– Русские женщины настолько победительны в Испании, особенно в ее отдаленных сельскохозяйственных районах, – рассказывал мне один давний житель Мадрида, – что в тех местах даже в брачную клятву внесли поправку: «…en la riqueza, en la pobreza, en la enfermedad y en la salud, hasta que la rusa nos separe» (то есть «в богатстве и бедности, в болезни и здравии, пока русская не разлучит нас»).
этнография и антропологияЗАСТОЛЬНЫЕ ОБЫЧАИ ТУЗЕМЦЕВ
Однажды мы пришли большой компанией в еврейский ресторан.
Был такой, вполне себе роскошный и красивый и очень вкусный, почти что в центре, рядом с метро «Новослободская». Сейчас его там уже нет. Но неважно. В общем, пришли мы в ресторан, долго решали, что взять, чтоб был общий ужин на всех, чтоб все всё попробовали, и вот одна дама вдруг ни с того ни с сего спрашивает официанта:
– А кто должен заказывать?
– В каком смысле? – не понял он.
– Ну, вот мы в еврейском ресторане. Скажите, а по еврейским обычаям кто должен делать заказ?
Официант задумался, потер карандашом кончик носа и сказал со всей серьезностью:
– По еврейским обычаям заказ в ресторане должна делать старшая женщина.
Все наши дамы громко рассмеялись.
Потом замолчали. А эта, которая спрашивала, сказала:
– Дайте мы еще посмотрим меню… – и, когда официант отошел, шепнула мне: – Пойдешь и закажешь у стойки!
А случалось ли вам пить чай с людьми, которые в чашку сначала наливают кипяток, а потом уже подливают собственно чай, то есть заварку, из заварного чайника?
Мне случалось пить чай в семье, где хозяин сначала клал всем по две ложечки сахару в пододвинутые к нему стаканы (то есть сахарница стояла рядом с ним, он ею распоряжался), а потом каждый брал свой стакан и передавал его хозяйке, которая сидела у самовара. Она лила кипяток, а уж потом сверху – заварку. И спрашивала: «Покрепче? Послабее?» – хотя места для заварки там оставалось примерно два пальца.
Как-то все ресторанные капризы сразу вылетают из головы.
просто ложь, наглая ложь и объяснение в любвиЧТО ЕСТЬ ИСТИНА?
– Кругом сплошная ложь, – говорила мне одна моя знакомая. – Вот я намекаю человеку, что не худо бы… Ну, понятно, в общем. Мы вдвоем оказались на выездной тусовке. Давай, не тяни кота в долгий ящик! А он так прихмурился, вроде тяжкие думы, вздыхает и говорит: «У меня жена, у меня дети…» Врет!
– А может, у него в самом деле жена-дети? – я пожал плечами.
– Ты не понял!!! – закричала моя знакомая. – Я же не собралась его у жены уводить! Я просто так, встретились два взрослых… приятных друг другу человека… А он сразу – «жена, дети». Семья и обязательства. Это ложь. Он просто не хотел меня оскорбить, и поэтому солгал. Как вежливый человек. Потому что если бы он сказал «прости, но я люблю свою жену» – это было бы страшно оскорбительно. Представляешь, что чувствует женщина, когда ее сравнивают с другой и говорят, что другая лучше? Что другую любят сильнее? Плевок в рожу! Поэтому он так благопристойно солгал. Жена, дети, сам в положении… Тьфу. Но ведь если бы он сказал «я люблю свою жену» – это ведь тоже наглая ложь!
– Почему? – спросил я.
– Я ее видела пару раз. Фррр! Как ее можно любить? Привык, притерпелся – ну, может быть. Говорят, зэки к зоне привыкают, скучают потом. При чем тут любовь! Да вообще лживое слово. «Я тебя люблю!» Что это значит? В каком смысле ты меня любишь, врунишка? Любовь до гроба, пешком по жизни, в горе и радости? Брехня. Просто трахнуть хочешь один раз? Ну-ну. Тогда так и говори. Но! Но, может, это ты не меня трахнуть хочешь, а кого-то вместо меня воображаешь? Свою бывшую, которая кинула? Или какую-то недостижимую, которая всё равно не даст? Подло. Правду говори! Или просто гормон играет, тебе всё равно в кого? Гадость. А если скажет: «Извини, я тебя не люблю» – в смысле «не хочу» – это ведь тоже вранье, это он специально, чтобы оскорбить. Как может здоровый мужик в соку не хотеть привлекательную молодую женщину? Это он нарочно, чтоб унизить!
– Погоди, – сказал я. – Вернемся в самое начало. Вот ты намекнула мужчине, у которого «семья-дети», что не худо бы… А он бы сказал: «Моя дорогая, всё, подаю на развод, мы поженимся». Тогда нормально?
– Тоже вранье. Через пару недель скажет: «Ты знаешь, я всё взвесил. Нет, не могу. У жены больная мама, сыну в институт поступать. Ты умная, ты все поймешь. Ты сильная, ты справишься». Это если я буду очень громко рыдать. В общем, одна сплошная ложь.
– Ну прямо уж…
– Вот прямо! Что ни скажут люди, обязательно солгут.
– Как же тогда жить? – удивился я. – Что говорить?
– Ничего не говорить! – закричала она. – Надо, чтоб всё выходило само.
– А как это само, если совсем молча?
– Пока не знаю, – сказала она.
