рию, но не жизнь.
Гуськом пошли по коридору, в отдалении плелся Толяныч, человек-скала, обвешенный пулеметными лентами. Идти пришлось недолго: шесть лестничных пролетов, узкий, освещенный люминесцентными лампами коридор, тупик с обитой дерматином широкой дверью. Спускались в таком порядке: Игнат Семенович в алых трусиках впереди, за ним, на расстоянии вытянутой руки — Трубецкой с тростью, и я — замыкающим. Только раз, обернувшись, Сырой процедил:
— Лучше бы наверху потолковали. Там хоть тепло.
— Все учтено могучим ураганом, — ответил Трубецкой.
Что он подразумевал, я не понял. Видимо, какая-то японская цитата.
Спортзал — словно склад гимнастического оборудования. Все, что дружественный Новый Свет придумал для накачки мышц, было здесь свалено в кучу. Вообще, не мной замечено, у наших богатеев страсть к тотальному разрушению и грабежу сочетается с милой дамской привычкой загромождать пустое пространство всевозможной никому не нужной рухлядью. Лишь бы блестело и лишь бы — фирма. И здесь среди всяческих спортивных снарядов, измерительных приборов, тренажеров, массажеров и прочего в том же духе сразу бросались в глаза две совершенно неуместные здесь вещи: искусственный фикус почти под потолок и электрический пивной бар, украшенный фаянсовой панелью, на которой смелый американский всадник несся куда-то вдаль с безумным видом, сжимая в руке безразмерную пачку сигарет «Честерфильд». Однако в центре всего этого бедлама, освещенного потолочными светильниками, оставалась свободная полянка, пригодная для того, чтобы несколько человек могли посоревноваться в перетягивании каната. В воздухе плавал запах залежалого тряпья.
— И что теперь? — усмехнулся Сырой. — Разобьешь мне голову своей палкой? Но зачем было все-таки сюда переться? Это можно было сделать и наверху.
Трубецкой не ответил. Закрыл дверь, раскидал ногами тренажеры и массажеры, освободив и укрепив высокий черный стул с металлическими подлокотниками.
— Садись сюда, Мишель. Будешь судьей.
— Что же я буду судить?
— Показательное выступление. Последнее в сезоне. Наемный палач против озверевшей жертвы. Ты готов, Сыренький?
— Не смеши! Я не буду с тобой драться!
— Почему?
— У тебя палка. Я знаю, как ты ею работаешь.
— Ты не понял, Сырчик. Палка будет у тебя. Вот, лови! — Трубецкой кинул трость, которую Сырой поймал на лету.
— И еще вот это, — Трубецкой щелкнул кнопкой, и в руке у него вытянулось жало длинного ножа. Нож, брошенный в воздух, Игнат Семенович, изогнувшись, схватил за рукоять. Восседая на своем удобном стуле, я почувствовал, как вспотели ладони. Противников теперь разделяло метра три-четыре, но Сырому ничего не стоило развернуться и пронзить меня ножом насквозь. Оставалось надеяться, что пока ему было не до этого.
— Ну как, шансы равны? — спросил Трубецкой, самодовольно щурясь.
— Ты так в себе уверен, Эдичка?
— А ты в себе разве нет? Ты же два года занимался у Залманова. Потом, правда, вы зачем-то отпилили ему голову. Какой все-таки у тебя беспокойный характер, Сырчик.
— Залманов меня шантажировал.
— Ну что ж, больше тебя никто не будет шантажировать.
Получив в руки палку и нож, Сырой заметно приободрился. Как бы проснулся окончательно. Движения сделались пластичными, в темных глазах заплясал вызов. У меня еще достало хладнокровия, чтобы оценить его звериную красоту.
— Послушай, Труба, мир не так велик, как тебе кажется. Уйдешь из Москвы — достанут хоть в Бразилии. Давай потолкуем. Может быть, найдем какой-нибудь выход.
— Я его уже нашел. На тебе слишком много грехов, пора платить. И потом, ты обидел моего друга.
— Которого? Вот этого?! — в неподдельном изумлении Сырой обернулся ко мне. На мгновение мы соприкоснулись взглядами. В его глазах, шальных, как ночь, я прочитал приговор не только себе, но всему сущему. Я попытался улыбнуться, но ничего не вышло.
— Чем же он хуже тебя? — спросил Трубецкой. — Тем, что прочитал много книжек и ничего в них не понял? За это ты так его изукрасил?
— Эдик! Хочешь, сделаю из него шашлык и сожру? Это тебя успокоит?
Он стоял боком ко мне и боком к Трубецкому, но, заканчивая фразу, незаметно наклонился вперед. Мне показалось, вдруг начал падать, но он не падал, а в яростном, сверхъестественном броске полоснул ножом по Трубецкому. Промахнулся на дюйм, Трубецкой отклонился. Черный блейзер на его груди, тронутый лезвием, раскрылся, как лепестки тюльпана.
— Ты в отличной форме, Сырчик, — похвалил Трубецкой. — И чего было так долго тянуть.
Дальнейшее меньше всего напоминало драку. Скорее это походило на какой-то ритуальный танец, исполняемый вдохновенно. Чудилось, лица разгоряченных танцоров освещены не электричеством, а призрачным пламенем ночных костров. Понимая, что если одолеет Сырой, то шашлык, обещанный им, станет явью, я все же поддался очарованию смертельного боя, насыщенного восточной негой.
