Соседская девочка — страница 19 из 52

Маленькая подробность. Вот очаровательная фраза: «Настя вернулась в Союз художников, прошла к председателю и долго говорила с ним, горячилась, доказывала, что нужно сейчас же устроить выставку работ Тимофеева. Председатель постукивал карандашом по столу, что-то долго прикидывал и в конце концов согласился».

Тут вот какая запятая. Председатель Ленинградского Союза художников в данном случае – это не просто какой-то абстрактный начальник, а весьма конкретный Кузьма Петров-Водкин (с 1932 по 1935), график и карикатурист Николай Радлов (1935–1937) или скульптор Матвей Манизер (1937–1941). Даже интересно – кто постукивал карандашом по столу и потом решил срочно устроить выставку молодого затираемого скульптора? Скорее всего, речь идет о Петрове-Водкине – хронологическое доказательство чуть дальше. Думаю, это не пустая придирка. Это все равно что написать: «…она пошла в Центральный Комитет, добилась приема у генерального секретаря, долго говорила с ним, горячилась, доказывала. Генсек чистил спичкой свою трубку, что-то прикидывал…» Вспомните, кто был тогда генсеком ЦК ВКП(б). Я ни в каком смысле не равняю Петрова-Водкина со Сталиным – я лишь говорю, что, когда на должности председателя сидит знаменитый художник, называть его просто «председателем» странно.

Персональную выставку молодого талантливого скульптора решили устроить, организовали и открыли (очевидно, получив все согласования во всех инстанциях) за две недели – скорость фантастическая, а если правду говорить, совершенно нереальная – от похода скромной сотрудницы к председателю до вернисажа.

Мне все-таки хочется, чтоб это был 1933-й, в крайнем случае 1934 год. Потому что в следующие годы в Ленинграде стало очень неуютно: «Кировский поток» 1935 года и далее Большой террор. Хотя на фоне «Кировского потока» ЛОССХ организовал «Первую выставку ленинградских художников» – так что всё может быть. Имея в виду социальную бесплотность рассказа «Телеграмма», я не удивлюсь, если его действие происходило в 1937-м, 1938-м и далее, до 1940 года. Хотя мне этого очень не хочется.


Но обратимся к главному. К отношениям матери и дочери. Начнем с малого – с денег. Дочь, которая уже несколько лет не навещает мать в деревне, раз в 2–3 месяца присылает ей перевод в 200 рублей. Много это или мало? Средняя месячная зарплата в эти годы как раз составляет около 200 рублей. Раз в два или три месяца дочь переводит матери свою месячную зарплату – то есть отдает ей от половины до 1/3 своего заработка. Это немало, тем более что у Насти нет других источников денег (в рассказе, во всяком случае, об этом не говорится). Ничего мы не знаем и о других источниках денег у матери. Очевидно, эти 100 или 70 рублей в месяц, присылаемые дочерью, – единственное, на что мать живет.

Дальше – гораздо интереснее.

Почему же мать живет в деревне, а дочь – в Ленинграде? Ведь мать не крестьянка и даже не скромная сельская учительница, которую дочь, получившая образование и работу в городе, оставила доживать в глуши. Нет! Мама – дочь известного художника. Она фактическая хранительница его мемориального дома в деревне. Даже если она не художница и не искусствовед – но она может поговорить о картинах, о петербургской жизни, о Париже, где она проводила лето со своим отцом и видела похороны Гюго… То есть дочь – третье поколение людей искусства, или причастных к искусству. На стене старого дома в деревне – картины отца и даже эскиз «Неизвестной» Крамского, подарок отцу от автора.

Кстати, сколько лет Катерине Петровне? Гюго умер в 1885-м. Значит, она самое маленькое 1875 года рождения (чтоб хорошо запомнила Париж и эти пышные похороны). То есть в условном 1934 году ей от 60 до… Да хоть до 90! Но сколько лет дочери? По впечатлению от рассказа, она достаточно молода. Ей лет 25–30, семьи у нее нет. Значит, она родилась примерно в 1905–1910 году. То есть она относительно поздний единственный ребенок, даже в рассуждении того, что мама родилась в 1875-м. Тут некий хронологический пат: если мама родилась в 1875-м, то она в момент действия рассказа – а это, как мы договорились, 1933–1934 год (потому что если позже – то это не рассказ, а моральное уродство), – то она в момент действия рассказа вовсе не так стара и дряхла, ей около 60 лет, а никакие особые ее болезни не упоминаются. Если же она стара и дряхла (то есть ей 70 и более) – то Настя совсем поздний ребенок, мама ее родила сильно после 40 лет. Но допустим, что Насте на самом деле 40 и более. Но это, во-первых, не следует из атмосферы рассказа, а во-вторых, тогда возникает вопрос о Настиной семье. Тот факт, что женщина одинока до 25–30 лет, не должен специально оговариваться. Если же ей 40 и более, то это требует если не объяснения, то хотя бы оговорки, хотя бы простого указания на этот факт (что-то вроде «мужа и детей у Насти не было»).

