Он передохнул и прошелся, внимательно проверяя, нет ли под окошками постороннего.
— А немец… что тебе сказать, дочь? Немец, он, конечно, строгий. Он нарушений никаких не уважает. Но жить… жить можно. У него главное, чтобы порядок был. А что до остального… — он доверительно положил ей руку на плечо, — что до остального, дочь, так пускай стращают кого-нибудь другого, кто ничего не видал. А я-то посмотрел их, знаю. Ты вот грамотная теперь, скажи сама: а почему же они, если уж такие изверги, тогда ни кикимору эту, ни ее попа не прикончили? Почему? А ведь она их с десяток уморила — не шутка! А старик этот для них самый вредный был, хоть и тихий! А живут, живые остались. Вот тебе и изверги! Так что — знаешь? — болтать можно всяко… и в газетах тоже, а я-то на себе узнал.
Не снимая с плеча отцовской руки, Лиза поднялась, и отец, насторожившись, сам убрал руку. Он смотрел на взрослую, совсем чужую дочь с нескрываемой тревогой: не сболтнул ли лишнего? А когда Лиза молча повернулась и пошла из дома, он попытался воротить ее, окликнув властно, но негромко, по-семейному, боясь вынести сор из избы:
— Лизавета!.. Ли-за-вета, я кому говорю!.. Лизка, слышишь?.. Вернись лучше, зараза!
Забыл он, что ли, что дочь уже не девочка, играющая с ребятишками на деревенской улице, которую можно позвать, заставить подчиниться одним родительским авторитетным окриком?
Ужин, поздний, невеселый, прошел томительно, в унылых, терпеливых вздохах, в молчаливых переглядываниях. Лишь однажды Володька, легкая душа, не выдержал и ляпнул что-то такое, от чего Константиновна прыснула, закрыла рот рукой и стала сильно дуть в блюдечко с чаем.
Не убирая со стола, пошли стелиться. Лиза быстро настилала на пол все, что подавала ей Агафья Константиновна, — матрац, овчинный полушубок, одеяло в ситцевом цветастом пододеяльнике. Прежде чем бросить в изголовье тощую подушку, Лиза проворно надавала ей тумаков.
Она разделась и легла, а Володька с Константиновной, потушив в горнице свет, оставили ее одну, словно больную, и ушли на кухню мыть посуду. Лиза слышала плеск воды и звяканье чашек. Володька, судя по всему, перетирал посуду полотенцем и без умолку о чем-то тараторил — намолчался за ужином. Потом дверь в горницу растворилась, из кухни упал свет, и Лиза, повернувшись, увидела Константиновну, а за ней Володьку: управившись со всеми делами, они тоже собирались ложиться.
— По-настоящему-то как сейчас верить? — продолжала Константиновна какой-то разговор с Володькой, — Это раньше легко было: народ, известно, дурной был, темный да неграмотный. Сказать по правде, и попы не лучше были — такие же оболды. О чем ни спросят попа, он одно свое: бог да боженька… да на небо поглядывает. А чего там выглядывать? По-нынешнему-то и вышло, что все это враки и обман.
— Значит, нету бога? — не отставал Володька и, увидев, что Лиза не спит, оживленно подмигнул ей: дескать, слушай, слушай!
— Тоже не скажу, — отозвалась Константиновна, и Лизе показалось, что старуха нарочно не замечает ребячьей дурашливости своего развеселившегося собеседника. — Зачем уж так сразу-то: нету!.. А вот утрешь ты, сказать к примеру, кому-нибудь слезу или просто хорошее слово скажешь, так внутри у тебя, на душе, на сердце, так ласково, так масляно сделается! И вот это, видать, в тебе как раз так боженька и радуется. А может, и не боженька, а так, душа просто… Это же говорится только… Но в это я верю!
Спокойное достоинство Агафьи Константиновны заставило Володьку устыдиться. Ему стало совестно за свои насмешливые домогательства. Забираясь под одеяло, он пробормотал:
— Что ж, резон, пожалуй, есть. Хотя о терминологии, конечно, можно спорить и спорить.
— Попроще, доктор, — вполголоса, чтобы не слышала Агафья Константиновна, сказала ему Лиза.
— Куда же проще-то!
— Тогда помолчи. Юморист нашелся!
— Ругаетесь, никак? — насторожилась Константиновна и пригрозила им обоим: — Глядите у меня! Скандалы эти — ну их лучше к дьяволу. Кому они нужны?
— Это мы так, — успокоила ее Лиза. — Просто доктор переучился малость.
— Демагог!.. — фыркнул Володька и забил ногами, подворачивая под себя одеяло.
— А ты?
Прибирая на ночь волосы и повязывая платочек, Константиновна рассуждала:
— В бога сейчас по привычке больше верят. Да и кто верит-то? Старики да старухи. И то не все. А вера настоящая должна быть. Нам отец Феофан проповедь говорил, и я запомнила еще с того времени. Осадили вроде враги один большой и важный город и стали домогаться, голодом его морить. Народу померло там видимо-невидимо. И вот в землю полегли все, а не покорились.
— Это когда же было, бабушка? — спросил Володька. — С татарами?
— Зачем с татарами? Я поняла — с Гитлером.
— Ленинград, — вполголоса подсказала Лиза.
— А ведь точно! — согласился Володька, удивляясь своей недогадливости. — Пискаревское кладбище!
— Вот что настоящая-то вера делает! — сказала Константиновна. — А ведь все живые были, каждый живой, — охота ли им было помирать? А померли, не покорились. Вот это вера!
