ядок, а кто думает иначе, тот сам дурак.
Он так долго говорил, что я успел докурить вторую сигарету; но слушать его было поучительно. Он немного путался в умозаключениях, но в главном был прав. Деньги и власть правят миром, и порядок установили новые хозяева жизни, мутанты, пожиратели протоплазмы, поэтому спорить с ним, доказывать, что существуют другие ценности, которые для многих людей важнее, чем деньги, бесполезно. Да и не ко мне была обращена пылкая речь. Возможно, это была репетиция каких-то завтрашних публичных выступлений. Все-таки выборы на носу.
Федоренко доломал очки и горестно поник, разглядывая две уродливые половинки оправы. Лиза внимала словам Циклопа с таким выражением, будто встретила пророка.
— Что молчишь? Язык проглотил?
Во рту у меня действительно пересохло, но язык был цел.
— Трубецкой ждет ответа, — сказал я. — Что ему передать?
Вельяминов сморщился в досаде — не в коня корм! — отошел к столу, попутно слегка хрястнув Федоренко по затылку:
— Проснись, помощничек! Слышишь, писатель интересуется, что Эдичке передать. О себе не думает. С ним-то что будем делать, Иван?
— Может, еще разок простим? Глупый он, одурманенный. Но в сущности безобидный.
— В тихом омуте, Ваня, черти водятся. Ты тоже Иисуса из себя не строй. Из-за таких безобидных все убытки… Хорошо, Миша, ступай, посиди в приемной, я подумаю малость. А ты, девушка, задержись…
Лиза осталась в кабинете, я поднялся и вышел. Мне-то что. Мавр продолжал делать свое незатейливое дело.
Пухленькая секретарша будто только меня поджидала, подняла дымящийся кофейник. Подмигнула шаловливо:
— Вам с молоком или без?
— Пожалуй, без.
Принял из пухлых ручек фарфоровую чашку. Глотнул не задумываясь. Какая-то терпкая смоляная горечь потекла в глотку.
— Что за кофе, чей?
— Самый лучший. Яванский.
Я еще отпил. Ничего, горячо. Уселся в кресло, располагая покурить. По-дурацки улыбался. Надо же, еще сто лет пройдет, а общество красивой женщины все так же будет вызывать в груди тихое блаженство. В дверь вошел высокий мужчина с суровым лицом, с какой-то белой тряпицей в руках. Шагнул ко мне.
— На-ка, нюхни, дружок.
Я не хотел ничего нюхать, взмахнул ручонками, облив колени горячей жидкостью. Мужчина плотно придавил тряпицу, сжав голову словно в железных тисках. Заплясали в мозгу яркие желтые свечки, больше ничего не почувствовал…
Очнулся — и не пойму, где я? Эдгар По, помнится, больше всего на свете боялся именно таких пробуждений. Ему все чудилось, что он уже в гробу, в могиле, под землей. Он страдал летаргией и опасался, что однажды родственники не отличат спящего от усопшего и похоронят его заживо. В одном из рассказов он приводит жутковатые свидетельства того, что многих хоронят заживо — кого по ошибке, а кого и с умыслом; при раскопках старинных погостов обнаруживают сидячие скелеты, либо скелеты в невероятных, скрученных позах, что доказывает, с какой немыслимой энергией живые трупы пытались в страшных корчах пробиться обратно на белый свет. Великий Эдгар предвидел, что его ждет похожий конец, но умер он, как известно, нормальной, спокойной смертью, накурившись анаши, на скамейке в городском парке.
Но я не мистик, далеко мне до Эдгара, поэтому быстро разобрался, что я не в могиле, а похоже, в тюремной камере. Узкая каморка с дощатыми нарами, разделенными проходом, с обыкновенной тускло горящей лампочкой над дверью. Эмалированный тазик в углу — параша.
В камере я был не один: на соседних нарах спиной ко мне лежала женщина очень крупных габаритов. Я почему-то сразу догадался, что это Зиночка. Окликнул негромко:
— Зинуля, ты?!
Заворочалась, заохала, перевернулась на спину — да, это была она, но поразило меня не это. Да, это была она — с ее грузными статями, с милым, лошадиным оскалом — и все же словно не она, а гипсовый слепок с прежней Зиночки. Возможно, виновато было освещение, или то, что я не совсем очухался после хлороформа и кофейного наркотика, но испугался ужасно.
— Зиночка, скажи хоть слово! Отзовись!
— Это ты, Миша? — тон робкий, удрученный, словно эхо прежнего звучного, сильного голоса.
Потянулся к ней, благо рядом, дотронулся до теплого плеча. Не отстранилась, не подалась навстречу, и в замутненных глазах абсолютная пустота.
— Зиночка, что с тобой сделали?!
— А что со мной сделали? Ничего.
— Ты видишь, слышишь меня?
— Конечно, вижу. Почему ты волнуешься? Ты как сюда попал?
Вопрос логичный, нормальный, но заданный таким равнодушным тоном, каким, наверное, переговариваются земные знакомцы, встретившись в ином измерении.
Я сел, спустив ноги на пол. Взглянул на часы: половина третьего. Вероятно, ночь. На мне все цело: я имею в виду костюм, обувь и вот — часы. И тело на ощупь в порядке. Два сильных желания я испытывал: напиться воды и отлить воды. Осуществить второе желание было вполне в моей воле.
— Зиночка, отвернись, пожалуйста.
— Куда? К стене?
— Да уж, будь добра.
