наковой и многолетней ношей — тащить эту ношу в одиночку тому и другому надоело, невыносимо надоело. Оттого-то их беседа незаметно для них самих мало-помалу достигла градуса взаимной теплоты.
— Вы знаете… уж вам-то я признаюсь, — сказал Митасов. — Я этой летчице, ну, там, на танцах, представился тоже как летчик. И нам хорошо, мы танцуем, разговариваем. Мне удается ее обманывать, потому что я служил у летчиков в гвардейской части и наслушался всякого. Но вчера мне показалось, что она не верит. Как вы считаете: может, мне лучше сознаться первому, а? Не ждать? Но ведь не простит! Или простит? Нет, не простит. О, я знаю таких людей, видел!
«Сам напутал. Когда ловчил, все было ясно, а вот теперь…» Объяснить это Степану Ильичу было легко, потому что свою жизнь он прожил просто и прямо и такая душевная неразбериха была ему неведома. А видимо, на склоне лет у любого человека появляется нужда в уверенности, что жизнь прожита не зря.
Выговорившись и облегчив душу, Митасов вспомнил о том, зачем вышел из дому.
— А на Наточку вы не сердитесь. — И дружеским жестом он положил руку на колено подполковника. — Ей тоже тяжело. По-своему тяжело. Если бы одна Машенька, а то еще ребенок… а тут еще Никита! А куда девать такую вещь, как родительское сердце? Разве не так?
Степан Ильич задумался.
— Но мы-то, — проговорил он, потирая лоб, — мы-то ведь тоже были молодыми! Почему же у нас все было не так?
Пожевав губами, бывший интендант задумался и вдруг, озаренный какой-то мыслью, снова поставил сетку с бутылками у ног.
— Вы знаете, я вам возражу. До пенсии я тоже думал так, как вы. Но вот я стал жить, ходить и наблюдать. И думать. И знаете что? Не надо паники! Не так уж все плохо. Смотрите, вот уже и мы состарились, а многих просто нету, а жизнь идет, ходят поезда, дымят трубы, растет хлеб, строятся города, БАМ. Кто же все это делает? Мы? Мы уже не можем, старые. Господь бог?.. Они! Плохие или хорошие, а — они. И как только я до этого додумался, сразу стал по-другому чувствовать себя.
Он словно предлагал проверенное лекарство от общей болезни.
— Но вы подумайте, он не хочет даже в лагерь ехать! Служить!
Митасов понурился.
— Знаю, знаю… Ах, в хорошие бы руки его! Воспитание…
— Вы его мать знаете?
— Видел, — убито вздохнул интендант и махнул рукой.
— Актриса?
— Кассирша.
Помолчав некоторое время, Степан Ильич сказал:
— Меня возмущает, что Наталья Сергеевна на него чуть не молится!
Интендант не поверил:
— Наточка? О нет! Вы просто ничего не знаете. Совсем, совсем не молится! Уверяю вас. Вот я вам сейчас расскажу. — Он жизнерадостно поддернул свои брючки на коленях и сел на самый краешек скамейки. — К нам, вы, наверное, знаете, недавно приходил этот ваш… ну, сын вашего Барашкова, из армии…
— Игорек? — удивился Степан Ильич. — Почему же она мне об этом не сказала?
— Могла забыть, не обижайтесь… Так этот Игорек… это же прелесть! Он починил нам все краны: на кухне, в ванной. А с дверями? Знаете, просто так берет и дверь эту снимает! Раз-раз — подстрогал и снова навесил. В полчаса все сделал.
— И Покатилову?
Митасов рассмеялся:
— Что вы! Покатилов заперся. Вы же его знаете.
— А инструменты?
— У Игорька такая сумочка. Наточке он коляску починил, мне замок переменил. Так что у меня теперь новый замок! Прекрасный парень.
— Никита дома был?
— А, так об этом-то я вам как раз и хотел сказать! Вы стали говорить, что Наточка на него молится… Слушайте. Ну, как вы сами понимаете, Никита захотел ему помочь. Мужчина же! Лучше бы он не помогал! Ка-ак даст молотком — и прямо ему по пальцу. Машеньке дурно стало, Наточка побежала за йодом. Забинтовали и сели чай пить.
— За таким… — Степан Ильич изобразил руками, — за круглым столом?
— Да, да, вы же знаете… И вот здесь я получил такое удовольствие, что не могу сказать! Я сидел и слушал, как парни спорят. Это очень интересно, уверяю вас. У каждого свой взгляд, своя, если хотите, философия. Почему мы их считаем детьми? Совсем, совсем не дети! Граждане! Мужчины! Вы бы послушали.
— Так будьте же… — попросил Степан Ильич. — Хотя бы коротко.
— Ну, сначала всякие там пустяки. Игорек, кстати, сказал, что любит «Как закалялась сталь». А Никита… сами понимаете: Кафка, Сэлинджер, Роберт Фрост. И все с усмешкой, все через губу. Парень-то он начитанный. Потом о музыке, потом еще о чем-то… кино, театр. А уж потом и об этом… колхозе или совхозе, куда Игорек едет. «Что, — это Никита, — за биографией, говорит, едешь?» Мне даже неловко стало. Наточка ему глазами… А Игорек… та-акой молодец! «Я, говорит, своей биографии не стесняюсь». И так спокойно, с таким достоинством. И — все! Наповал! Потом Наточка мне говорит… к чему я весь разговор-то! «Счастливая, говорит, эта девчонка. Такого парня!» А вы говорите — молится. Она вас еще немножечко стесняется. Она даже мне-то… Не бегать же ей, не жаловаться на зятя на всех углах! Не такой она человек.
