Соседи — страница 122 из 141

Подошла родительская суббота, и, как Анне ни хотелось сходить на кладбище, терять день она не решилась. Попросила Павла, и тот от нечего делать согласился. С детства еще помнились ему тихие, благостные дни родительских суббот, когда все село тянулось на кладбище посидеть над родными могилками. Анна напекла ему оладий, сварила несколько яиц. Завязала все в узелок — раздать на кладбище богомолкам за помин души.

Народу на кладбище оказалось мало, куда меньше, чем в те годы, и Павел удивился — то ли веры в людях стало меньше, то ли за делами некогда. Он с трудом нашел могилы отца и матери: стояли они когда-то на отшибе, в молодом зеленом березняке, а теперь столько понаселилось вокруг! Но могилы выглядели аккуратно — Анна за делами не забывала и о стариках. Павел с горечью подумал, что вот, старое умирает, а молодое растет, и все почему-то видел перед собой востроглазую девчонку Пелагеи.

Сколько сидел Павел — он не знал. Поднималось и припекало солнце, откуда-то издалека, из-за реденьких, еще не оперившихся березок, доносился тихий, упокойный благовест. Над маленьким старым кладбищем, над могилами и головами живых, над крестами и березками раскинулось бездонной синевы вечное небо. Все дышало здесь земным нетронутым покоем. Павел подождал, не подойдет ли кто, кому, как наказывала сестра, можно отдать узелок и попросить помянуть рабов божиих Данилу и Меланью, но богомолки, как на грех, обходили этот далекий, глухой угол кладбища. Или их действительно меньше стало?

Сумрачный, тихий, разморенный думами, Павел не спеша шел между могилами. Он знал о своей опасной болезни, но — странно — не боялся ее. Он не мог представить себе, что однажды, вдруг, не будет ни света и неба, ни вот этой каменистой, ощутимой сквозь прохудившиеся подметки, дороги. Но что-то надо было делать, не сидеть же век на шее сестры. Нужно было чем-то жить. Но как?

Деревня была маленькая — тридцать дворов. Да и то еще разрослась за военное время; раньше на этом месте была лишь заимка деда Пелагеи — угрюмого, прожившего что-то около ста лет пасечника Луки. Откуда и как он сюда попал — никто толком не знал. Много в те поры тянулось в эти края беглого люда. За молочными реками, за кисельными берегами брел народ из безземельных российских губерний. Алтайская глухомань казалась обетованной, ласковой землей. Для сохранности от поборов и тягот забивались в самые что ни на есть углы и тут, матерея, обрастая добром, пускали корни, селились навечно. Шли годы, а над заимками, таежными деревнями только густел хозяйский ситцевый дух, нелюдимый, кержацкий. Это потом они, бородатые, угрюмые хозяева, будут пороть вилами новых незваных пришельцев, спасая от конфискации уже изрядно подопрелые закрома; это они раздуют пламя кулацкого мятежа, пытаясь остановить тягу изголодавшихся крестьян к колхозам. И много еще останется от сгинувших годов на будущее, и потребуются великие труды, чтобы повыветрить, истребить затхлый дедовский дух из этих мест. Понадобятся известковый запах строек, дымные горизонты заводов и фабрик, машинный лязг колхозов и МТС, — и только тогда дрогнет старина, отступая, стушевываясь и погибая. И все же многим еще будет разниться эта далекая окраина большой страны, несмотря на то, что жизнь идет и новое наступает неодолимо — наступает гравийным трактом Восточного кольца, протянувшимся до самой китайской границы, гудками пароходов, напоминающими теснинным речным верховьям о завтрашнем времени. И поразится, попав сюда, свежий человек: да, велика страна и много на земле еще работы…

Задумался Павел: куда же податься было здесь? В артель? Не с его здоровьем. В колхоз?.. Павел озабоченно сокрушался — лучше, конечно, в МТС. Работа бы там ему нашлась, но как-то больно было опять срываться и ехать на новое место, — Павлу, достаточно намотавшемуся по свету, до того согревающим показался уют старой, помнившей еще материнские руки избы.

А жить надо было.

Кладбище кончилось, и Павел с узелком в руках медленно побрел по дороге. Над дорогой, над кустарниками стригли воздух ласточки.

— Павел Данилыч! — внезапно услышал он чей-то знакомый голос и очнулся.

Оглянувшись, даже оторопел: Пелагея! Смущена была и она, — стоя друг против друга, они смотрели и конфузливо смеялись глазами. Пелагея нарядилась празднично, богато. Изменилась она неузнаваемо — цвела пышной бабьей красотой. Но что-то в ней оставалось и от той девчонки, испуганно убежавшей в калитку. Только что?

— Что ж вы, Павел Данилыч, узелок обратно несете? — с неуловимой ноткой заигрывания спросила она.

Павел развел руками, кашлянул.

— Да вот… Никого же нет.

— Надо было оставить на могилке, — деловито посоветовала Пелагея. — Назад уносить грех.

Павел остановился.

— Так что же делать?

Она рассмеялась и предложила вернуться. Они пошли назад. Часто приотставая, Павел разглядывал ее сзади и все дивился: до чего изменилась! Он вспомнил, как мальчишкой, притаившись со сверстниками в кустах на берегу, подглядывал за купающимися девчонками, и подумал, что теперь Пелагея должна быть очень хороша. Она удивленно оборачивалась почему он отстает? — и Павел торопливо опускал глаза.

