Соседи — страница 89 из 141

Лейтенантом он звал младшего лейтенанта Худолеева, жившего в отдельной землянке. Тихий, страдавший какой-то давней застарелой болезнью, Худолеев все свободное время сидел в землянке и подолгу, обстоятельно писал домой письма…

Девушка оправила под ремнем гимнастерку и, глядя прямо перед собой, пошла в указанную землянку. Зюзин засмотрелся было ей вслед, но запаленная лошадь все мотала и мотала головой, бренча удилами, — она словно подгоняла Зюзина поторопиться.

Неряшливый, заросший бородой Мосев и сидевший рядом с ним в гимнастерке распояской Петька Салов, гладкий нагловатый парень с каким-то кошачьим текучим взглядом, проводили девушку глазами до самого входа в худолеевскую землянку.

— Икристая, — с удовольствием сказал лохматый Мосев, сквозь махорочный дым наблюдая, как узкая юбка облегает при ходьбе ноги санитарки. Петька промолчал и снова раскрыл книгу, которую читал Мосеву до приезда Зюзина. Это был «Еврей Зюсс», зачитанный Петькой до дыр. Любовные успехи фейхтвангеровского героя настолько запали Петьке в душу, что он уже не мог смаковать любимые страницы в одиночку и нашел в лице Мосева благодарного слушателя.

— Ловко, — лениво говорил Мосев, как обычно щуря глаза и застилаясь тяжелым махорочным дымом. — Ловко он их оформлял.

— У нас в ресторане директор был, — вспоминал Петька. — И молодой вроде еще, но на баб на этих он и смотреть не хотел. А уж баб-то было! И каждая — пожалуйста!

— Баба бабе — рознь! — строго сказал вдруг Мосев и цигаркой как бы поставил в воздухе утвердительный знак: дескать, это понимать надо. Петька знал странную манеру Мосева перескакивать в разговоре с одного на другое и, не удивляясь, гнул свое:

— Так вот я тебе об этом и говорю… Бывало, возьмешь какую-нибудь… уж такую стерву, что пробы ставить негде. И смешно: «Давай, говорит, не сразу, давай, говорит, как у людей…» А другая попадется — ну совсем еще кутенок. И тоже смех: «Давай, говорит, скорей, скорей!..» Боится она, что ли, хрен ее знает.

— А бабенка-то… — Мосев кивнул косматой головой в сторону худолеевской землянки и все дымил, не отрывал цигарки от губ, щурил глубоко посаженные глаза. — Как орешек.

Петька притворно зевнул:

— А, все они одинаковые.

— Надо будет спросить, кто такая. — И Мосев позвал Зюзина: — Степаныч… слышь, Степаныч! Поди-ка на час.

Зюзин догадывался, о чем его станут расспрашивать, и заранее настроился враждебно ко всему, что коснется девушки. Особенно недолюбливал он Петьку за бесстыдные его рассказы о женщинах. «Скажу, что ничего не знаю», — решил он, направляясь к Мосеву и Петьке. Но тут глуховатый голос Худолеева позвал Зюзина в землянку.

2

С появлением Шурочки — так звали санитарку — жизнь обозников пошла совершенно иначе. Прежде всего, младший лейтенант Худолеев, вызвав Зюзина, попросил его взять над девушкой шефство; приказывать Худолеев не мог привыкнуть и распоряжения отдавал просительным тоном.

— Ты, Зюзин, о земляночке для нее подумай. Отдельной. Пока у нас тут мирное дело, мы ее телефонисточкой пристроим. А телефонистке, сам понимаешь, ни сна, ни покою. Значит, устроить надо так, чтобы… Понимаешь? Ну, и прочее…

Девушка стояла тут же, и в сумраке землянки она показалась Зюзину еще красивей, еще недоступней, чем в тот миг, когда он увидел ее впервые. Зюзин подумал, что нет, не зря, видно, обратил на нее свое избалованное око знаменитый майор Стрешнев. И ведь молодец, видать, отшила Стрешнева.

