Соседи — страница 31 из 141

И он пересадил Лизу по-своему и остался доволен ее покорностью.

Она понимала, что отец сразу, с первой же минуты хочет все поставить на свои места и был доволен, что это ему как будто удается. Но ведь он еще не знал ни о Володьке, ни о распределении!

— По-козырному… — усмехнулась Лиза, неловко усаживаясь за столом. — Еще как придется.

— А что? — насторожился отец. — Тебя куда назначили?

— В Глазыри пока досталось.

— В Глазыри-и?! Да они что там, с ума посходили? Сказала бы ты им: дуйте-ка, мол, сами туда, в эти самые Глазыри! Нашли планету!

— Ничего, папа. Я думаю в район съездить. Может, еще здесь удастся остаться.

— Конечно! И ты съезди, и я. Как это можно? В Глазыри! Да пусть они сами туда едут.

— Тебе ездить незачем, папа. Я сама.

В тоне, каким это было сказано, он почувствовал раздражение и покорно уступил.

— Ну, гляди, гляди, дочь. Я же как лучше…

Он уступал ей, будто заискивал, и такая уступчивость почему-то ожесточала Лизу. Почему он так заглядывает ей в глаза? Чего боится? Точно не родная дочь приехала, а, скажем, ревизор. Она подумала, не сказать ли уж сразу и о Володьке, и все же решила ничего пока не говорить. «Да что это я, как с цепи сорвалась?» — удивлялась она и унимала свое раздражение. Но встреча и в самом деле показалась Лизе странной: вместо обоюдной радости каждый точно держал за пазухой припрятанный булыжник. Однако что за булыжник? И для чего?

— Дома кто? — раздался вдруг с порога негромкий голос, и Лиза вздрогнула: она не слышала ни шагов, ни скрипа двери. Соседка старуха, высокая, нескладная, вступила в избу и, словно уставший после тягостной работы человек, опустилась там же, у порога, на краешек скамейки. Незваный гость, она в смущении утерла кончиком косынки губы.

— Уж посижу, Петрович, не обессудь, — промолвила соседка, увидев, что отец, едва она вошла, отворотился. — Сколько лет не видела.

Отца она как будто не замечала и лишь разглядывала Лизу — сидел, упершись в лавку, немолодой, надсаженный годами человек и думал что-то невеселое, слезливое. Поймав под подбородком уголок платочка, старуха покачала головой и промокнула глаз.

— Ну, ну, ну! — прикрикнул на нее отец. — Давай ты еще… Не хватало нам тут!

— Уймись ты, уймись. Не строжись хоть ради такого-то дня, — обратилась к нему соседка с таким тихим, терпеливым укором, что понял бы даже посторонний: многое, слишком многое связывало этих людей, не только долголетнее соседство.

Лиза взглядывала то на отца, то на соседку и не могла представить обоих, уже разбитых старостью, в былые, славные их времена — молодых, смешливых, скорых на ногу, на шутку. Когда же повернуло от любви на ненависть? Была война, в деревне были живы впечатления тех, кто уцелел от оккупации, и Лиза помнила, что отец всегда считал соседку виноватой в гибели дяди Устина. «Она, она его сгубила!» — бывало, говорил он, на что мать только опускала голову или спешила отвернуться и уйти. Она о своем казненном брате вообще почти не говорила — вернее, избегала говорить. «Но почему, почему?» — вдруг только сейчас вступило Лизе в голову. Раньше она считала, что матери тяжело, но сейчас, глядя на соседку и на отца, проживших бок о бок столько лет и ставших в конце концов едва ли не врагами, Лиза подумала, что в глубине этих соседских, не во всем понятных отношений лежит что-то не выясненное до конца — по крайней мере, для нее. Да, судьба дяди Устина развела их и поссорила, но почему не наоборот — не связала еще крепче, не сроднила?

Для здешних мест дядя Устин был человеком знаменитым. По прежним рассказам, каратели поймали его здесь, в Вершинках, но казнь он принял в Глазырях, где находился центр партизанского подполья. Сразу после оккупации велось большое следствие. Опрашивали и отца, и многих из деревни, опрашивали долго, почти год, потом все улеглось, забылось, но с той поры отец уже злобился, причем не только на соседку (что Лизе, по ее тогдашним представлениям, было вполне понятно), но даже на мать с дядей Устином. На них-то за что?

Сейчас, вернувшись в родной дом уже взрослой, Лиза увидела, что ничего не изменилось, скорее наоборот: отец с годами сделался еще непримиримее и словно обозлился на весь белый свет. Дядя Устин погиб давным-давно, теперь не стало матери, в живых и рядом оставалась одна соседка, и отец, как Лиза убедилась только что, словно воспользовался случаем лишний раз бросить ей в лицо всю свою обиду, всю накопившуюся злость. И все же мама, как Лиза помнила, с соседкой зналась и делала отцу уступку лишь в одном — ни в дом к себе ее не пускала, ни к ней сама не ходила. И было удивительно, что ради Лизы старуха переступила вековой запрет.

— С праздником, тебя, Петрович, — проговорила соседка, как бы извиняясь за свои неуместные слезы.

— Ладно, ладно, — отмахнулся отец. — Я гляжу, у тебя еще курицы бродят незнамо где, а ты как в кино заявилась. Чего сидеть, чего глаза пялить? Люди как люди. Иди, слушай, иди, у нас своя радость.

Старуха поднялась.

— Не обессудь Петрович… Да уж иду, иду. Не сверкай глазищами-то!

— Папа! — возмутилась Лиза, едва соседка вышла. — Ну зачем ты так?