— А худой какой вы, Павел Данилыч! — косила она на него выпуклые зеленоватые глаза; Павел вспомнил, что осталось в ней от прежней Польки, — глаза, такие же, как тогда, перед армией. Вспомнив это, он как-то сразу освоился, стал проще, развязней.

— Да уж до вас мне, Пелагея Макаровна, далеко!

Она хлопнула себя по бедрам и зашлась мелким грудным смехом.

— Вот уж в самом деле, — проговорила она, утирая глаза зажатым в кулаке платочком. — А что делать, не знаю. Вроде на работе хлещусь как проклятая, а толстею.

Теперь рассмеялся он, легко и дружески, и, касаясь плечами, они пошли по залитой солнцем дороге.

У самого кладбища встретили согнутое в дугу ветхое существо и отдали ему узелок. Черная старушонка держала в своей сморщенной лапке беленький узелок и смотрела вслед беспечным, греховно смеющимся людям, осуждающе поджав желтые высохшие губы.

3

Майские праздники в деревне прошли серо, незаметно. Шумно гуляли только рабочие артели — после праздничного обеда они как были во всем чистом, принаряженные, погрузились в подводы, взгромоздили на телегу моторную лодку и отправились неводить. По пьяному делу ничего не поймали, но шуму наделали много — чуть не утонул, свалившись в воду, заводила всех рыбалок пимокат Василий, отчаянный забулдыга парень. Откачивали его всем миром и еле спасли. Трезвые, промокшие, явились в деревню на рассвете и сразу разбрелись по домам. Больше нигде не собирались и этим повергли многих в великое изумление: обычно гулянье длилось три-четыре дня, с песнями и гармошкой по улицам, с гомоном по ночам. Старикам это дало пищу для воспоминаний — раньше, по их мнению, пили больше, праздновали разгульнее. А теперь что, мельчает народ.

В майские дни Павел помогал сестре садить картошку; в деревню, чтобы не бить зря ноги, не возвращались и ночевали в поле. Анна торопилась: вот-вот должна подойти прополка, — значит, опять на колхозном поле будешь день и ночь. Трудодни она теперь считала, словно складывала в копилку.

Пелагею он видел уже после того, как отсадились, видел несколько раз, но все встречи получались какие-то мимолетные: здравствуй-прощай.

Однажды — это было незадолго до сенокоса, — гуляя по молодому осинничку вдоль крохотной, воробью по колено, речушки, Павел неожиданно наткнулся на Пелагею. Скрытая от людских глаз густой молодой порослью, она стояла по колено в воде среди широкой, устроенной мальчишками для купанья запруды и, бесстрашно скинув кофту, мыла волосы. Павел, опешив, отпрянул назад. Но повернуться и уйти не хватало сил: слишком велико было лукавое искушение. Он осторожно отвел в сторону ветку и, затаив дыхание, стал смотреть. Пелагея была совсем рядом — рукой подать. Чтобы не замочить юбку, она забрала ее высоко между колен, и обнаженные сзади ноги молочно белели крепким бабьим здоровьем. Круто выгнув голую красивую спину, она проворно нагибалась, черпала пригоршнями воду и поливала на голову. Вода бежала по плечам, стекала по круглым, быстро снующим локтям. Павел, натянувшись как струна, глядел не отрываясь.

С запада, над погорелыми, зазеленевшими вырубками, быстро заходила сизая грозовая туча. Пелагея торопилась, беспокойно поглядывая на приближающуюся тучу. «Не успеет», — почему-то подумал Павел, судорожно глотнув сухим горлом. Перегибаясь назад, Пелагея быстро выжала волосы и, отбросив их за плечи, пошла из воды, деловито вытирая почти девически крепкую грудь.

Оставаться теперь было стыдно, и Павел отпустил ветку.

Налетел ветер, и осинничек затрепетал, закланялся, показывая серебристую изнанку листьев. Впереди, около деревни, взвило и понесло столб пыли, тусклой хмарью в минуту занесло небо. Где-то высоко, в кромешной тьме вдруг грохнуло и раскатилось — над полем, речкой и деревней.

Павел уже давно заприметил старую, в три ствола, развесистую иву и припустил к ней. Под это дерево, рассчитывал он, и Пелагея кинется укрываться от дождя, Павел добежал до ивы и остался без сил. Привалившись к стволу спиной, он тяжко дышал раскрытым ртом, рукой удерживая бешено колотящееся сердце.

Кругом все стихло так же разом, как и взвихрилось. В грозовой тишине рваными космами наискось неба приближался дождь. Крупные, как пули, капли — тук, тук — щелкнули у самых ног Павла и заставили его подобраться. Прильнув спиной к дереву, на носках, он поглядел, не покажется ли Пелагея.

Он увидел ее, когда дождь лил вовсю — ровно и щедро. С корзинами белья на коромысле она медленно шла по залитой дороге, разъезжаясь в грязи босыми ногами. «Ну вот и спряталась», — пожалел он и, подождав, пока она подойдет поближе, отчаянно замахал ей рукой. Она увидела и просто покивала: иду, иду. Свернула с дороги на траву и пошла проворнее, все оглядываясь в ту сторону, откуда пришел дождь.

— Да скорее ты! — не вытерпел он, выскакивая под дождь и помогая ей спустить с плеч тяжелые корзины. Она поставила их на траву и, улыбаясь мокрым упругим лицом, восхищенно произнесла: