Соседи — страница 23 из 48

А бульдозерист оказался, как впрочем и всегда, вдребезги начитанным. Разумеется, начитался он разнообразных этикеток. И никак не мог взять в толк, чего от него добивается вечно молодая Гапка.

– Ты – наш вечный огонь, – сообщил он ей, обнимая ее за талию. – К тебе пойдем или ко мне?

Гапка стерпела, потому что ей был нужен бульдозер.

– Так я тебя спрашиваю, – продолжил свою незамысловатую мысль бульдозерист, но закончить ее он так и не смог, потому что упал и захрапел. И Гапка осталась при своем интересе. А бульдозер стоял тут же, как необъезженный конь, и комок в горле не позволял Гапке просто развернуться и уйти. И она влезла в бульдозер и двинулась к сельсовету. В сумерках, которые стали уже опускаться на Горенку, никто не обратил внимания на обшарпанное транспортное средство. И она подъехала к присутственному месту и нажала на все педали, поражаясь своему уму и прыти, и бульдозер, выпустив удушливую струю в лицо Грицьку, который уныло обозревал невиданный прежде пейзаж и думал, как его приспособить с выгодой для себя, рванул в сторону памятника. Железный ковш безжалостно снес верхнюю часть памятника, а со второго захода то, что от него еще осталось, упало в рыхлый мягкий песок. И тут до Грицька вдруг дошло, что нарушают общественный порядок, и он, как бык на тореадора, ринулся на бульдозер, но тот и сам уже утихомирился и из него вылезла ухмыляющаяся, как будто она сделал что-то хорошее, Гапка.

– Стой! – закричал Грицько. – Ты арестована!

Он попытался даже схватить ее за руку, но получил увесистого леща и уразумел, что пейзаж использовать с выгодой для себя не удалось.

– Если ты ко мне прикоснешься, – тихо но настойчиво сообщила ему Гапка, – то я расскажу, что ты ко мне приставал. Кому Наталка поверит, тебе или мне?

Грицько на мгновение задумался, затем плюнул и отошел от Гапки на два метра.

– А памятник ты зачем разнесла?

– Какой памятник? – ответствовала ему умудренная жизненным опытом бывшая супруга Головы. – Разве был какой-то памятник? Ты мне покажи документ, что у нас есть памятник? И что он был установлен? И подумай еще, что скажет твое начальство, если узнает, что при твоем попустительстве в Горенке был поставлен памятник Тоскливцу, Павлику и Хорьку? Тебя отправят в «Павловскую». Навсегда. И ты будешь доказывать врачам, а не коллегам, что тебя никто не предупредил.

Грицько внимательно всмотрелся в лицо юной Гапки и подумал, что и сам Голова не смог бы лучше рассудить, а ведь ему ума не занимать. И по-английски, не прощаясь, ушел, чтобы пригреться возле Наталки. «Черт с этой Гапкой», – философски подумал страж порядка, растворяясь в полумгле. А тут и Голова пожаловал на место событий и с радостью увидел, что причина его волнений повергнута в прах. Заметив Гапку возле бульдозера, он сдержанно, как начальник младшего товарища, поблагодарил ее за проделанную работу и ушел в контору дожидаться Нарцисса.

А ночью любители металлолома сдали остатки памятника куда следует, и к утру возле присутственного места был восстановлен статус-кво.

Мы не будем утомлять нашего взыскательного читателя другими подробностями эпопеи вокруг памятника. Скажем только, что Голова все-таки поставил себе памятник, но было это в другой истории, которую мы расскажем несколько позже.

Тоскливая тайна

Голова совсем затосковал – Васька повадился таскаться в его киевскую квартиру и даже во сне от него нельзя было отдохнуть, потому что он превращал всякий мало-мальски приятный сон в свой собственный бенефис, пугал гурий и портил Василию Петровичу заслуженный отдых. А тут еще и до районного начальства дошли слухи про памятник. И оно в унылом облике Акафея Причитайла притащилось на экспроприированной у Головы «Ниве», чтобы на всякий случай во всем разобраться. И прилип Акафей к Голове как репей, и начал его донимать всякими злопыхательскими вопросами. Но он, как ему и самому было известно, не на того напал, потому что Голове все его расспросы были как с гуся вода. «Не видел я никакого памятника, – лгал Голова. – Какой памятник? Разве у меня есть деньги на памятник? Да и зачем его тут ставить? На кой он?» Но Акафей не сдавался.

– А фундамент ты зачем построил, а?

– Не фундамент это, а основание для скамейки. Скамейку хочу поставить, чтобы посетители могли культурно на ней своей очереди ждать.

– И для скамейки нужно основание высотой в метр?

– Так ведь это на случай наводнения.

Но тут и сам Голова понял, что окончательно заврался, потому что наводнений в Горенке отродясь не бывало, и увел Акафея в свой кабинет, и налил ему янтарнейшего напитка, чтобы тот забыл про свои вопросы, а тем временем моргнул Тоскливцу, и пока Акафей блаженствовал над основательным куском куриной грудинки с нежинским огурчиком, которые Маринка, хотя и с проклятиями, но всего за несколько минут доставила из корчмы, во дворе закипела работа. И когда, чуть пошатываясь, Акафей выплыл на свет Божий из присутственного места, фундамента уже не было и в помине. Говорят, что его вывезли и утопили в озере, в которое ни один уважающий себя человек по доброй воле и на трезвую голову не сунется. И Акафею пришлось признать свое поражение, но на прощание он все же спросил:

– Ты скажи мне не как начальнику, а как другу своему, за какие подвиги ты решил поставить Тоскливцу памятник?

