– Вам лично? Зачем? – изумился журналист.
– Как то есть зачем? – ответно изумился Иван Иваныч. – Для денег! Вы, конечно, можете спросить, зачем мне столько денег, нельзя ли закрыть этот завод… Можно! Но зачем?
– На Западе, – сказал журналист, – есть такой принцип бизнеса…
– Социальная ответственность, что ли?
– Нет. Шире. Они называют это citizenship. Гражданственность. Ответственность перед страной и народом, извините за пафос.
И вот тут Иван Иваныч вдруг сказал про абажур и самовар.
– Страшное дело самовар, – сказал он. – Или абажур. Вообще уют домашний. Жена в халатике. На плите что-то булькает. Дети рядышком бегают. Благодать!
Вздохнул и замолчал.
– Простите… – не понял журналист.
– Сейчас, – сказал Иван Иваныч, полез в карман за носовым платком, промокнул глаза и продолжал: – Моего прадедушку раскулачили в тридцать четвертом. Выкинули из дому. Ведут его, значит, два чекиста по деревне. Он кричит: «Православные! Люди! Кто в Бога верует! Спасите!» А в окнах, видит, кто-то сидит и чай пьет из самовара. Кто-то на крыльце возится и головы не поднимает. Это он сыну своему рассказал. Моему дедушке. Ни один человек не заступился. У всех свои дела. А в ссылке еще круче было. Жрать нечего, и никто корочкой не поделится – это ж враг народа! Ладно. А мой дедушка был рабочий. Его взяли в сорок девятом, в Ленинграде. Из всей бригады, из всего цеха ни один человек слова не вымолвил. А мой папа, представьте себе, в оттепель, когда дедушку реабилитировали, сумел поступить в Станкин. Слыхали? Не МИФИ, не Физтех, и уж конечно, не МГУ. Станкоинструментальный институт, на заочное… В шестьдесят восьмом году на своей работе что-то вякнул про Чехословакию. Что-то такое слабенькое, маленькое, робконькое, – Иван Иваныч злобно рассмеялся, – но чуть-чуточку несогласненькое. Та же картина. Никто не заступился… Ни один человек. И за меня тоже никто не заступился, когда меня в семьдесят девятом из-за пяти пар джинсов исключили из института. Ни группа, ни курс, ни факультет. Ни отдельные друзья-товарищи. Кстати, те самые друзья, которым я джинсы доставал, можно сказать, по себестоимости. Ух, как они обнимали-благодарили! А потом – смолчали. Потому что каждому надо было сохранить покой и благополучие. Свой, фигурально выражаясь, самовар с абажуром, и с женой в халатике, и чтоб на плите булькало… Вот такая, извините, гражданственность. Вы знаете, я не осуждаю. Я их понимаю. У каждого своя жизнь, и он не обязан рисковать своим благополучием ради чужого человека. Ведь вы их понимаете? – сказал Иван Иванович, и, не дожидаясь ответа, продолжал: – Тогда поймите и меня. Я не обязан рисковать своими деньгами, я не обязан уменьшать свой доход ради неизвестно кого…
– Это не неизвестно кто, – вдруг серьезно сказал журналист. – Это народ, извините.
– Зачем извиняться? – воскликнул Иван Иванович. – Да, конечно, народ. Красивое слово! Так вот: в свое время народ ни разу не заступился за меня и мою семью. Почему я сегодня должен заступаться за народ? У меня тоже есть свой самовар-абажур, и жена в халатике, и на плите булькает, и хватит об этом.
– Не сравнивайте, – сказал журналист. – Это простые люди. А вы – человек огромного богатства и влияния.
– Как говорят французы, «chacun pour soi et Dieu pour tous», – сказал Иван Иванович и на всякий случай перевел: – «Каждый за себя, а Бог за всех». А я не Бог. Почему я должен быть за всех?
Журналисту на какой-то миг захотелось встать и сухо попрощаться, но тут принесли десерт.
красота – это страшная силаЖЕНА, ПРОФЕССОР И ЕГО ЖЕНА
– Ну и чем вы там занимались до поздней ночи? – небрежно спросил Миша, выйдя в коридор.
– Второй главой, – так же небрежно ответила Соня, пожав плечами, усевшись на табурет и расшнуровывая ботиночки.
Миша заметил, как она пожимает плечами, и понял, что она поняла, что он недоволен. Он правда был недоволен. Без четверти двенадцать!
Вдобавок ему вдруг показалось, что в семь вечера, когда она уходила из дому, ботинки были зашнурованы не так. Шнурки шли другим крестиком, и бантики были длиннее.
– Ты переобувалась? Там? – спросил он.
– Где? – спросила она.
– А где ты была?
– А где я была? – она подняла брови еще выше и засмеялась. Потом нахмурилась. Хмыкнула. Но решила не ссориться, снова улыбнулась и сказала: – Конечно, переобувалась. Он мне дает тапочки. У меня там даже свои тапочки появились. Аспирантские тапки!
– Кто – он?
– Ты что? Алексей Сергеевич, проф. Никифоров, мой научник!
Соня дописывала диссертацию, вносила в нее последние поправки под присмотром своего научного руководителя, и уже четвертый вечер подряд проводила у него. Миша это прекрасно знал. Но сказал:
– Дай мне его адрес.
– С ума сошел? – сказала Соня. – Да пожалуйста! – Раскрыла портфель, выдрала листок из тетрадки, написала, протянула ему. – А зачем? Будешь меня на машине встречать?
– А хотя бы. Почему нет? Ты же моя любимая жена и едешь на метро, а ленивый муж тупо сидит на диване перед телеком, а машина стоит у подъезда, неправильно ведь? А теперь будет правильно, – и он обнял ее и поцеловал.