Зюзин был счастлив, что заботу о Шурочке командир поручает ему, и заранее прикидывал в уме, как он все устроит для нее. «И пусть только кто-нибудь сунется! Петька этот… Да и Мосев хорош. Старый козел!»

Молоденькая санитарка поразила воображение не одного только Зюзина. Худолеев, прежде чем отпустить ее из землянки, долго и сбивчиво наказывал Зюзину какие-то пустяки, почему-то несколько раз повторил об одном и том же: что забот у телефонистки почти не будет никаких, — смешно сказать, какой у них тут узел связи!.. Девушка, устав от напряжения, встала вольнее, переступила плотно сомкнутыми ногами.

Когда Зюзин и санитарка ушли, Худолеев несколько минут, теребил намотанный на шею шарф, бездумно смотрел на семейную фотографию, где он сам в новом пиджаке и застегнутой доверху рубахе был снят с худенькой, удивленно застывшей женой; Худолеев как сейчас помнил, что сфотографироваться собирались недели полторы и жена сумела-таки упросить избалованную районную модистку, чтобы поторопилась с новым платьем… Худолеев вздохнул, покосился на дверь, в которую только что вышли красивая санитарка в ловко подогнанной форме и неряшливый, куль кулем, солдат, и принялся за прерванное письмо.

Устраивая девушку, Зюзин хлопотал самозабвенно. Он сердито отмахивался от помощи и больше всего боялся, как бы кто-нибудь из солдат не вздумал вышучивать его при Шурочке. «Со своими словечками… Разве поймут они!» Но ему никто не мешал, и самым приятным было то, что главный противник, которого он более всего опасался, Петька Салов, не обращал на санитарку никакого внимания. За все время, пока Зюзин устраивал девушку, Петька ни разу не взглянул в ее сторону. Едва выдавалась свободная минута, он брал свою тальянку и уходил куда-нибудь подальше. Правда, играл он в эти дни как никогда раньше, его игрой заслушивались даже суровые, нелюдимые солдаты комендантского взвода. Слушала и Шурочка, наблюдая, как работает расторопный и счастливый Зюзин. Как-то она не удержалась и похвалила:

— Хорошо играет! Но смешной какой-то, странный…

— Музыкант. — Зюзин утомленно разогнулся и, улыбаясь кроткой и доброй улыбкой, утер воспаленное лицо. Он прислушался к грустным, доносившимся из березника на берегу реки звукам тальянки и покивал головой: — Хорошо. Так за душу и берет. Правда?

Поймав на себе ее взгляд, Зюзин смутился. Шурочка, удивившись тому, как он вспыхнул, впервые обратила внимание, какое тонкое, необыкновенно прозрачное и светлое у него лицо. «Как портит человека уродство! Ведь совсем еще… и не старый». В больших прищуренных глазах солдата плескалась с трудом сдерживаемая нежность, и Шурочке, только что думавшей о странном гармонисте, который почему-то упрямо не хотел замечать ее присутствия, стало неловко. Она опустила глаза и, задумчиво покусывая губу, бесцельно постучала плотно сидевшими на ногах сапожками.

Поодаль на бугорке сидел, как всегда распатлаченный, Мосев и, не отнимая от губ цигарки, немилосердно дымил. Он догадывался, почему это вдруг Петька забросил чтение любимой книжки и с таким самозабвением ударился в музыку. Сквозь махорочную завесу Мосев молча смотрел на все, что происходило вокруг, трезвыми холодными глазами старого ерника и, казалось, заранее знал, чем все кончится. Он видел счастливые хлопоты Зюзина, замечал, как скучает и день ото дня все более интересуется музыкантом санитарка, мысленно хвалил пройдоху Петьку и жалел горбуна.

А Зюзин, видя, что его опасения насчет Петьки не оправдались, был благодарен ему за такую щедрость и простодушно прощал все обиды и насмешки.