– Не было никакого памятника! – уверенным голосом ответил ему Голова. – Бабы придумали, как всегда, черт знает что, или мужики перепились. Не было, и все. Ну, сам подумай – за что ему можно поставить памятник?

И они вдвоем уставились на Тоскливца, который как-то незаметно, бочком, выполз на крыльцо, чтобы полюбоваться заходом солнца и заодно подслушать, о чем шепчется начальство. Может быть, он не был согласен с той тезой, что ему не за что ставить памятник, но виду не подал и так же тихо и снова бочком, как краб, ретировался в присутственное место.

И Акафей несолоно хлебавши убыл в райцентр. Докладывать ему было не о чем, разве что о том, что он неплохо пообедал, но по нему это и так было видно. Рассказывать, что при нем исчез фундамент, ему было не с руки. И оставалось только одно – доложить, что вздорный слух не подтвердился. «Везунок Голова! Везунок! – думал Акафей. – Воля моя, так я бы его…» Но продолжить свою мысль ему не удалось, потому что предложенный Головой напиток вдруг сковал его крепким сном.

И история с памятником постепенно отошла на задний план, и сами жители Горенки, причем даже очевидцы, уже через некоторое время были склонны считать рассказы о памятнике враньем. А лето тем временем все больше утверждалось в своих правах. Хорек богател не по дням, а по часам и с ужасом вспоминал те времена, когда ему приходилось тягать тяжеленные ульи. Правда, подобраться к Гапке ему не удалось, но он списывал это на недостаток времени и категорически отказывался признать, что его отшили из-за недостатка обаяния. Параська возвратилась сильно загорелая и даже каким-то образом помолодевшая. Первые три дня она даже удерживалась от критики Хорька, но потом ее терпение закончилось и Хорек, который последние двадцать лет не был в отпуске, вдруг узнал про себя, что он транжира и лежебока и что все заведение на ней одной держится, потому что у него на уме одно и то же, но таков уж ее, Параськин, крест, который, видать, нести ей до самой смерти. От Параськиной наглости Хорек совсем приуныл, а тут как назло Горенку стало засыпать деньгами.

А дело было вот как. В то памятное утро Голова приехал на работу совсем рано: бессонница совершенно его измотала – Васька, даром что привидение, не давал и шагу ступить без своей тошнотни о том, что подавай ему гнома для скорейшего выздоровления.

– Какое выздоровление? – кипятился Голова. – Выздоравливать может тот, кто еще не умер, а ты, прости Господи, дохлятина дохлятиной, только что мелишь всякий вздор. Гнома ему подавай! Где я тебе найду гнома, если их вообще, может быть, не существует?

– Это ты, Василий Петрович, существуешь как диковинное домашнее животное, которое Галочка выгуливает для моциона, когда захочет, да кормит деликатесами. А потом, когда ты ей надоешь своими выкрутасами, даст тебе пинка под зад и будешь ты тогда, как ты говоришь, «существовать» в сельсоветской кладовке на осколках от товарища Ленина вместо перины.

Сказав гадость, Васька гнусно зареготал, словно он был не кот, хотя и бывший, а по крайней мере, отставной прапорщик. И так продолжалось всю ночь. А под утро Голове приснилась Олечка с его факультета. Он явственно увидел ее перед собой. В крепдешиновом платье, с белоснежной улыбкой от уха до уха и прямыми, до плеч, волосами. Она посмотрела на него и сказала:

– Ой, как я соскучилась по тебе!

И прижалась к нему, и поцеловала его, и он вдохнул ромашково-детский запах ее волос и на какое-то мгновение помолодел и душой, и телом, как помолодела бесстыдная Гапка. Но тут сон (хотя разве можно называть сном то, что реальнее, чем жизнь?) закончился. И он, старый, проснулся с подушкой, которую крепко прижимал к себе. И понял, что то ли память, то ли черт над ним произдевались. И хотелось ему плакать, громко, навзрыд, но Галочка спала возле него так тихо и мирно, что он не посмел и звука издать. Но ночь была погублена несостоявшейся молодостью. Вот в каком настроении заявился Голова в присутственное место. А тут как назло якобы подобострастный, а на самом деле наглый Тоскливец, зашел прямо перед ним и забыл придержать перед начальником дверь, которая обидно, со скрежетом, захлопнулась перед Головой. Надо ли и говорить, что Голова так распахнул дверь, что чуть не сорвал ее, бедную, с петель, но когда он ворвался в помещение, его встретила радостно-обезоруживающая улыбка Тоскливца, который так посмотрел на Голову, как смотрит пятилетний ребятенок на папу, который принес ему новую игрушку. И Голова не нашелся, что ему сказать, только проворчал что-то, как старая собака, песенка которой уже спета, и ушел в кабинет смывать печаль чаем. Но после чая успокоение не наступило, и он вышел из кабинета и подошел к столу Тоскливца, который как раз заполнял какой-то тошнотворный гроссбух маловразумительными цифрами.