ел бы и читал не торопясь газеты, она иногда подбегала к нему и… А, да что теперь!
Он отложил газеты, достал из сумки книгу. Но тоже что-то не читалось, не было охоты. Отметив ногтем строчку и пальцем заложив страницу, Скачков откинулся, покачивал ногой и щурился на гомонивших ребятишек. У Звонаревых, которые — он это знал — водились с ними из пижонства, а за глаза считали всех футболистов дубинами и «полторы извилины», — у этих Звонаревых был прелестный ласковый мальчишечка, и с ним Скачков любил возиться, говорить и слушать и оживлялся всякий раз настолько, что забывал компанию. За ним, сидевшим только что как бука за веселым, разгулявшимся столом, украдкой наблюдали, пересмеивались, плечами пожимали, но — делать нечего! — мирились. Они к нему тянулись, а не он. К ним у Скачкова было устойчивое и спокойное презрение. Им бы хоть один тайм прожить по-настоящему, как те, кого они считают «полторы извилины»: с предельной отдачей сил и при любой погоде. А то перелистать двенадцать диссертаций и написать тринадцатую и — словно постоянный пропуск получить к самодовольству и достатку. Когда-нибудь он все-таки поднимется и выскажет, что футболисты думают о них, — пусть тоже знают!..
Потом, когда все расходились, Клавдия начинала выговаривать ему: ну как это не пригубить, если уж так все просят, умоляют, и не найти о чем поговорить с хорошими и компанейскими людьми! И, распалившись, забывала о его огромной славе, которой в общем-то гордилась и пользовалась, когда необходимо, как отмычкой; вспоминала, о чем нашептывала Софья Казимировна, и злилась, что дурак вот этот, «полторы извилины», пока возился с ребятенком, не слышал, что рассказывал подвыпивший актер. «Я, говорит, попробовал однажды мяч принять на голову, так после музыка и гром с неделю. А ведь за целый матч, за полтора часа — это сколько же разочков по башке?..» Рассказывал, конечно, так — ни про кого, но ей-то все понятно! И по дороге, добираясь до дому, Клавдия почти не умолкала, а он лишь отворачивался и мрачнел. В чем-то, наверное, права была она. Ну что он будет скоро по сравнению с тем же Звонаревым, доцентом, кандидатом? Иван Степанович уж вон какой игрок был — гремел, все время в сборной, а мест, однако, шесть переменил, пока за их команду зацепился. Потому и не сдавался до сих пор Скачков, терзал себя свирепейшим режимом. Хоть и не сахар эти перелеты и игры, игры без конца: на первенство, на кубок, товарищеские у себя и за границей, хотя нагрузка становилась не по силам, но все же можно было жить, как он привык и как хотелось. Все время было у него занятие, которому он отдал молодость, счастливейшие годы и в чем считался изощреннейшим специалистом, академиком…
Он не заметил, когда утихло все вокруг, когда успели разобрать и увести в квартиры детвору, почувствовал вдруг голод и подскочил, увидев, сколько на часах. Неряшливо пихнул потрепанную книгу в сумку и зашагал, соображая, где побыстрее и недорого, но плотно пообедать, — совсем чужой, заезжий человек в родном, да необжитом городе.
Автобус с командой пришел за час до начала матча. Шофер беспрерывно давал протяжные гудки, толпа у стадиона расступалась, через стекла все узнавали футболистов, и многие бежали за автобусом, но вязли, застревали — был самый вал народу.
Объехав длинный, поперек движения поставленный автобус телевидения, мимо мороженщиц, столиков с лимонадом и чадящих жаровен с шашлыком, команда прибыла к служебному подъезду. Здесь было тише и спокойнее, стояла стайка разнаряженных девиц. Из дверей выскакивали часто толстенькие мужчинки в темных очках — они почему-то все, кто крутится возле футбола, носят темные очки. Скачков не любил этих развязных, пронырливых типов, привыкших обращаться с футболистами запанибрата. А девицы… Когда-то и Клавдия дожидалась вот в такой же стайке. Теперь у нее постоянный пропуск на трибуну. Они всегда сидят там вместе, жены футболистов.
Из автобуса, в обе двери, стали спрыгивать ребята: в одинаковых плащах, с толстыми сумками, с четкими проборами на головах. Ноги из-под плащей в голубых тренировочных брюках. Не озираясь, без всякого внимания к сбегавшимся болельщикам, вразвалку скрылись в помещении.
Грузный Иван Степанович сошел последним, поздоровался со Скачковым.
— Ну, как?
— Все в порядке, — ответил Скачков.
Больше они не сказали ни слова. Как старейшему игроку и капитану, тренер доверял ему во всем. Но почему-то именно сейчас Скачков подумал: а не оттого ли ему доверие такое, что он уже сходит, играет предпоследний или последний год? Растут в команде молодые, внимание, заботы все на них…
В знакомой раздевалке ребята привычно занимали шкафчики, кидали сумки возле просторных и удобных кресел.
— Геша, идешь? — позвал Матвей Матвеич, массажист. Он переоделся, приготовился и разминал, почти выламывая с хрустом, пальцы. Густо курчавилась в проеме майки грудь, крепкий живот перепоясан широким обручем ремня. Его распирало от чудовищных оплывших мышц. У иного из ребят нога потоньше, чем у него рука.
— Сейчас, Матвей Матвеич.
Кто-то успел обуться и подпрыгивал, пощелкивая по полу шипами. Скачков не глядя мог сказать, что кто-нибудь из молодых. Торопится на поле, на разминку.
