— Здесь ведь что получилось-то? О гагаринском несчастье мы узнали только вечером. Гляжу — народу валит: никогда столько не было! Идут, и идут, и идут…
— Сюда?
— В том-то и дело! Ну, собрались, поговорили. И хорошо поговорили! Тут же и телеграмму отбили, чтобы горе разделить. Ребятишки же остались, семья.
— А адрес? Знали?
— Что адрес! Просто на Москву послали. Дойдет, поди, — передадут.
— Это вы хорошо придумали. Просто здорово! — волнуясь, похвалила Лиза.
— Придумали… Чего тут придумывать? Горе, оно горе для всех. Этим-то наш народ и знаменит. Если уж беда по-настоящему, звать и тянуть никого не надо: сами все поднимутся.
Лиза кивала, соглашаясь, но ее собственные мысли уходили далеко. В этом примитивном капище глубинной русской деревеньки (а может быть, музее?) старый догадливый подпольщик изобретательно представил как бы пунктирную историю никем не покоренного народа. И как на месте оказалась здесь бессмертная улыбка летчика, раньше всех живущих на земле прорвавшегося в библейскую космическую высь!
— Неужели, — спросила Лиза, — немцы ни в чем вас так и не подозревали? Ведь тут, простите, довольно откровенно все! — И она обеими руками повела по стенам, как бы соединяя в одно целое эти разновременные, однако поразительного, как ей теперь казалось, фамильного сходства портреты.
— Видишь ли… Во-первых, немцы в Глазыри старались показываться как можно реже. А во-вторых… а во-вторых, они, к нашему удовольствию, забыли, что в религии — изрядный кусище истории. И какой еще истории! Ка-кой!
Глаза Рогожникова увлеченно заблестели, им овладела жажда откровения, учительская страсть. Он и по амбару прошелся, как по классу.
— Агафья, видимо, рассказывала тебе, что Устина нашего казнили в день Преображения, — говорил он, потирая руки и подбираясь к теме. — Не рассказывала? Зря. Но ты хоть представляешь, что это за праздник — Преображение? Не представляешь? Ах, молодые люди, молодые люди!.. Ну, так вот тогда один тебе вопрос: в каком, скажи-ка, веке было великое нашествие турок на Европу? Ну-ка, ну-ка, — лукаво поторапливал он и наконец ответил сам: — В пятнадцатом!.. Нашествие как нашествие. Проходят турки всю Европу, громят и бьют всех без пощады, и нет на них как будто никакой управы. Смекаешь? Ну-с, и вдруг шестого августа одна тысяча четыреста пятьдесят шестого года, а по-нашему, значит, девятнадцатого августа, под городом Белградом… Где это?.. Правильно — в Югославии… дали этим туркам неожиданно по морде. И сильно дали! И вот сошло тогда на угнетенные, совсем уже отчаявшиеся умы людей преображение: оказывается, не так уж и страшны эти турки, как показалось! И в сердца людей была в тот день положена надежда на избавление. Понятно теперь, к чему вся речь?.. То-то же! Но пойдем, однако, дальше.
Склонив в задумчивости голову, Владимир Петрович несколько мгновений смотрел на свои старые, обхлестанные травой сапоги. Вдруг он выпрямился с такой одухотворенной силой на лице, что Лиза затаилась.
— Поминки по Устину были здесь! — Он ткнул перед собою пальцем. — И я сказал о празднике Преображения, о том, что нет врага непобедимого… Вот тут, — он показал обеими руками, — аналой стоял. И свечи… много свеч! Дым плыл — тут уж Викентий постарался…
Протянув руку, старый учитель по-актерски выдержал значительную паузу. Затем он как бы вырос, распрямился и жестом плавным, величавым провел руками по несуществующим кудрям до плеч, будто выпрастывая концы их из-под наброшенной епитрахили.
— «Бог… — загремел он с неожиданной силой и грозно вскинул руку, — бог препоясывает меня силою и устрояет мне верный путь. Делает ноги мои, как оленьи, и на высотах моих поставляет меня; научает руки мои брани, и мышцы мои сокрушают медный лук.
Ты дал мне щит спасения твоего, и десница твоя поддерживает меня, и милость твоя возвеличивает меня… Ты расширяешь шаг мой подо мною, и не колеблются ноги мои. Я преследую врагов моих, и настигаю их, и не возвращаюсь, доколе не истреблю их. Поражаю их, и они не могут встать; падают под ноги мои. Ты обратил ко мне тыл врагов моих, и я истреблю ненавидящих меня. Они вопиют, но нет спасающего; я рассеиваю их, как прах пред лицом ветра, как уличную грязь попираю их.
Горе тебе, опустошитель, который не был опустошаем, и грабитель, которого не грабили! Когда кончишь опустошение, будешь опустошен и ты; когда прекратишь грабительства, разграбят и тебя…»
Старый учитель был неузнаваем. Грозными, карающими раскатами звучали его набатные, пророческие слова. Как, должно быть, сохли слезы на глазах собравшихся здесь на поминки по замученному партизану, какой непримиримой ненавистью вспыхивали взгляды!
Рогожников умолк и отошел от своего места. Туман вдохновения медленно уходил из его потухающих глаз. Однако Лизе было дорого волнение, испытанное ею до озноба, до ледяных покалываний. То сокровенное, о чем она читала, знала, чему ее учили, чему она теперь обязана учить сама, осозналось ею с какой-то невыразимо сладкой мукой в сердце. Кажется, это было ощущение и своего участия в том, чтобы ни на мгновение не померкла древняя корона славы и достоинства земли ее великих предков…
Они вышли, и Рогожников притворил ворота.