Ничего этого Степан Ильич не знал, хотя догадаться обо всем не составляло никакого труда: Наталья Сергеевна терпела зятя ради дочери.
— Не повезло бедной Маше, — сказал он. — Я вспоминаю: какие парни у нас в училище! Да и вообще… Нет же, нарвалась! И Наташе было бы легче.
Сказал и смутился: сорвалось с языка. Так интимно он не называл ее даже в мыслях. Митасов, словно не расслышав, удрученно смотрел себе под ноги, на сетку с посудой. Щечки его обвисли.
— Может, жизнь его научит? — спросил Степан Ильич.
Задумавшийся интендант встрепенулся:
— Никиту? О, еще как! Уверяю вас. — Он вдруг лукаво скосил свои маленькие глазки на подполковника. — Вы думаете, эти молодые люди не будут стариками? Будут. Вся разница сейчас в том, что мы с вами помним свою молодость, а они своей старости еще не знают.
Забирая сетку с бутылками, он стал подниматься со скамейки. Степан Ильич несмело удержал его:
— Вы понимаете… Мне неловко, но я хочу попросить вас. Вы не обидитесь? Для меня это очень важно. Честное слово!
Митасов сразу сделался серьезным.
— Говорите. Говорите же!
Просьба подполковника была: найти возможность сообщить Наталье Сергеевне, что он здесь сидит и ждет.
— У нее сейчас должны все спать после обеда. Ей ничего не стоит… на минутку…
— Сидите, — заявил Митасов, проникаясь важностью поручения. — Я сейчас.
«Придет, не придет?» — гадал Степан Ильич, сплетая пальцы. На тыльной стороне ладони он заметил какое-то коричневое пятнышко и машинально потер его. Не оттиралось. «Гречка». У Митасова, он заметил, все руки были в «гречке». Да, кажется, и у Барашкова… «Звонок? Звонок оттуда?» Поворачивая перед глазами руку так и эдак, он обнаружил еще одно пятнышко, еще, и ему стало грустно. Вот он сидит и более всего боится, что Наталье Сергеевне почему-либо не удастся выбраться из дома, а между тем… Ох это «между тем»!
Думал ли он о смерти? Не часто, но думал. Страшила ли она его? Вот тут было сложнее. Разумеется, когда она придет, он не испугается и встретит ее как надо. Однако так он думал раньше. Со времени путешествия прежней простоты не стало, возникла боязнь потерять все, что появилось, а появилось у него так много, что он все чаще упрекал себя: зачем, ну зачем столько времени он прожил так неинтересно, пусто, серо? Времени, потерянного времени, которого теперь уж не вернуть, — вот чего было жаль! Где-то он читал, что старость страшна не тем, что человек стареет, а тем, что остается молодым. Сейчас, прислушиваясь к ощущениям в себе, он соглашался с этим: правильно. Старость — возраст, требующий от человека мужества. Живешь уже не так, как хочется. Разве не хочется иногда повиснуть и подтянуться на ветке дерева, свистнуть в пальцы, запрыгать на одной ноге, пиная камешек? Но взглянешь вокруг себя и устыдишься: неловко. Старым привыкаешь быть, оглядываясь на молодых. Но если прыгать, пиная камешек, неловко, совестно, то отчего же совестно любить? Разве оттого, что прибавилось морщин и седины, стал менее упругим шаг? Нет, в человеке до самой смерти все противится тому, чтобы не жить, а доживать!
…Он увидел ее, едва она появилась из-за поворота, и обрадованно вскочил. Наталья Сергеевна, стесняясь своего затрапезного вида, одной рукой придерживала на коленях полы халата, другой поправляла прядь волос. Степан Ильич догадался, что она выскользнула из дома под каким-то предлогом буквально на минуту.
— Убежали? — улыбнулся он.
Не отвечая, она вдруг села на скамейку и расплакалась.
— Ну, зачем вы? Зачем? Я же просила…
Он огляделся, пытаясь загородить ее от любопытных на остановке.
— Вы эгоист… эгоист! Вот вы кто!
— Успокойтесь… Если хотите, я уйду. Извините.
Плач ее стал тише, ладонями она закрывала лицо.
— Давайте пройдемся, — предложил он, желая скрыться от любопытных с автобусной остановки.
— Мне надо уходить, — отозвалась она из-за ладоней.
Он стиснул зубы и опустился рядом. Пускай смотрят, пускай пялят бесстыжие глаза! Наплевать! Но неужели, черт возьми, так и будет продолжаться без конца ее зависимость от дочери и этого… губастенького молодца? О, как он их сейчас ненавидит! Бессовестные, бездушные, беспардонные потребители, знающие лишь свои удовольствия!
«Она мне запретила…» Конечно, еще бы! Удобная же домработница. Видите ли, едут отдыхать и — никаких забот. Живут, точно идут мимо соблазнительной витрины. «Мама, дай!», «Папа, купи!» С детства, с мелочей все начинается. Сначала папа решает задачки, а ребенок списывает их в тетрадку, потом избавление, правдами и неправдами, от поездки в колхоз, в лагерь — справочки, звонки, знакомства. Ложь, с самого начала ложь, обман, забвение высокого смысла жизни. Напрасно мы так часто избегаем, стесняемся громких слов. Разумеется, затаскивать их, как расхожую монету, грешно, но привить их в душе, в сердце каждого — необходимо. В этом наша сила, и мы это не раз уже доказали. Высокий смысл жизни существует и существовал всегда, никто его не отменял и не отменит, разве только это сделает тот, кто хочет сам намеренно его зачеркнуть, забыть, опошлить. Но тогда беда ему — жизнь неминуемо накажет. За примером ходить недалеко…