— А-а!.. — с неожиданной злобой процедил отец и громко захлопнул дверь. — Сидит и сидит. А чего сидит, чего высматривает? Я бы их с Урюпиным-гадом одной пулей расстрелял!

— Ну, ты совсем уж!.. — Лиза смешалась и умолкла. Ей было неловко за неприкрытую грубость отца. Пускай бы посидел человек. Уж ради мамы, ради ее памяти мог бы потерпеть. Нет, выгнал, как побирушку.

Удивительное дело: да тот ли это дом, в котором Лиза родилась и выросла, та ли это деревня, откуда она уезжала на учебу? Или просто сама она теперь смотрит на все совершенно иными глазами? Старая Константиновна, многолетняя соседка… Неужели это та, в кого когда-то был безнадежно и, видимо, обидно для своего самолюбия влюблен отец? И уж конечно она никак не походила на человека, совершившего подвиг. Но как ни удивительно, а все это было, не отнимешь: и любовь, и молодость, и подвиг, старуха и немцев «угробила», и в руках гестапо побывала (одно слово чего стоит — гестапо!).

И все-таки отец… Конечно, корни его неприязни, его застарелой мстительности были гораздо глубже того, о чем думала и до чего пыталась добраться Лиза. Что-то недоговоренное слышалось Лизе в злых словах отца, и она подумала, что многое еще придется ей узнать, понять и разложить по полочкам. Пока же она не переставала жалеть одинокую старуху, обиженно уковылявшую к себе, в сиротскую избу. А житье Агафьи Константиновны представлялось Лизе истинно сиротским. Пока было здоровье, соседка, как и мать, как все женщины в деревне, работала на ферме, однако постепенно стали сказываться издевательства в гестаповском застенке. После смерти ночевавших у нее в избе карателей Агафья Константиновна была увезена в Антропшино, в гестапо, и, если бы не стремительное наступление наших войск, ей не ходить бы больше по земле…

Постепенно остывая, отец спросил:

— Что, жалко стало? Так иди, вороти. Она прибежит. Радешенька прибежит.

— Да ну тебя! Так обидеть человека.

— Это ее-то? Ее обидишь! Нашла о ком горевать. Да я ее… Вот поминать только не хочется ради такого дня. Я тебе еще порасскажу! Ты тут многого не знаешь.

А Лиза вспомнила, как незадолго до отъезда на учебу в город она застала мать с соседкой у плетня, там, где был когда-то перелаз в соседний двор. Они стояли за кустом черемухи, каждая в своей ограде, что-то говорили, плакали, сморкались.

— Ах, Лизавета, — умильно говорил отец, закончив хлопоты и радостно располагаясь за столом напротив дочери, — не суждено нам, видно, с тобой жить в городе. Три года! А там еще три, а там… — Махнул рукой. — Ладно, здесь будем устраиваться. Живут же люди, правда? Ну и мы не пропадем. Ничего, проживем. Не думай.

Узнав о том, что было одно место в аспирантуре, он расстроился:

— Конечно, дочь, где уж нам с тобой! Сейчас все больше по знакомству, по приятельству… А у той, что осталась-то… У ней кто отец с матерью?

Лиза поморщилась:

— При чем здесь отец с матерью? Просто круглая отличница. Во-первых, у нее и после школы медаль, а во-вторых, и училась она все время без четверок.

Отец засмеялся, затряс седой головой:

— Ах, Лизавета, Лизавета! Ничего-то ты еще не понимаешь. Ну да поймешь, научишься. Жизнь научит.

— Папа, я с тобой не согласна!

Он ее не слушал.

— Невезучие мы с тобой, дочь, вот что. У людей, как глянешь, все, а мы с тобой… И уж так обидно, так обидно станет иногда — ну прямо сил никаких нет. Урюпина-то, гада, когда поймали… Ты думаешь, легко пришлось? Опять все сызнова пошло. Как, да где, да почему…

— Ты-то при чем? — посочувствовала ему Лиза.

— Вот то-то и оно! — подхватил отец. — И я им то же. Или мы с ним друзья-приятели были? Нашли с кем равнять! Гад он, и я до войны это знал. Да, до войны. Его еще тогда видно было. Ты вот поспрошай-ка, как мы с ним схлестывались. Что ты, дочь, насмерть бились! Я его духу выносить не мог!

Подступало давнее, прошедшее, но не забытое. Девчонкой она только слышала о том, что было прежде, но близко к сердцу ничего не принимала — какое у ребенка соображение! Но теперь хочешь не хочешь, а примешь на себя все, чему становишься наследником, с чем тебе придется жить, — кстати, неважно где: здесь, у отца, или в далеких, страшноватых Глазырях.

— Мстил он тебе, папа?

— А ты как думала? Так вот поди-ка, докажи. Никому, дочь, ничего сейчас не докажешь. Слушать даже не хотят. Там, куда таскали-то, я так и заявил: «Расстреливайте, говорю, меня с этим гадом лучше, чем так…» Отвязались. Но только и сюда вот, — он сильно, возбужденно постучал по груди, — и сюда вот, доченька, заглянуть бы следовало! Ты думаешь, даром все проходит? Даром?.. Или мать-покойница… — Он вдруг дернулся, уронил слезу и неумело, кулаком стал вытирать глаза.

— Папа… — взволнованно привстала Лиза, пораженная неожиданными отцовскими слезами. Никогда раньше она не представляла, что все прошедшее и, как ей думалось, исчезнувшее навсегда так сильно задевает его жизнь. А выходит… И Лиза, глядя, как он обиженно, по-ребячьи вытирает глаза, готова была сама заплакать: таким несчастным, жалким показался ей этот неловкий жест отца.