— Вы это наизусть выучили?
Проверяя, надежно ли закрыт раствор амбара, Рогожников ответил с неохотой:
— А что делать? Надо. Да и слова больно уж к месту. — И добавил: — В той сече, которая здесь была, все методы борьбы были к месту.
— А вообще-то боязно было или нет? Я имею в виду — о последствиях вы думали?
Весь обмякший, Рогожников вяло повел бровями.
— Видишь ли, сейчас я об этом, может, и подумал бы. А тогда… Тогда же я на казни был. Своими, можно сказать, глазами… Да и не я один, всех согнали. — Думая о том далеком страшном дне, он вздохнул всей грудью. — Мне даже совестно было перед ним, покойным-то, замученным-то. Это же он меня выгораживал, когда мне отцом глаза кололи. И вот я живой остался, а он…
— Урюпин был? — спросила Лиза.
— Прискакал, гад. Он и увез меня.
— Издевались они над вами? Да?
— Нет, не особенно. Не успели. Зубы только и попортили малость. А вот Агафья тяжелая была. Думали — все. Ну, да правду говорят, что бабы живучие. Мужику бы ни за что не выжить!
Скоро он уже семенил впереди Лизы своей озабоченной торопливой пробежкой и, сухонький, похожий на состарившегося подростка, выговаривал:
— Что-то заболтались мы с тобой, девка, совсем заболтались. А дел-то у нас еще сколько, дел-то! Пошли-ка скорей.
Снова заведенный на целый день хлопот и суеты, он и эту минуту показался Лизе человеком, которому за всю жизнь некогда было даже подумать о себе, настолько он был занят какими-то неотложными и важными делами по своей округе.
Угощая вчера ночью приехавших молоком, Матрена ни словом не обмолвилась о том, зачем разыскивал Рогожникова мотающийся по всему району Сенька-милиционер. Выжидала она, как теперь выяснилось, специально, чтобы не заводить разговор при Лизе. И дождалась: Лиза, уставшая за день, уснула раньше всех в доме.
И вот сейчас, на обратном пути из Глазырей, старый учитель не вытерпел и рассказал, какое заделье привело вчера к нему беспокойного милиционера, — дело касалось как раз отца Лизы и его молодого начальника Виталия Алексеевича. То-то и молчала вчера, деликатничала Матрена!
Рассказ Рогожникова расстроил Лизу. Сенька-милиционер, как передала Матрена, в конце концов выследил промышляющих в лесу браконьеров и захватил их, как он выразился, «на теплом теле». Лосенок, выросший в селе, среди людей, доверчиво, без страха сам подошел к ним и, обрадованный встречей, стал млеть, вытягиваться от привычной ласки. Виталий Алексеевич, торопясь управиться, набросил ему на ноги ремень из галифе, связал и, вынув свой отточенный кинжал, снизу вверх коротким режущим рывком полоснул по горлу… Убийство, настоящее убийство, считала Лиза. Она представила себе и лес, глухое место возле Глазырей, где стосковавшийся по людям Гришка наскочил на браконьеров, и как тянулся он и закрывал глаза от сладкой ласки, и как в предсмертном скоке взвился, потащил убийцу, но подломились связанные ноги, а убийца не отпускал его, валил на землю и, заворачивая голову, добивал, приканчивал окровавленным кинжалом…
Но лучше бы не знать ей этого, не представлять!
Жалея Лизу, Рогожников всячески старался показать, что он не считает ее виноватой за отца. Из жалости он не сказал последнего — зачем же дожидался его Сенька-милиционер. Поймав браконьера с поличным и составив акт, Сенька надеялся на жесткий показательный приговор суда, однако Матрена, как секретарь сельсовета, с сомнением покачала головой: самое большее, чем они отделаются по суду, — денежный штраф. Расстроенный милиционер хотел просить Рогожникова, чтобы он, когда будет в области по своим депутатским делам, зашел бы в обком партии, к Бате, бывшему секретарю подпольного райкома. В самом деле, сколько можно безнаказанно хозяйничать в лесу!
«Глупый, доверчивый Гришка! — не выходило у Лизы из головы. — Как же Константиновне-то сообщить? Не скажу. Сейчас не стану говорить! Потом».
Заезжать в Вершинки Рогожников не стал. Он ссадил Лизу на повороте к деревне, указал какую-то тропинку, чтобы ей не тащиться по дороге, и наказал передать Агафье Константиновне, что заедет на обратном пути, скорее всего завтра.
И вот как будто следовало попрощаться и уйти, однако Лиза продолжала стоять у телеги, сидел и тоже дожидался чего-то Рогожников.
— Суд будет? — наконец спросила Лиза.
Рогожников огорченно понурился.
— Строго сейчас с этим, очень строго. Специальное постановление было — восстанавливать поголовье после немцев. Правда, давнишнее постановление, да ведь никто его не отменял. Верно?
Неожиданно Лиза сообразила, что старый заслуженный партизан может истолковать ее расспросы как осторожную просьбу о помощи отцу.
— Нет, нет, и правильно! — сказала она. — За такие вещи следует.
После этого она выдержала быстрый, но оче