Матвей Матвеич, все еще похрустывая пальцами, ждал у массажного стола. Скачков, раздетый, влез, как на заклание.
— Покрепче, — попросил он, укладывая голову на скрещенные руки. — Колено что-то…
Массажист, словно маэстро перед инструментом, посуровел, потряс над головой огромными кистями и вдруг с лицом сосредоточенным и вдохновенным с размаху опустил их на притихшее расслабленное тело. Скачков сначала вздрогнул и напрягся, но вот шлепок, другой, потом протяжное движение, и он закрыл глаза, почти забылся. Матвей Матвеич был великий мастер. Скачков, кряхтя, постанывая под его безжалостными каучуковыми пальцами, все больше ощущал, как отжимается из мышц усталость, не стало вялости и лени, и плечи, бедра, ноги затребовали напряженья и борьбы. Он раскраснелся, переворачиваясь на спину, еще раз попросил:
— Колено, Матвей Матвеич!
Раздувая от усердия подгрудок, массажист уже лоснился. Время от времени хватал большое полотенце, проводил им по лицу, груди и шее, отбрасывал, не глядя, в сторону.
— Геннадий Ильич, прочитали? — расслышал, как во сне, Скачков. Раскрыл, завел глаза и увидел у изголовья юное лицо Белецкого, паренька из дубля.
— А, Игорек… — проговорил он, содрогаясь под руками массажиста. — Возьми у меня в сумке.
— Понравилось? — спросил Белецкий, становясь так, чтоб не мешать работе массажиста. — «Желтый пес», да?
Скачков задыхался, — массажист вытягивал, разглаживал и встряхивал его большое, увесистое тело. Матвей Матвеич совсем забросил полотенце и только иногда движеньем той или иной руки проворно вытирал пот со лба.
— Нет… — попадая в ритм движений массажиста, сказал Скачков. — «Негритянский квартал».
Чернявый, тоненький, как девушка, Белецкий изумился:
— Да что вы, Геннадий Ильич! «Желтый пес» — вот добрая штука, до самого конца ни черта не догадаешься!
Наконец Матвей Матвеич отступился и, схватив истерзанное полотенце, зарылся распаренным лицом. Под мышками на майке у него темнели громадные полукружья. Скачков поднялся и сел, как обновленный. Похоже было, что массажист умело перегнал в него всю мощь своих огромных мышц.
— Пусти-ка… — шлепнул его по спине Сухов, раздетый, стройный, как подросток, но со старушечьим изношенным лицом. Полез на стол.
«Ага, значит, Степаныч ставит… А что, может, отбегает хоть половину матча?»
Одевался он не торопясь. Носки, две пары носков, затем гамаши. Достал старые обношенные бутсы, придирчиво ощупал изнутри. Нога легла, как в люльку. Разобрав концы тесьмы, стал крепко-накрепко затягивать шнуровку по всей длине подъема. Оставшимися концами перевязал ступню крест-накрест: сверху вниз и спереди назад.
Подошел Иван Степанович, сел рядом и задумался, — набрякли дородные щеки.
— Молодых сегодня? — спросил Скачков, ровно натягивая гамаши и отворачивая их под коленками вниз.
— Да. Надеюсь на Белецкого. Турбин… Ничего?
— Дельно. А Сухов?
— Придется тоже. Пусть выйдет, а там…
— Ну правильно, Иван Степанович!
Он понимал, о чем тревожится сегодня тренер. Его не любят, хмурого, сурового Степаныча, — не любят так же, как везде, где он работал раньше и не сумел прижиться. Он плохо жалует газетчиков и уж совсем не терпит покровителей: подсказчиков, советчиков из всякого начальства. А их же пруд пруди вокруг любой команды… Поэтому сегодня выиграть необходимо, хоть расшибись. Забрезжило: сыграли на подъеме и в «одной восьмой», теперь вот «четвертушка». Не в первенстве, так в кубке хоть успех!
Скачков натянул футболку и, подкатывая рукава, зашевелил ногами, затанцевал.
— Все!.. Все!.. — Иван Степанович поднялся, хлопнул в ладоши. — На поле!
В длинном переходе под трибуной, где звучно цокали шипы шагавших футболистов, Скачкова остановил администратор. Звонила Клавдия недавно, просила два билета.
— Да? Ну хорошо… — и Скачков побежал вдогонку за командой. «Два места… Видно, Звонаревы. Хотя у Звонаревых постоянный пропуск. А, черт бы с ними и со всеми!..»
В дни матчей Клавдия обязательно зовет каких-нибудь знакомых, и ни администратор, ни кассирши ей не откажут: всегда места на западной трибуне. Дни матчей — праздник для нее, награда за все унижения, которые она испытывает с ним в гостях. Это там, в говорливой компании, он молчаливая дубина, «полторы извилины», а на стадионе, в обстановке разнузданного поклонения, он самый именитый: идол, а не человек. И что особенно приятно — Клавдию тоже узнавали, показывали пальцами, приподнимаясь с мест, и пялились туда, где табунком, разряженные, только что из парикмахерских, сидели жены футболистов.
Многоголосый рев трибун плескался и вспухал над всей огромной чашей стадиона. Как будто в кратере вулкана, копилось, клокотало накалявшееся нетерпенье. Все в городе жило сейчас футболом, и только изредка в автобусе троллейбусе, трамвае окажется унылая, ушедшая в себя фигура.