С Зюзиным Шурочка скоро свыклась настолько, что стала рассказывать ему о себе, и он, на доверие готовый ответить удесятеренным откровением, открыл ей себя всего — наизнанку. Поведал даже о том, о чем никто не знал и не догадывался. Был он до войны дамским сапожником, удивительным мастером своего дела: шил только на заказ…

— Так трудно же вам в обозе! — чистосердечно пожалела Шурочка, не догадываясь, что это больно ранит его. — Шли бы лучше в пошивочную.

Но он готов был простить ей и не такое.

— В пошивочную, Шурочка, меня с руками возьмут. Только заикнись. Но я зарок себе дал до конца войны… — И поднимал к ней прозрачное, одухотворенное лицо свое. — И потому мечту я имел одну, Шурочка. Эх, было у меня одно дело! Как сейчас в руках держу… — И понуривался, умолкал с тайной мыслью, чтобы заинтересовалась, попросила рассказать.

В темноте из березника показался неясный силуэт человека, приблизился к Мосеву, — и скоро два светлячка цигарок зачертили по воздуху, выдавая спокойный разговор курильщиков. Потом силуэт отделился от Мосева и скрылся в землянке. Шурочка проводила его глазами и поднялась.

— Ладно, Степан Степаныч, завтра расскажете. Мне идти надо. Сколько можно прохлаждаться. А то начальство смотрит, смотрит, да и скажет.

— И то, — согласился Зюзин, тоже собираясь.

Назавтра ему выпало стоять в карауле. Одетый по форме, с полной выкладкой, серьезный и чуточку от всех отчужденный, он ходил в отведенном месте с винтовкой наперевес. Вооружены обозники были кто винтовками, кто автоматами, но Худолеев установил правило, чтобы в карауле стояли только с винтовкой…

Рано утром запряг лошадь и уехал Мосев. Проезжая мимо Зюзина, он хотел было попросить прикурить, но вовремя вспомнил, что, несмотря на свою мягкотелость, Худолеев не простил бы часовому такой вольности, — чтобы не казаться сугубо гражданским человеком, младший лейтенант неумело строжился и взыскивал за малейшие вольности, нарушавшие, как ему казалось, монолитный уклад страшноватой и зачастую непонятной ему военной жизни… Зюзин несколько раз видел, как пробегала куда-то Шурочка, он радовался ей издали и с нетерпением ожидал вечера, когда освободится совсем.

Вечером сменившегося Зюзина зазвал к себе Худолеев и, сильно смущаясь, стал показывать вконец развалившийся сапог. Зюзин охотно вызвался починить, — за работой, думалось ему, он удобней пристроится где-нибудь рядом с Шурочкой и, слово за слово, скоротает в разговоре приятный вечерок. Сколько их, таких вот тихих, совсем не военных вечеров, осталось им? Совсем мало, не сегодня завтра снова оживет фронт, и — прости-прощай насиженное местечко!..

Уже стемнело, когда вернулся из поездки Мосев. Он долго распрягал, без нужды дергая и крича на лошадь, — не любили лошади Мосева. Потом он, усталый, изломанный дорогой, подошел и подсел к тихо разговаривавшим Зюзину и Шурочке.

Зюзин с ремешком на волосах пристроился на пеньке и, привычно согнувшись над сапогом, ловко орудовал проворными тонкими руками. Закусив зубами конец дратвы, он чутко шарил пальцами внутри сапога, ловя острое жальце шила. Глаза его щурились, словно он прислушивался, как шило прокалывает изношенную на дорогах войны кожу солдатского сапога. Но вот палец натыкался на острие, в проколотое отверстие продевались усики дратвы, и Зюзин раздергивал концы широко и уверенно, с наторелостью бывалого мастера. Смотреть на его работу было приятно, как на что-то дорогое, по чему за бесполезное время войны изболелось мужское сердце, истосковались руки.