пить. По неделям, бывало, гуляли… Ну, известно, папашка поорет-поорет да и сомлеет. О нем, почитай-ка, под вечер только кто-нибудь вспомнит. Подойдут, потыкают, — проснется он. Глазищи как мясо — красные. «Ну чо, — говорят, — выпьешь, может?» — «Эй, несите там!..» А чтобы развя