Она накрывала на стол и все убивалась, как же это брат не отбил телеграммы или письмишка не бросил, — она бы хоть пирог испекла. Надо было дать телеграмму. У них теперь почта есть, так что принесли бы в тот же день. Ну ничего, на завтра она уже тесто поставила.
Стол был накрыт, как заметил Константин Павлович, из последнего, но по выражению значительности на лице сестры он видел, что она горда и этим, что и у нее даже при негаданном случае есть чем принять человека. У нее даже в поллитровке что-то нашлось, и она налила брату в старенький мутный стаканчик и самую малость себе, в чайную с трещинкой чашку.
Ласковыми материнскими глазами она взглядывала на распаренного, усталого брата, который все еще не знал, как держать себя и у стола сидел неуверенно, совсем чужим человеком. Потом она примолкла на минутку, как бы соображая, все ли она соблюла, что надо, не забыла ли чего, и с просветленным лицом подняла свою чашечку.
Было в этом движении столько трогательного и нежного, что Константин Павлович, хоть и не позволял себе пить водку, от всей души потянулся, хотел сказать что-то, но смешался и махнул рукой. Глядя, как он морщится и переводит дух, сестра умиленно кивала.
— Ох, тятенька бы сейчас поглядел! — вырвалось у нее. Не опуская чашки, она проворно нагнула голову, вытерла набежавшую слезу и лучистыми влажными глазами посмотрела на брата. — Ладно, ладно, ты не смотри на меня, — произнесла она, будто извиняясь за неожиданную слабость.
Константин Павлович закусил и, не зная, о чем говорить, поднялся из-за стола. Как посторонний стал он рассматривать старые пожелтевшие фотографии, собранные в одной большой рамке под стеклом. Он узнал фотографии и спросил о детях сестры. Ведь большие уж теперь должны быть… Спросил и тут же понял, что попал впросак. Оказывается, сестра писала ему обо всем. Писала она ему не часто, но аккуратно, обстоятельно обо всех сколько-нибудь заметных событиях в ее жизни. И о детях писала. Или это почта, провалиться ей совсем, потеряла письмо? Константин Павлович что-то сконфуженно пробормотал, припоминая, что действительно писала ему в свое время сестра обо всем этом. Сын ее, хороший, работящий парень, не вернулся с фронта, после войны уж схоронила Дарья мужа, а лет пять назад вышла замуж и уехала из родной деревни дочь. Не оседает молодежь в деревне, не задерживается, бежит, едва подрастет, в города, на заводы и рудники.
— В МТС у нас еще многие уходили, — рассказывала разрумянившаяся Дарья. — Теперь вот похерили МТС, вроде завернули мужиков в колхозы. А вообще-то не видел ты, братушка, нашей беды. Не дай и не приведи! Да спасибо еще Корней Иванычу нашему, — хозяйственный человек. Не дал согнуть колхозу шею… Ты клуба-то нашего еще не видал? Ну, как же, сходи посмотри. Роялю купили — не хуже, чем в городе. Артисты вот приезжали — не протискаться было. Сейчас что, сейчас жить можно! А в клуб ты обязательно сходи — о нем в газете даже писали. И с Корней Иванычем повидайся, — он любит со свежим человеком поговорить. А о тебе, пока ты мылся, он уже справлялся. Я за дрожжами бегала, так встретила его… Хороший человек!
Председателя колхоза Константин Павлович увидел на следующий же после приезда день.
Первую ночь в родительском доме он спал крепко и проснулся поздно. Проснулся от громкого голоса сестры и, бодро вскочив, поинтересовался, из-за чего шум.
— Да черемушка у меня в палисаднике стоит, — пожаловалась Дарья; встала она сегодня чуть свет и, забрав волосы под платок, деловито орудовала у печки. — Уж такая ли рясная была черемушка! Так нет, всю обломали. Лезут и лезут. Ну и ребятишки пошли!
После торжественного пирога Константин Павлович оделся и отправился осматривать деревню. Одеваясь, он заботился о том, чтобы не выделяться среди здешних, благо что и костюм он захватил с собой самый будничный, дешевый. Дарья, провожая его, еще раз наказала обязательно посмотреть клуб, и Константин Павлович, медленно шагая по главной улице в своем простом, но отлично сшитом костюме, помахивал тросточкой и соображал, как бы ему без расспросов выйти к клубу.
Собственно, найти клуб оказалось делом совсем несложным. Продолжая идти по главной улице, Константин Павлович вышел прямо к приземистому, но просторному зданию, не кирпичному, рубленному на совесть, добротно и долговечно. Сбоку полураскрытых дверей висела какая-то афишка, надо полагать — о занятиях кружка самодеятельности. Подходить ближе Константин Павлович не стал, а все стоял поодаль, смотрел и думал о своем, о том, что в его время никакого клуба в деревне не было и если была надобность, то людей собирали в правлении — самом большом доме деревни, не считая, конечно, школы. В школе-то и приохотился будущий художник к рисованию, и, видимо, даже сейчас, если только порыться в школьных архивах, можно еще найти его первые «произведения», которым в свое время была оказана небывалая честь висеть в школьном зале и даже в правлении… Так стоял и снова вспоминал Константин Павлович и в задумчивости не заметил, не слыхал, как подошел, скрипя деревянным протезом, председатель колхоза, постоял сзади, подождал и напомнил о себе легким покашливанием.