Они долго так целовались и обнимались, стоя у вешалки. Наконец Соня застонала:
– Ну, сейчас… Дай хоть раздеться…
– Извини, – вдруг сказал Миша и разжал объятия; ему вдруг показалось, что она целует и тащит его в постель, чтоб что-то скрыть. Он даже вздрогнул. К желанию и злости примешалась брезгливость. – Извини, мне тут надо на пару писем ответить.
Повернулся и пошел в комнату, сел к раскрытому ноутбуку.
– Это ты извини, – громко и холодно сказала Соня.
– Алексей Сергеевич? – Миша вышел из машины.
– Да, я, – мужчина лет пятидесяти остановился, улыбнулся. – С кем имею честь?
– Михаил Михайлович. Муж Софии Георгиевны, вашей аспирантки.
– Чем могу служить?
– Мужской разговор. Что вам надо от моей жены?!
– Хорошую диссертацию, – сказал тот. – Я не выпускаю недоделок. Ваша жена – человек вообще-то талантливый и усидчивый…
– А еще она красивая и молодая, – перебил Миша.
– А? – сказал профессор и вдруг засмеялся. – Господи! Ваши подозрения бессмысленны и беспочвенны.
– Докажите!
– Доказать? Отлично. Пойдемте со мной.
– Куда? – встревожился Миша.
– Ко мне. Познакомлю со своей женой.
Таких красивых Миша никогда не видел. То есть видел, но только в глянцевых журналах. Он был уверен, что в журналах – сплошной фотошоп, что таких ножек и вообще фигур, таких глаз и такой кожи на самом деле не бывает, потому что не может быть никогда…
Профессор сказал жене, что Миша – его сотрудник. Дал ему какую-то книгу и проводил до машины.
– Ну? – сказал он в лифте. – Видите? Ей двадцать два года к тому же.
– Ну и что! – возмутился Миша. – А вдруг вы ей изменяете!
– Изменяю, – шепотом признался профессор. – С двумя женщинами. Михаил, послезавтра у нас пятница. Мне нужно, чтоб вы мне поверили. Иначе я больше не смогу работать с вашей женой. Не смогу жить под гнетом подозрений. Что может быть омерзительнее, чем профессор, который соблазняет аспирантку, да еще перед защитой? Я вам докажу, что чист перед вами. Вы должны мне поверить. Иначе мы провалим диссертацию. Вы только отвезите меня за город, это недалеко. Подъезжайте к пяти часам.
Миша приехал в пятницу к пяти. Они поехали на какую-то дачу. Там были две женщины – еще красивее, стройнее, глаже и моднее, чем жена профессора. Они накрыли стол, с Мишей были приветливы, но соблюдали дистанцию. Очевидно, не понимали, зачем он сюда приехал. Ели фрукты. Пили вино – все, кроме Миши, потому что он был за рулем. Миша улучил момент и спросил профессора:
– Вы вот прямо с ними и изменяете своей жене? Прямо с двумя сразу?
– Ну да.
– В смысле – одновременно? – не поверил Миша.
– Именно в этом смысле, – печально вздохнул тот. – Послушайте… Мне не совсем ловко это вам предлагать… – И прошептал: – Хотите к нам присоединиться?
– Ну и чем вы там занимались до поздней ночи? – небрежно спросила Соня, выйдя в коридор.
– Помогал Лёшке разобраться с одним вопросом, – так же небрежно сказал Миша, пожав плечами.
– Какому Лёшке?
– Ты не знаешь. Друг еще по Калининграду. Приехал, позвонил, попросил срочно…
– Какой вопрос?
– Долго объяснять.
– Что ты на меня злишься? – закричала Соня. – Всё к научнику ревнуешь? Это же полный бред!
– Полнейший, – кивнул Миша, расшнуровывая кроссовки. – Абсолютнейший бы-бы-ред-ддт!
Кроссовки у него были надеты на босу ногу, хотя он уходил в носках. И еще сбоку прилипла зеленая травинка. Но Соня не заметила.
– Я тебе не изменяла! – заплакала она.
– Знаю, – сказал он и пристально на нее посмотрел, снизу вверх, он ведь сидел на табурете в прихожей.
Он оглядел ее с ног до головы. Потом обратно – с головы, три дня не мытой и растрепанной, до ног, до ее миленьких коротеньких чуть толстеньких ножек, с которых сползали домашние теплые носки, поглядел ей в глаза, заметив прыщик над левой бровью и еще один, у ноздри, покрасневшей от насморка… За что? Почему? Как? Бред, правда. А ведь он ее любит. Все равно любит, хотя это полнейшая несправедливость. Судьба, ребята. Кому щи мелки, кому жемчуг жидок. Страшное дело.
– Знаю, что не изменяла, – повторил он.
Хотел добавить «а жаль», но сдержался.
этнография и антропологияТАМ, ГДЕ ЖАРКОЕ СОЛНЦЕ И СИЛЬНАЯ СТРАСТЬ
Когда Педро – смуглый, черноглазый, черноволосый и чаще всего небольшого росточка – вдруг встречает белокожую, синеглазую, златокудрую и высокую Машу, которая к нему благосклонна, – его судьба решена.
Особенно если дело происходит в отдаленных сельскохозяйственных районах Испании.
Он бросает свою маленькую чернявенькую Кончиту и кидается в омут новой жизни.
Маша тоже меняет свою жизнь – у нее появляется испанский, он же евросоюзовский, паспорт. А это дает новый и весьма широкий спектр возможностей. Тем более что Маша довольно-таки рослая, и для нее это вовсе не омут, а нечто вроде купальни. Педро в нем тонет, а ей – едва по грудь. Ну, в крайнем случае по плечи. Поэтому она легко может из него выйти, не замочив прическу.