Поначалу казалось, поражение Трубецкого неминуемо. Нож и палка в руках его противника выписывали причудливые фигуры, чередуя свирепые толчки с замедленными, плавными пассами, и все, что ему требовалось, это сократить дистанцию между собой и партнером, чтобы нанести роковой укол. Но хотя ограниченность пространства была в его пользу, достать Трубецкого было не так-то легко. Он весь превратился в скользящий, взлетающий, кувыркающийся сгусток черной энергии, и я вжался в стул, в буквальном смысле загипнотизированный. Но не я один. Опасные выпады Сырого раз за разом цепляли дымящуюся пустоту, и наконец это его обескуражило. На мгновение он замедлил круги, безвольно свесил руку с ножом. Если это был отвлекающий маневр, то неудачный. Просвистела каучуковая подошва и влипла ему в челюсть. Сила удара была такова, что он сперва подпрыгнул, как резиновый мячик, издал тяжкое хрустящее «Хр-рр!», попятился и обвалился на пол, круша спиной трапеции, тренажеры и безымянные металлические конструкции.
Что говорить, гвозданулся солидно, но отдыхал недолго. Пошатываясь, поднялся, стряхнул с себя инвентарь и снова попер на врага, но уже без ножа, с одной палкой. На него было жалко и страшно смотреть. Морда налилась кровью, с губ капала роса, спина изогнулась голубоватым горбом.
— Все равно задавлю тебя, падла! — бормотал обреченно.
Трубецкой отступил, разглядывая его с удивлением. Потом небрежно, ногой выбил палку. Сырой захрипел, воздел кулаки к потолку, словно призывая на помощь небесную рать. Но никто ему не помог. Трубецкой прислонил к его лицу растопыренную ладонь и правой колотушкой нанес несколько прямых быстрых ударов в сердце.
— Укус кобры, Сырчик, — объяснил, как на тренировке. — Теперь прикорни.
Сырой послушно припал на колени, подергался, икнул и вытянулся на спине. Когда я подошел, он был уже мертв. Замороженными, открытыми очами выискивал на потолке хоть какой-нибудь гвоздик, за который могла зацепиться отлетевшая душа.
— Ты видел, Мишель, все честно.
— Честнее не бывает. Ты его убил.
Трубецкой задрал рубаху. Наискосок, от соска к животу, кровянился глубокий разрез, белое и алое, будто по линейке.
— Чуть-чуть ему не хватило удачи, — сказал уважительно Трубецкой. — Чуть-чуть! Ты когда-нибудь задумывался, что такое это «чуть-чуть»? Я задумывался. Квинтэссенция бытия — вот что это такое.
— Давай перевяжем?
— Пустяки. Пошли отсюда.
— А с ним как?
— Падаль найдется кому прибрать.
Возле двери на корточках сидел Толяныч, человек-скала Трубецкой взял у него рацию, покрутил рычажок:
— Внимание! Всем внимание! Команда — отход.
Через минуту мы были на улице. Через две уселись в одну из стоящих возле дома легковушек. За рулем неизменный Витек-молчун. Я с ним поздоровался, он что-то пробурчал себе под нос.
Из дома выбегали черные фигуры, быстро рассаживались по машинам. Я насчитал человек семь-восемь. Рядом бухнулась на заднее сидение девушка Лизетта. Прижалась теплым боком, поцеловала в ухо.
— Я так переживала, Михаил Ильич. Слава Богу, все обошлось. Уроды какие! Мучили вас, да?
— Но кормили от пуза, — похвалился я.
— Трогай, Витя, — распорядился Трубецкой. Протянул сигареты: — Кури, Мишель, все беды позади.
Лиза щелкнула зажигалкой.
Я курил, но казалось, вдыхаю не дым, а сгустки лесной гари. В особняке — не успели отъехать — вспыхнули разом все окна.
Мчались через спящую Москву, точно на качелях, и мне было глубоко наплевать, куда едем.
Начало июня — ласковая, солнечная, ровная погода. Теперь, когда по примеру Пушкина, с отвращением читаю жизнь мою, ясно вижу: летние дни в Переделкино были счастливыми. Я благодарен всем, кто был тогда со мной.
Песик Нурек, безродная дворняга с пышной, от пуделя, шевелюрой. Полдня он прятал и зарывал в саду свои многочисленные кости, мослы и рыбные хвосты, затем обходил дозором дальние владения — с севера до опушки леса, и на юг — до дачи известного поэта Н., частушечника и придворного сатирика. Этого поэта Нурек невзлюбил какой-то особенной, почти человеческой нелюбовью, и мог часами подстерегать его у калитки с единственной целью: лишний раз облаять. Может быть, знал про поэта что-то такое, о чем люди только догадывались. Звездный час Н. пришелся на начало гайдаровской реформы, когда ему вместе с хорошо зарекомендовавшей себя группой творческой интеллигенции доверили сочинить новый российский гимн. Под это поручение, кажется, выделили дачу, выкурив оттуда прежних хозяев, прихлебателей коммунистического режима, Однако то ли от избытка верноподданических чувств, то ли от идиотизма поэт Н., как и вся творческая группа, свой звездный час профукал. Гимн не сочинил, сказочный валютный аванс пропил, и от крутых административных мер поэта-частушечника спасло лишь то, что в роковые августовские дни черт занес его в нужное время в нужное место. На одной из бутафорских баррикад ему удалось попасть в объективы корреспондента из «Лайфа» и целой бригады с РТВ, которые заняты были тем, что снимали полнометражный документальный фильм о Евгении Евтушенко