акого проворства Красильников в нем не подозревал. «В кого бы?» — подумал он. Павел, тот, правда, ловкий был, ничего не скажешь, но только здоровенный в плечищах, — разведчик природный, лучший разведчик в дивизии. На такую табуреточку его и не усадить бы… «Тоже, видать, искусство», — с уважением думал Красильников, наблюдая, с каким упоением вихляется Олежка, а когда оркестр так же неожиданно, как и начал, оборвал свое громыхание, у него было готово что сказать скучающему над рюмкой Семену.
— А парень-то… любит тебя, — и ласково кивнул в сторону эстрады.
Семен усмехнулся и неопределенно пожал плечами:
— Вместо отца, можно сказать…
Квелый он какой-то становился, будто и не рад был, что встретились. Или прошла уже первая-то радость?
— С Розой у вас что? — решился напрямик спросить Красильников.
— А!.. — сморщился Семен. — На дверях читал? Вот всю войну ей и стучали. И орали. Да и после войны… Чего говорить!
— Трудно было бабе, — заступился Красильников, помня о большой, но дружной квартире, а главное, что память о Павле соблюдается там свято.
— А кому легко? — рассердился Семен. — Тебе легко? Мне? Кому, скажи, легко?
Он отворачивался и в гневе теребил давивший шею галстучек. Красильников пожалел, что начал этот неприятный разговор.
— Ну, а дядя Леня?
Семен махнул рукой — пропащий человек!
— Алкаш… Во! — постучал по рюмке. — Все отдаст. Хотя помогал ей, кажется… Да ну его!
Неожиданно, как и в прошлый раз, загремел вдалеке оркестр, совсем загустел табачный чад, расстроенный Семен кинул в рот вторую рюмку и с омерзением затряс головой. Закусив и прогнав слезу, он вспомнил о госте и показал ему пальцем, чтоб не отставал, освобождал посуду.
Красильников, раздумывая, вращал на скатерти с краями налитую рюмку.
— Розка о тебе… просто сказки рассказывает! — почти прокричал Семен, напрягая короткую шею. Он наклонился, чтобы лучше было слышно. — Ты по скольку посылал-то ей? Говорит, большой, наверное, пост занимает.
Красильников, не отвечая, вяло скривился. Кому какое дело, что у него за пост? Сколько мог, столько и посылал. Если жена в командировке да удастся сэкономить — побольше пошлешь. Не удастся — и совсем ничего не пошлешь. Всяко…
— Обижается она на тебя, — сказал он, неожиданно узнавая напряженную шею Семена. Многое изменилось в нынешнем трубаче с тех давних пор, но вот шея, жилистая шея, когда он придвигался и, заглядывая в глаза, напрягал голос, осталась прежней. И — глаза, пожалуй. Точно те же глаза…
— Кто? — живо изумился Семен и, нагнувшись к столику, перекрикивал оркестр. — Розка? Знаю. Дура. Ничего не понимает. Не хочет понимать!
Он кричал и багровел от натуги, голос его доносился, как сквозь разрывы.
— Из-за парня? — тоже пригнувшись, громко спросил Красильников.
— Да из-за всего! Куриная башка. Баба! Не понимает главного. Охота ей, чтоб он с портфельчиком ходил. Стипендию зарабатывал.
— Так а что? — кричал и пригибался Красильников. — Пускай!
Семен рассердился.
— А жить? У нас вон буфетчик, — и пальцем за спину, — тоже институт кончал. А знаешь, сколько дал, чтобы устроиться? Не поверишь!.. — Голос его сорвался, он отхлебнул из фужера. — И саксофонист у меня, сейчас подходил, университетский диплом. Можешь сам спросить!.. Сам, говорю, спросишь!
Красильников умолк, откинулся и долго в задумчивости покачивал головой.
— А помнишь? — дождался он тишины и поманил Семена. — Помнишь, Пашка все говорил: если и подохнем, так хоть знать будем, за что?
— Э!.. — Семен брезгливо махнул рукой и стал смотреть, чем занимаются там, на эстраде. Но не вытерпел, повернулся и придвинулся опять. — Времена сейчас, Миха, совсем другие… Другое, говорю, время сейчас! — повторил он громче и категорически помахал перед лицом гостя умудренным своим пальцем. — Сам, поди, видишь… Да и мы, если взять, тоже ведь другие. Что зря трепаться!
Плыл, слоился, густел под люстрами неубывающий чад, и ничего не разобрать было в позднем гаме разгулявшегося зала. Замолкал и снова бушевал на своих гремучих тарелках и барабанчиках Олежка, и весь оркестр, посадивший его, казалось, специально на самое видное место, лишь подыгрывал ему. Подыгрывали не только юнцы, вроде Олежки или саксофониста с университетским дипломом, но также мрачная толсторукая дама за роялем и лысый сосредоточенный старик со скрипкой.
Но вот откуда-то снизу, из-за черного лакированного бока рояля, на эстраду поднялась и прошла вперед тоненькая женщина в длинном, до самого пола, блистающем платье и оркестр, разом усмирившись, зарокотал, замурлыкал, сдержанно обозначая одни лишь четкие, полновесные аккорды. Женщина, привычно двинув к самым губам змеиную головку микрофона, запела, и Красильников поразился ее высокому детскому голосу, а когда присмотрелся, то понял, что так оно и есть, — она еще совсем девчонка, затянутая в сверкающее порочное платье. Он стал разглядывать лицо певицы, юное, но тоже порочное уже, однако в этот момент чей-то настойчивый взгляд со стороны оказал наконец на него свое действие, и Красильников с раздражением поискал, кто это его разглядывает. Через несколько столиков, в глубине дымного, присмиревшего под песню зала, он увидел осклабившегося старика с таким же, как у Семена и всех оркестрантов, галстучком под подбородком. Старик, раздвинув в улыбке толстые щеки, заметил взгляд Красильникова и радостно приподнял рюмку. Он был совсем пьян. Красильников встряхнул головой и сердито отвернулся, однако тут же снова глянул на старика с улыбкой, потому что узнал в нем дядю Леню. Старик понимающе покивал ему багровым хмельным лицом и, показав еще раз рюмку, опрокинул ее в рот.
