тупным. Голова потрогал его и стал подыскивать себе место для засады – и нашел. Неподалеку от сейфа был диван. Голова отодвинул его от стены и хотел уже было нырнуть за него, чтобы дождаться за ним преступного Мефодия, но сообразил, что клетка-то осталась наверху, возле входа, а если гном начнет кусаться, то его вряд ли удастся удержать. И он снял туфли и в одних носках по холодному мраморному полу прошествовал к гардеробу. Страж музея спал на раскладушке крепким, здоровым сном. «Великое дело чистая совесть», – подумал Голова и взял клетку. И опять спустился вниз, к сейфу. Позвонил Галочке и попросил его не беспокоить, потому как он «в экспедиции», но та уже и так была наслышана от Нарцисса, где он обретается, и попросила его «не дурить и возвратиться домой». После этого Галочка положила трубку. И ночь прошла в тревожном ожидании, Голова почти не спал и страшно измучился на холодном полу, за вонючим диваном. Мефодий не появился.
Пятницу Василий Петрович провел опять в чулане. И, как птица, склевал из холодильника все остававшиеся там крошки в надежде, что искусствоведши не будут придираться одна к другой с вопросами, кто избавил их от съестного.
И опять наступила ночь. Голова сидел за диваном, предаваясь размышлениям о тщетности человеческой жизни, которая есть суета сует. И услышал чьи-то легкие шажки – он выглянул из-за дивана и увидел гнома в рваном пальто и с охапкой металлических инструментов, которые он нес под мышкой, чтобы не морозить руки. Увидев сейф, наглый гном положил инструменты на пол, потер руки и гнусно выругался.
«Бездельники! – ругался гном. – Дрыхнут под дубом, а я должен за них работать, потому как из Горенки они ничего не в состоянии принести. И винят во всем соседок. А при чем тут соседки? Здоровая конкуренция… Правда, я готов согласиться с тем, что жадные селяне перестали хранить еду в погребах и завели премерзкий обычай надевать на холодильник цепь, словно мы какие-то собаки. Все у них под замком– дома, супружницы, холодильники… Все! Ничего, они еще за это поплатятся. А пока…»
И гном уже хотел было заняться сейфом, но гневная рука Василия Петровича схватила его за воротник и подняла в воздух.
– Ты пойман, – объявил тому Голова.
Но в этот момент воротник оторвался и гном, шлепнувшись об пол, стал убегать, как показалось Голове, со скоростью звука. И тот бросился за ним, но так как был в одних носках, то скользил и падал, задыхался и хватался за сердце, но не отставал. А гном в темноте ошибся – забежал в комнату, из которой выхода не было, и в тусклом свете луны на мгновение остановился и был пойман и посажен в клетку, которую Голова тащил с собой. Голова, правда, не учел, что гном будет орать: «Милиция! Милиция!», но, во-первых, они были далеко от входа, а во-вторых, страж музея безмятежно спал. И Голова объявил гному, что если тот не заткнется, то он уронит клетку и тому придется искать себе не милиционера, а врача. Мефодий замолчал, и в коридорах музея воцарилась густая, напряженная тишина.
Голова возвратился в комнату, в которой оставил туфли, обулся. Оставалось самое главное – покинуть музей. Но центральный вход был недоступен, а все окна были зарешечены, словно это был не музей, а тюрьма. И Голова стал бродить по ночным залам в поисках выхода.
К своему удивлению, он обнаружил, что в одном из залов на скамейке кто-то сидит. Голова замер.
– Я так больше не могу, – послышался мужской голос. – Я так больше не могу – но как это можно жить без вдохновения? Я становлюсь похожим на обычных людей, которые покупают еду и газеты, ходят на службу, воспитывают детей и… не творят. Не пишут стихи и картины, не снимают фильмы и не умеют любоваться теми красками, которыми Творец расписывает величайший из холстов – небо. А я так не могу. С недавних пор то, что я пишу, мне кажется скучным и никому не интересным.
– Ну уж неправда, – ответила ему невидимая в темноте девушка. – Тебе еще нет и тридцати, а ты уже написал столько картин, что ими можно завесить целую картинную галерею.
– Очень правильно, – подтвердил ее собеседник, – написал. Но уже не пишу. Мне кажется, что уже выплеснул всего себя на холсты вместе с красками и во мне не осталось ни капли крови, ни искорки вдохновения. И вот только твой портрет…
– Мне очень нравится мой портрет, – ответила невидимая девушка. – Это – шедевр. И ты покажешь его на осенней выставке, и все поймут, что ты – гений.
– А ты – красавица.
И они, на зависть Голове, принялись так жадно целоваться, словно оба умирали и делали друг другу искусственное дыхание.
Но и поцелуй, как и все в этом мире, закончился, и они снова заговорили. Художник жаловался на отсутствие вдохновения, а девушка убеждала его, что он отдохнет и тогда тот мощный источник вдохновения, который он носит в себе, забьет снова и он будет писать свои картины, не останавливаясь денно и нощно. Она гладила его по голове, как ребенка, и бледный луч луны тем временем перемещался с картины на картину. И художник молчал, и думал, и смотрел по сторонам, и прислушивался к своему сердцу, которое, усталое и печальное, молчало и от которого он опять ожидал сигнала наброситься с красками на холст.