— Я гляжу, — заметил Володька, — этот ваш служитель культа дело свое лихо вел. За такие проповеди и башку недолго было потерять.
— Едва не потерял, — сказала Лиза. — В гестапо сидел. Выручили в последнюю минуту.
— Вон даже как!..
Неожиданно стекло в окне взорвалось, посыпалось и зазвенело. По половицам горницы бешено запрыгал, ударяясь в стены, каменный увесистый голыш. Агафья Константиновна отшатнулась и подняла руку ко лбу, собираясь перекреститься, вскочил и стал озираться Володька, в майке, в трусиках…
Разбитое окно зияло чернотой, игольчатым провалом в страшную ночную пустоту.
— Шалава! Подстилка немецкая!.. — донесся с улицы истошный пьяный крик.
— Господи Исусе! — Агафья Константиновна перекрестилась. — Лизавета, это твой атаманствует. Окошки-то мы, дуры, не закрыли!
Володька, путаясь, стал натягивать спортивные брюки.
— Не смей! — сказала Лиза, поднимаясь и доставая со стула халатик.
— Так что теперь с ним — чикаться? — крикнул Володька, показывая на разбитое окно.
— Сиди. Я сама.
— Попомнишь ты меня! — по-прежнему неслось снаружи. — Кровью умоешься!
— Доченька, не ходи! Ох, не пущу… не надо! — заплакала Агафья Константиновна и, обняв Лизу, посадила к себе на кровать. — Что ты ему, дураку пьяному, скажешь? Он сейчас ничего и понимать не станет. Пульнет еще камнищем, да по голове.
Володька догадался щелкнуть выключателем, и в наступившей темноте стала видна дорога, улица за палисадником, и там, нагнувшись, шаря по земле руками, маячила фигура — искала камень.
— Опять! — сказал Володька. — Нет, я все же выйду.
Издалека вдоль улицы ударил вдруг качающийся долгий свет. Стали видны бугры и выбоины, наезженные колеи сухой дороги. Пьяный разогнулся, из-под руки стал вглядываться в того, кто едет, — узнал и, выронив подобранный булыжник, бросился бежать. По дороге мимо дома промчался, прыгая на кочках, ревущий мотоцикл с застегнутой коляской.
Пробоина в окне мерцала ножевыми острыми осколками. Лиза, приглядевшись в темноте, увидела, что Константиновна неслышно плачет.
— Бабушка… Хотите, мы сейчас к милиционеру сбегаем? Это я во всем виновата. Из-за меня…
Старуха переложила в изголовье подушку и улеглась, отворотилась к стенке.
— Спите, — посоветовала она. — Не глядите на меня.
С озабоченным лицом Володька подошел и, отвернув одеяло, сел на краешек ее постели.
— Чего тебе? — с усилием обернулась Константиновна.
Не отвечая, он профессиональным жестом взял ее руку и опустил глаза на свой секундомер.
— О господи! — нашла силы пошутить Агафья Константиновна. — Как же теперь умрешь — и врач свой.
— Бабушка, помолчите, — строго сказал Володька, не отрываясь от часов. — Вы мне мешаете.
Потом он бережно положил ее руку и с минуту сидел, что-то соображая.
— Ну что? — спросила Константиновна.
— Спать, — приказал Володька, поднимаясь. — Крепко спать. У вас нет снотворного? Жалко. Надо иметь.
Поздно ночью он шепотом сказал Лизе:
— У нее и без того давление на пределе, сам измерял. Еще вчера, когда она о Гришке узнала. А завтра настоящий криз будет. Как назло, у меня с собой ничего нет. У вас аптека близко?
— Тише, — отозвалась Лиза. — Кажется, уснула.
Минуту, другую они помолчали, прислушиваясь, затем оба огорченно покрутили головами — с кровати у стены явственно донесся тягостный бессонный вздох…
В огороде Володька, без майки, в закатанных по колено штанах, таскал полные ведра на огуречные грядки. Худой живот его от напряжения поджимался, босые ноги разъезжались по грязи.
Прогоняя остатки сна, Лиза стояла на крыльце, щурилась на свет, на зелень политого огорода и испытывала желание потянуться самозабвенно и неистово, до сладкой боли в суставах. За плетнем, в родительском дворе, было тихо и пустынно, только нарядный петух, поднявшись по ступенькам, с недоумением поглядывал на запертую дверь. Слабый голос Агафьи Константиновны позвал Лизу в комнату.
— Вы меня, бабушка?
Старуха стояла у окошка босая, в длинной неряшливой юбке и, упираясь в подоконник, смотрела на того же домовитого встревоженного петуха в соседском дворе.
— Иди-ка ближе-то, — позвала она. — Спустись, доча, в погреб, чашку возьми. Там в бочке огурцы, сама увидишь. Зачерпни рассолу да отнеси ему, антихристу. У него, поди, голова сейчас трещит-раскалывается… Хотя постой, не надо! — остановила она Лизу. — Гость опять к нему.
Во двор, открыв с седла калитку, въехал Виталий Алексеевич и, остановившись у крыльца, постучал по перильцам плетью.
— Петрович!..
— Сиди, им теперь не до тебя, — проговорила Агафья Константиновна, отталкиваясь от подоконника. — Ох, ноженьки мои, ноженьки! Совсем не носят меня. Уйди ты, доча, от окошка, уйди от греха подальше. Ну их!.. Иди-ка сюда вот, посиди со мной. Иди, иди, — позвала она настойчиво и показала, чтобы Лиза села на краешек кровати.