Облегчившись, присел к ней на нары. Я уже понял, что либо ее накачали какой-то гадостью, либо… Она сломлена, дух ее подавлен. Я читал про такое, но в чистом виде наблюдал впервые. Зомби, живой истукан. Материализованная утопия всех российских властителей, начиная с семнадцатого года и по наши грешные дни.
— Зиночка, что ты чувствуешь? Что у тебя болит?
— Ничего не болит. Мне хорошо.
— Они тебя мучили, били, терзали?
— Наверное. Но это давно. Не хочешь поспать, Миша? Мне трудно разговаривать.
С этими словами задремала. Глядела в потолок открытыми глазами, но я видел, что спит. Грань между сном и бодрствованием была для нее тоньше папиросной бумаги. Я тоже прилег на доски и, словно не о чем было больше подумать, стал вспоминать наш удивительный роман. Психушка, лечебный курс, ухватистая бабища санитарка с куриным мозгом; и вдруг некая искра сверкнула меж нами; побег, три тысячи долларов, матушкина драгоценность, нежная, заботливая возлюбленная, сошедшая с полотен Рубенса. Боже мой, такова жизнь! Все рядом, все в одной душе и в одном месте.
Жажда мучила нестерпимо, и я еще раз окликнул:
— Зиночка, проснись на минутку.
Ни одна ресничка у нее не шевельнулась, но ответила, будто не спала.
— Чего тебе, Миша?
— Пить хочется, Зин. Не знаешь, как тут водой разжиться?
— Не-е, об этом не думай. Утром чаю дадут, потерпи.
— А если в дверь постучать, кто-нибудь придет?
Испугалась не на шутку:
— Ты что?! Не надо. Не беспокой их. Хуже будет!
— Так я только воды попросить.
Заворочалась — нары заскрипели. Подняла лохматую голову. В глазах — мольба.
— Прошу тебя! Ты ничего не знаешь. Не трогай их.
— Да почему не трогай? Расскажи.
— У них вся власть, куда нам, Миша. Поспать дали — и то спасибо. Ты что?! Смирись. Какой воды?
— Пить очень хочу! — ее непонятный ужас странно подействовал на меня. Захотелось зашуметь, закричать.
— Они сами знают, когда чего дать. Просить нельзя.
— Да кто они-то, кто? Кого ты боишься?
Ответ получил не от Зиночки. Бесшумно отворилась дверь, и в комнате возникли двое мужчин. Оба массивные, с бледными испитыми лицами. В одинаковых серых халатах. В камере сразу стало тесно.
— Ребятки, водицы бы мне! — попросил я. Но ребятки не обратили на меня внимания, действовали молчком, слаженно. Один шагнул к Зиночке и ловко накинул ей на шею черный шнурок. Второй взгромоздился на грудь, плотно уселся. Зиночка лежала тихо, спокойно, неотрывно глядя мне в глаза.
— Вы что, ребятки, вы что делаете?! — почти беззвучно пробормотал я.
Занятые страшной работой, они по-прежнему вели себя так, словно меня тут и не было. Превозмогая унизительную слабость, я сел, потянулся к ним, и тогда тот, который укрепился на Зиночке сверху, небрежно, не глядя, махнул кулаком мне в зубы. Будто двинул в лицо бревном. Затылком я приложился об стену и, видно, на несколько мгновений потерял сознание. Когда зрение вернулось, Зиночка уже хрипела. Изо рта выступили розовые пузыри. Клацнули лошадиные челюсти, когда-то нежно целовавшие меня. Чуткие глаза закатились под лоб. Несильно трепыхнулась, сомлела. Почудилось, сизое облачко порхнуло к потолку.
— Ну вот, — удовлетворенно заметил тот, что со шнурком. — А ты, дурочка, боялась.
Встали, отряхнулись. Душитель бросил шнурок на Зиночкино уснувшее навеки лицо, достал из халата фотоаппарат.
— Ну-ка, парень, перелезь к мадаме.
Я не понял, замешкался. Ребятки, с двух сторон, живо перекинули меня прямо на Зиночку. Теплый, обмякший бугор плоти. Я сполз по ней, словно в прощальной ласке. Душитель щелкнул несколько раз вспышкой, снимал, а его напарник переворачивал меня в разные ракурсы: то усаживал, то укладывал. Проделывал это без всяких усилий, точно во мне уже не осталось веса.
— Вы убили Зиночку? — спросил я. Ребятки сытно гоготнули.
— И тебя убьем, браток. Токо попозже… Ну все, отдыхай покуда. Закрылась дверь, исчезли. Я сидел, привалившись к тугому мертвому туловищу. Окликнул:
— Зиночка, слышишь меня?!
Она не ответила. Пить мне больше не хотелось.
— На тебе уже четыре трупа, — подсчитал собеседник, — и сам ты почти труп.
Красивое, жирное, с сочными губами, с блестящими глазами, сутулое, лысоватое существо из парка Юрского периода — это Игнат Семенович Петров, он же Сырой. Мы сидели в обыкновенной комнате с обоями, с серым линолеумом на полу, со столом и тремя стульями. Перед тем как попасть сюда, я уснул мертвым сном подле мертвой Зиночки, а когда проснулся, ее уже не было. Часы остановились, и я не знал, сколько времени. Загорелый смешливый охранник лет тридцати принес тарелку каши и кружку чая с куском хлеба.
— Давай, ешь, батяня!
Пока я жевал, он стоял, прислонившись к стене, и посмеивался.
— Ты чего? — спросил я.
— Да забавно, как ты кашу жрешь.