А кстати, куда делся Семён, не знаю, как по отчеству? Настин папа? Кто он? Жив, умер, на войне убит, развелся-уехал? И куда делась Настина бабушка, то есть мама Катерины Петровны, жена ее папы-художника? Ни единого упоминания. Кто-то сказал мне, что Катерина Петровна – «высланная», то есть фактически «сосланная» дворянка, репрессированная такой вот относительно мягкой репрессией, и в Ленинград она вернуться не имеет права, и от этого все проблемы. Но это маловероятно. Если она «высланная», то странно, что ее выслали в усадьбу ее отца. И далее, дочь «высланной» вряд ли сделала бы успешную карьеру в Союзе художников, вряд ли была бы так дерзка и напориста в пробивании выставки затираемого таланта.

Одиночество!

Вот от чего страдают герои этого рассказа. Но как раз об этом, о самом интересном и важном – ни слова. Ни слова о том, что Катерина Петровна, как мы можем предположить, осталась при старике-отце, знаменитом художнике, и, наверное, как-то отодвинула в сторону мужа и дочь. А возможно, и память о матери тоже отодвинула. Интересно ведь: женщина, тоскующая по дочери, ни разу не вспомнила о своей матери. С кем жила Настя, когда училась в Ленинграде? С отцом? А мать в это время ухаживала за своим отцом в деревне Заборье? Или она жила с матерью, а потом они поссорились, и мать уехала в деревню?

Какие, наверное, горы неприязни, а то и ненависти громоздятся между матерью и дочерью, если старая, больная, одинокая, слепнущая мать не может приехать к дочери, чтоб жить если не в той же квартире, то на соседней улице, в одном городе с нею? Если дочь регулярно посылает ей немалые деньги, но не хочет видеть?


Скажут: а как ей переехать? Отвечу: она ведь очень обеспечена! Подари Русскому музею картину Крамского – и получишь от Ленсовета как минимум комнату в Ленинграде, рядом с дочерью. А если всю коллекцию – то и квартиру. Дочь, оргработник ЛОССХ, которая может за две недели устроить выставку затираемого таланта, легко бы провернула это дело. Пошла бы к первому секретарю обкома, «долго бы говорила с ним, горячилась, доказывала», и он бы принял решение. Тем более что до момента, когда его убьют троцкистско-зиновьевские бандиты, оставалось еще два года. Потому что первый секретарь обкома – это, как вы помните, С.М. Киров.


Но нет. Дочь и мать не могут помириться. Мать не удержала мужа, отца своей дочери (хотя бы в памяти). Дочь не завела семью. Вихрь одиночества.


Но об этом в рассказе ни слова.

Зато много красивостей и странностей. «Настя вышла на Невский проспект, к городской станции железных дорог». На Невском, 33 – не станция, а центральная железнодорожная касса. «Белые мраморные барельефы, в беспорядке развешанные по стенам» – вы представляете себе, сколько весит мраморный барельеф, да еще в металлическом охвате? Можно ли эти барельефу «в беспорядке развешивать», словно это приколотые кнопками фотографии? Или вот: «Уехала Настя из Заборья крадучись, стараясь, чтобы ее никто не увидел и ни о чем не расспрашивал». Как можно крадучись уехать из деревни на телеге (чтоб добраться до станции)? Ведь телегу – то есть человека с телегой и лошадью – надо разыскать, обойдя несколько дворов; надо с ним договориться…

О чем же этот рассказ? И почему он так любим читателями?

Этот рассказ «о чувствах вообще», «о людях вообще», без психологического и социального наполнения. Это рассказ о какой-то «жизни вообще», довольно красивой, кстати: Крамской, золоченые рамы, потускневшие картины, Исаакий, Нева, Адмиралтейство, «старинная комната на Мойке, с лепным золоченым потолком», Париж, похороны Гюго… Старый художник, рыжий сторож, веселый почтарь, «казалось, что от денег пахнет Настиными духами», и, наконец, «любимая, чуть печальная, родная земля». Почему же этот рассказ так нравится?

Однажды кто-то сказал Иоганну-Вольфгангу Гёте:

– Смотрите, этот художник так искусно изобразил вишни, что воробьи слетелись их клевать! Разве это не доказывает талант художника?

– Это доказывает, что его поклонники – настоящие воробьи, – ответил Гёте.

Простите.

неужели в самом делеХОРОШИЙ ПИСАТЕЛЬ ИЛИ ХОРОШИЙ ЧЕЛОВЕК?

Александр Трифонович Твардовский сказал:

«По стихам можно сразу узнать человека. Как-то я заболел, пришел врач, прописал лекарство, а потом говорит: рад, что познакомился с вами, я ведь тоже пишу стихи, – и прочитал такую галиматью, что я ужаснулся: неужели такой идиот может лечить людей? Сразу увидел, что и врач он никудышный.

Был я неравнодушен к одной – очень давно. Начинался роман. Но оказалось, что она пишет стихи. Преплохие. Я прочел, и никакого романа не вышло»[2].

Как интересно!

Особенно интересно, что это не какой-то маринованный эстет говорит – ах, у нее бездарные стихи, и я ее разлюбил! – а Твардовский, человек очень народный, кряжистый, мужиковатый.

* * *

Антон Павлович Чехов сказал:

«Короленко должен изменить жене. Тогда и писать лучше будет. А то он какой-то чересчур благородный!»[3]


Кстати, о самом Чехове.