— М-да… — задумчиво и как бы сам для себя проговорил Красильников, когда вместе с оркестром умолкла юная певица. — Что ж, помянем покойника.
Семен встрепенулся, взглянул с удивлением, но рюмки не тронул, — не успел присоединиться, а теперь смотрел, как живо ест гость, натыкая что попало на вилку.
— Но ты… — бурчал с набитым ртом Красильников, быстро подбирая с тарелки, — но ты о Пашке… ничего?
— Что — ничего?
— Ну… только хорошее говоришь? Отец все-таки… Да и…
— А что мне? — с неожиданной желчью проговорил трубач и отвел глаза в сторону. — Я человек незлопамятный. Хотя, по совести если говорить, он мне больше сын, чем ему. Мне! В нем все мое, что есть.
Перестав жевать, но не отрываясь от тарелки, Красильников снизу вверх настойчиво и долго смотрел на сердитое, пошедшее вдруг какими-то пятнами лицо Семена.
— Все-таки ты бы его… не очень, — миролюбиво предложил он. — Мы-то уж кончаемся, а ему еще жить да жить.
— Во-во, именно! — воскликнул Семен. — Именно! Так пусть лучше учится сразу. Понял? А то как начнут потом ставить синяки да шишки — больненько будет. Никакой диплом не поможет.
— Потом больнее может быть, — осторожно, но с прежней настойчивостью возразил Красильников.
— Например? — насторожился Семен.
«А забрать их всех с собой в Черемхово! — озарило вдруг Красильникова. — И жить будут, и работать, как люди. Что они тут?»
— Ну… мало ли… — дружелюбно сказал он. — Нам-то, фронтовикам, о многом не следовало бы забывать.
— А!.. — отмахнулся Семен, не переставая раздражаться. — Какого черта?.. Сейчас, Миха, в атаку никому подниматься не придется, — не то время. Сейчас, если что, тюкнет нас за чаем, за кофеем… за такой вот бутыленцией и — газ один от нас останется, пыль. Тень на стенке. Читал, наверное?
Красильников, поковыривая в зубах, усмехнулся и покрутил головой: в таких вещах пускай Семен не морочит ему голову, тут он чувствовал себя уверенно и знал, что ответить.
— Складно! Только не легко ли умереть собираешься? Один-то раз в жизни и лопата стреляет.
— Это ты к чему? — не понял Семен.
— Да все к тому же. Ребятишки-то, — кивнул на эстраду, — пехота-матушка, а может, даже наш брат разведчик. Хотят они, не хотят, а разочек в жизни подняться им придется. Необходимость заставит — рано или поздно. Что, не согласен? Зря! А подниматься-то, — продолжал он с неопределенной усмешкой, — голову высовывать ой как трудно! Страшно неохота. Не забыл, думаю, еще?
И наблюдал, глаз не опускал, что делается с лицом сидевшего напротив.
«Ах, вот о чем!..» Семен шевельнул ноздрями, но сдержался и, выставив обтянутый хорошей рубашкой живот, привольно закачался на стуле, — решил иронией, издевочкой прибить.
— Подтекстом кроешь? В ногу с современностью?.. Не беспокойся, брат, я-то все помню. Пусть другой кто забывает, а я… — сделал ударение, — я все помню. И — не забуду! Вот, — постучал ногтем по передним зубам, — вечная память.
Видно было, что ирония ему не по силам, прорывалось давнее, накопленное, и он собрался выговориться до конца, но в это время кто-то дружески хлопнул его по плечу, и он, не вынимая из карманов рук, не переставая раскачиваться на стуле, обернулся: один за другим подходили ребята из оркестра — саксофонист, Олег, певичка в длинном, очень тесном, сверкающем платье.
— В чем дело? — нахмурился Семен.
— Перекур, — сказал элегантный, уверенный саксофонист. Не замечая неудовольствия Семена, он придвинул свободный стул, отыскал на столе чистую рюмку и налил себе коньяку. — Олежка, кирнешь? — спросил он, выжидая с бутылкой над еще одной чистой рюмкой.
Олег, тоже очень уверенный, небрежно покачиваясь на стуле, удивленно пожал плечами:
— Что за вопрос!
— А ты, детка? — спросил саксофонист у певички, стеснительно присевшей не к столу, а чуть поодаль, за плечами надутого Семена.
Девушка с опаской посмотрела на Семена, и тот, раздражаясь все больше, дернул щекой.
— Не надо, — поспешно отказалась девушка. — Мне же петь.
— С приездом! — провозгласил тогда развязный саксофонист, учтиво глянул на Красильникова и чокнулся о налитую Олегу рюмку.
Девушка почувствовала, что ее разглядывают, заметила взгляд Красильникова и смутилась, потупилась, хотела, как школьница, спрятать в коленях руки, но помешало туго натянутое на ногах платье. Смущение долго не оставляло ее, зарозовели даже беззащитные детские ключицы, которых не скрывало грубое, яркое платье. Все в ней, как разглядел Красильников, — ненужная косметика, ранняя усталость под глазами, само это вульгарное платье, шитое на какую-нибудь толстоплечую тетку, — все говорило о том, что в судьбу девчушки вмешалась чья-то черствая, соблюдающая лишь собственную выгоду воля.