А Голова лихорадочно размышлял о том, как эти двое попали в музей – ведь прошлой ночью их тут не было. И уловил сильный сквозняк– окно где-то было раскрыто настежь.
Но тут девушка стала позировать художнику возле какой-то картины, и ее красота в мертвенном свете луны показалась Голове неземной. Девушка, а на ней не было ни клочка материи, была словно сделана из мрамора. И художник смотрел на нее и говорил о том, что обязательно закончит ее портрет.
– Только не женись на мне, – кокетливо просила девушка. – Это было бы слишком банально – опять художник и его модель. И тогда ты будешь обречен на то, чтобы всю жизнь писать только меня…
– Ну, как же, Валерия, – отвечал ей художник. – Ты – моя Муза, я без тебя, как воздух без кислорода, как океан без волн, как небо без солнца. Ты для меня – все.
Но тут где-то вдалеке, словно это был не центр города, стал прокашливаться петух, и девушка схватилась за одежду и они бросились куда-то в темноту. А Голова, сжимавший в руке ручку клетки, – за ними. Молодежь без труда вылезла из окна, а вот дородному Василию Петровичу пришлось порядочно попотеть, прежде чем он оказался на воле. На его счастье, на улице не было ни души и только возле калитки музея маячило знакомое зеленое пятно с очертаниями вечно голодного и нудного кота. Васька уже было приблизился, но Голова успел сообразить, что если тот оживет, то ничего ему не расскажет, и накрыл клетку пиджаком.
А тот и вправду подплыл облачком и стал нудить, что клетка, наверное, пуста и что ему не ожить, но Голова заверил его, что товар на месте, и стал требовать инструкций по избавлению от соседок. А кот стал хихикать и спорить, но наконец, пыжась от собственной важности и мудрости, поведал Голове, что соседи не выносят бреда, хотя сами и являются таковым. И что достаточно процитировать им что-нибудь из учебника по научному коммунизму, как у них начнутся спазмы в голове и по всему телу и они навсегда покинут село. Трудно было сказать, лгал кот или нет, но усталый Голова надел пиджак и перед Васькой предстал Мефодий.
– Ага, подлый гном, – вскричал Васька, но тут же из привидения превратился в кота и больше уже ничего не мог сказать.
А Голова от усталости уронил клетку, и она открылась, и вороватый Мефодий, как заяц, бросился в кусты, не забывая, впрочем, отпускать проклятия в адрес ненавистного ему Головы. И тут же подкатил «мерс», и Галочка застукала его с котом, который радостно терся о его ногу и требовал еды. И Галочка великодушно пустила их обоих в машину, и их поездку домой омрачало только перекошенное от ненависти лицо Нарцисса, который, как всегда, мечтал о том, что займет место Головы и уже не будет крутить баранку. И получит доступ к хозяйке и холодильнику. А супружнице напишет трогательное письмо, но новый свой адрес не укажет. И из принципа не подпишется. Но это были мечты, а суровая реальность в виде дебошира и потаскуна дышала ему в затылок, да еще по салону растекался запашок от серого, никому не нужного кота.
«Я же лучше, – думал Нарцисс. – У меня и кота нету». Но мысли его никто не слышал.
Выходные Василий Петрович провел в постели с тяжелой мигренью и температурой, но в понедельник, в промозглый, туманный, серый, как вся наша жизнь, понедельник, он уже в восемь утра под чертыханья и причитания Нарцисса, проснувшегося, как он утверждал, ни свет ни заря, чтобы отвести «тушу» на место службы, снял с сельсовета тяжелый навесной замок, охранявший теперь соседок от того, что окружало присутственное место. А в сельсовете было гадко – приторные, неприятные запахи пропитали все комнаты, бумаги были раскиданы по полу, словно от сквозняка, но на самом деле без труда можно было понять, что это соседки развлекались от скуки – читали, наверное, друг другу указания начальства и визгливо хохотали, хотя вряд ли в них можно было найти что-либо смешное. Разве может, например, рассмешить указание усилить бдительность по случаю встречи Нового года? Или пожелание повысить уровень вежливости при работе с заявителями? Куда ее повышать, если персонал, если под ним понимать Тоскливца, и так извивается перед ними, по известным причинам, как змей на сковородке?
В норе, заделать которую было совершенно невозможно – она непрерывно увеличивалась и грозила превратить в «нору» все помещение, – зашевелились.
– Начальник пришел! Пузан! – раздался доброжелательный девичий голосок, и в норе показалось хорошенькое личико, которое строило глазки и нежно улыбалось, словно соседка и в самом деле обрадовалась приходу Василия Петровича.
«А ведь не дурна! – подумал Василий Петрович. – Ученые когда-нибудь узнают, откуда они появляются».
– Не узнают, – ответила соседка, прочитав его мысли. – Слабо им.
– Я с тобой, прелестница, попрощаться хочу, – сказал Голова. – Навсегда.