— Любуетесь? — спросил Корней Иванович, небрежно кивнув на клуб. — Ничего клубишко… Копеечку нам, правда, стоил, да что поделаешь?
Был он грузен и, как показалось Константину Павловичу, неряшлив, но, присматриваясь к новому человеку, проявлял крайнюю деликатность — взглядывал изредка, как бы мимоходом и неназойливо. Разговаривая, слазил в карман за кисетом, свернул цигарку — все это не торопясь, настраиваясь на душевный разговор.
— Вложили мы в него, нечего сказать, — говорил Корней Иванович, облизывая краешек завертки и принимаясь оглаживать цигарку заскорузлыми, нездоровой полноты пальцами. — Да ведь никуда не денешься. Теперь без клуба нельзя. Народ наелся, его на культуру стало тянуть. Дай клуб, дай рояль… Ну, думаю, нате вам… Нет, — он снова взглянул на клуб, — ничего, не жалеем.
Он стоял с готовой цигаркой, и приезжему, чтобы окончательно закрепить знакомство и расположить к себе председателя, требовалось поднести спичку или зажигалку — смотря кто чем богат, — но не знал этого Константин Павлович, да и, к сожалению, не курил. Корней Иванович пошлепал губами с приклеившейся цигаркой, незаметно бросил на художника сожалеющий взгляд и полез за спичками сам. Но, видимо, что-то еще располагало его к гостю, если он не ушел, вежливо приподняв картуз, а остался стоять, неловко навалясь всей тяжестью грузного тела на деревяшку. Молчал и Константин Павлович, соображая про себя, что, судя по сизым, нездоровым щекам председателя, ему помимо клуба и о себе не мешало бы позаботиться — в Кисловодск, скажем, съездить или еще куда, да и на диету переходить полегоньку; вон и руки опухли от нездоровья же.
— Я слышал, на побывку приехали, — не вынес молчания Корней Иванович. — Доброе дело… Дом, он тянет.
Константин Павлович не ответил.
— А что, не взялись бы вы нарисовать нам картину? — неожиданно бодро предложил Корней Иванович, и художник догадался, что этот разговор и был целью председателя, как раз с этой своей мыслью он спрашивал вчера о нем у Дарьи. — Такую, чтоб — знаешь! — за душу брала! — и даже кулаком потряс энергично, выражая этим высшую степень того, как должна взять за душу картина. — Мы бы ее… — честно говорю! — мы бы ее в самый передний угол повесили в клубе. А что? Если хорошая картина, не жалко и переднего угла. Вот давайте-ка попробуйте? А?
Константину Павловичу стало неловко от простодушного предложения председателя. Чтобы не обидеть его усмешкой, он поспешно кашлянул, прикрывая рот ладонью, и с минуту рассматривал свои начищенные штиблеты. «А и халтурщики же, видать, мотаются у них по деревням!»
Приняв молчание Константина Павловича за раздумье, Корней Иванович ободряюще хлопнул его по плечу:
— Да что тут думать-то? Рисуй, и все. И не говори мне ничего! — поспешно вставил он, увидев, что Константин Павлович поднял голову и хочет что-то сказать. — Рисуй. Рисуй и не думай! Ну, если уж на то пошло, то я тебе скажу… — он хитровато прищурился и придвинулся ближе. — За нами не пропадет. Понял? Могу тебе даже гарантию дать. Много не обещаю, а худо-бедно… да, в общем, дорогу оправдаешь. Ну, договорились? — и, надеясь на благодарность приезжего, потратившегося в дороге человека, протянул покровительственно хозяйскую руку.
В душе Константин Павлович расхохотался над этим жуликовато щурившимся пухлощеким мужиком. В Москве, совсем недавно, его просили оформить спектакль в одном из ведущих театров. Предложение он получил после того, как жестоко и решительно разобрал все, чем занимался лучшие годы своей жизни, годы после огромного успеха «Расставанья». И наотрез отказался от предложения театра, не чувствуя в себе достаточного душевного влечения для этой в общем-то лестной для каждого художника работы… Теперь, чтобы не обидеть Корнея Ивановича, он деликатно сказал, что приехал не для заработка, а со своей определенной целью, что пусть его извинят, но он не может принять этого предложения.
Константин Павлович старался говорить как можно убедительнее, честно глядя в доверчивые и не ожидавшие отказа глаза председателя. По мере того как он говорил, в глазах Корнея Ивановича пропадала жуликоватость. Он оскорбленно убрал протянутую руку, крякнул и приподнял над большой потной головой видавший виды картуз.
— Ну, тогда извиняйте, если так. Мы ведь от простоты души. А коли воздухом приехали дышать, так дышите, запасайтесь. У нас его тут пропасть.
Повернулся грузной оплывающей спиной и пошел прочь, сильно припадая на деревяшку.
Поглядев ему вслед, Константин Павлович вздохнул: ну вот, не успел приехать, а уже конфликт. Но почему он не догадался раньше подарить родной деревне какую-нибудь из своих работ? Вот уж это никуда не годилось! Надо, надо подарить. Вот вернется домой и пришлет. Обязательно!
Он собрался идти обратно, но увидел вчерашнюю босоногую девчонку, которую однорукий, Серьга, окликал Танькой. Константин Павлович узнал ее по загнутым, как рожки, косичкам. Похоже, что Танька давно уже разыскивала председателя: звонко окликнув его с другой стороны улицы, она подбежала к нему. Корней Иванович сердито остановился и смотрел на подбегавшу