Когда я был совсем молодым, я, бывало, разнежась, спрашивал девушку:
– А вот почему я тебе понравился? Чем я тебе понравился? Что во мне хорошего?
Девушка, как правило, отвечала:
– Ты такой умный. Такой начитанный. Такой интересный человек.
Я слегка обижался.
Но я понимал, что она не может мне сказать: «ты такой красивый, сильный, высокий», это была бы смехотворная ложь. Но, думал я далее, если бы я был действительно красавцем метр восемьдесят пять и девушка на мой вопрос ответила бы: «потому что ты самый красивый», – я бы тоже обиделся. Что я, манекенщик?! А как же моя душа, мой интеллект?
Интересно, что многие девушки (в мое время) рассуждали примерно так же. Скажешь: «ты такая красивая!» – а она ответит: «значит, тебе нужно только мое тело?!» А скажешь: «ты такая умная, ласковая», она скажет: «ага, такая умненькая добренькая уродка, да?!»
Вахрамеев и Тата ТрофимоваИЗ ЖИЗНИ ТЕПЛОХЛАДНЫХ
– Ты что мне тогда сказал, ты помнишь?! – вдруг раздалось справа.
Вахрамеев остановился, повернулся. Перед ним стояла молодая и вроде бы красивая женщина, одетая прилично, но бедно. Изношенный суконный пиджачок, блузка с пожелтевшим воротом. Странно, что он смотрел на ее одежду, как будто стараясь не замечать ее лица, и она это заметила:
– Что глаза отводишь? Одежкой любуешься? Знаешь, сколько стоит? – и потрепала лацкан своего пиджака. – Три твоих гонорара! Или даже пять.
– Тата? – спросил Вахрамеев. – Трофимова?
– О! – сказала она. – Пробило! Любуйся, это я.
Вахрамеев оглядел ее сверху донизу. Да, конечно, она была одета совсем не бедно, а наоборот – богато, даже очень богато, но уж слишком потерто и затрепанно. На ее лицо он все еще не решался взглянуть, оно было не в фокусе, тем более что Вахрамеев носил бифокальные очки, и надо было запрокинуть голову и посмотреть через нижние стеклышки. Это если вблизи. Потому что Тата Трофимова была чуть выше его. На два сантиметра. У него метр семьдесят пять, у нее – семьдесят семь. Они мерялись, как дети, прислонившись спиной к дверному косяку, отчеркивая карандашом над головами. Они были голые, было утро, был июнь, он только что привез ее к себе в Москву из большого, шумного и бестолкового провинциального города, где у нее было всё, кроме судьбы, – так она сказала ему в их первую встречу.
Но он ответил:
– Ты должна решать сама. Я не имею морального права тебя уговаривать.
– И не надо! – сказала она, на секунду высунулась в коридор и повесила на дверь табличку «не беспокоить».
Да.
А теперь, чтоб рассмотреть ее лицо, ему надо было задрать голову и вздеть очки повыше – или отойти на два шага и поглядеть издали, что тоже неприлично.
А тогда они не думали о приличиях. Она бросила работу, он развелся, перевез ее в Москву, они расписались, он прописал ее в своей квартире, и они начали – начали что?
– Просто жить! – сказала она, когда примерно через месяц он ее спросил, чем она хочет заниматься. Хотя у нее был инженерный диплом, и она много читала, и Вахрамеев мог устроить ее хоть в хорошую фирму, хоть в редакцию. Но она хотела просто жить. Поздно вставать, ходить по квартире в короткой майке, долго готовить крохотную кастрюльку душистого овощного супа, потом валяться на диване, глядя на читающего или рисующего Вахрамеева, потом часа три одеваться к вечернему выходу.
Хорошо. Жить – значит жить. Тем более что она была чудо как хороша, и не только лицом и телом, но и умом, и взглядом, и разговором. Вахрамеев писал ее портреты. Одетой, обнаженной, на подоконнике, сидя на раковине, куря сигару, в виде Вирсавии, Юдифи и даже Медузы, для чего она распускала свои тугие и плотные волосы, облегавшие ее голову, как старинный летчицкий шлем. Вахрамеев писал ее в своей давней манере, а иногда нарочно чуть пародийно – в стиле прерафаэлитов или американских фотореалистов. Эти картины покупали. Не очень дорого, но все-таки. У Вахрамеева была своя ниша. А она, лежа на диване голая и красиво-бесстыдно положив правую пятку на колено левой ноги, говорила:
– Жаль, что я не искусствовед! Написала бы толстую книгу «Образ Таты Трофимовой в мировом искусстве». А давай я еще кому-нибудь попозирую, ты не будешь ревновать?
Нет, конечно. Пожалуйста.
Хотя он знал, чем всё кончится.
Нет, она не загуляла по мастерским, не пошла по рукам, боже упаси. Она оказалась очень цепка и переборчива. Но вот выбрала и вцепилась. Когда она рассказала о своих планах «немножечко сменить обстановку», Вахрамеев с изумлением почувствовал, что на самом деле не ревнует ни капельки.
– Ты в самом деле меня отпускаешь? – она тоже изумилась. Вахрамееву показалось, что она оскорблена. Слезы стояли в ее глазах. – Значит, ты меня не любишь?
– Люблю, – сказал Вахрамеев и обнял ее.
– Почему же ты… Почему ты не кричишь «не смей, не пущу»? Не хватаешь меня, не запираешь на ключ? – говорила она куда-то за спину Вахрамееву. Они стояли, крепко обнявшись, и ее подбородок впивался ему в плечо.