Сосновые острова — страница 12 из 21

[5] в стране, живое достояние государства, в первый раз вышел на сцену в четыре года в роли девочки, посвятил свою жизнь представлению ролей молодых женщин, и хотя ему уже более шестидесяти лет, его женские образы по своему изяществу убедительнее, чем у любой актрисы.

Они заняли свои места, — обычные театральные кресла, обтянутые красным бархатом. Занавес еще не поднимали, зал заполнялся, билетерши ходили по рядам с табличками с перечеркнутыми фотоаппаратами, видеокамерами и мобильными телефонами. Потом мужской голос из динамика объявил программу — как пояснил Йоса, обрисовал в общих чертах действие спектакля и его кульминационные моменты. Программка на английском не помешала бы, подумал Гильберт. После корявого перевода Йосы пришлось самому догадываться, о чем спектакль.

Девушку обманул возлюбленный. От горя она погибает и возрождается в образе журавля, самой грациозной птицы. От гнева и возмущения она погибает и возрождается в облике журавля, то есть ее, так сказать, понижают в ранге. Девушке следовало бы сохранять невозмутимость, уйти в монастырь, молитвами искупить вину любимого. Девушка терпеть не может своего возлюбленного и в наказание превращена в журавля. Возлюбленный женится на другой, а журавль погибает от горя. Возможно, речь идет и не о журавле вовсе, а о совсем другом существе, о вороне или цапле, птицеобразном или по крайней мере способном летать, ангеле или призраке.

Когда поднялся занавес, актер уже стоял посреди сцены. Он был в парчовом одеянии до пола, под грудью — широкий пояс, на спине огромный шлейф. Из зала по загримированному лицу возраста не определить. Тонкие черты, красные губы, воплощенная элегантность. Когда актер с маленьким веером в руке зашевелился, Йоса схватил Гильберта за руку и вцепился в нее. Гильберт оцепенел, отвернулся от японца и стал смотреть на сцену в надежде уловить суть действия. Он старался изо всех сил, но так и не мог понять, что вообще происходит. Актер двигался в темпе улитки, тягуче поворачивался вокруг своей оси, один раз чрезвычайно осторожно выставил вперед ногу, едва заметно опустил веер. Если это танец, то самый скучный из всех, что Гильберту приходилось наблюдать, притом что смотреть на танцы со стороны — вообще тоска. Матильда однажды вынудила его пойти с ней на балет, и уже через десять минут он поклялся себе, что больше никогда, ни разу в жизни больше не уступит, будет тверд, откажется; он промучился полтора часа, ерзал на сиденье, сосал леденцы и добился того, что Матильда никогда больше не приглашала его на подобные неуместные мероприятия. Однако по сравнению с танцем театра кабуки европейский балет — прямо-таки примитивное, вульгарное дрыганье ногами. Танцоры кабуки передвигаются по миллиметру, им нужно четверть часа, чтобы немного приоткрыть веер; это было что-то вроде жизнедеятельности амебы, и Гильберт нервно хватался рукой за подлокотник и впивался ногтями в обшивку, той рукой, в которую мертвой хваткой вцепилась холодная ладонь японца.

Занавес внезапно упал. Гильберт не уловил никакого действия, никакого развития, но Йоса расслабился, убрал руку и объявил, что первое действие закончилось. Конец. От силы полчаса, но впечатление как от бесконечности. Окружающие японцы достали принесенное с собой съестное и устроили пикник, не покидая красных бархатных кресел. Йоса протянул Гильберту упругий сладкий шарик из рисовой муки, завернутый в просоленный дубовый листок. Гильберт съел угощение, откинулся на спинку кресла, прислушался к бурлящей, неистовствующей публике и вдруг сам проникся этим напряженным ожиданием. Перекресток иллюзий — так ощущал это Басё, когда он в Сенджу простился со своей прежней жизнью и осознал, что ему предстоит пройти три тысячи миль. Странствие как жизненный путь, то есть человек стоит на перекрестке и выбирает, идти ли ему или остаться, мечтать ли о прежнем или поменять мечту на новую. И новая мечта, согласно буддистскому миропониманию, была, по меркам вечной истины, такой же ирреальной, как и прежняя.

Гильберт ждал теперь, пока поднимется занавес. Он готов был оставить любое сопротивление. Но руки благовоспитанно сложил на коленях, чтобы Йоса его не трогал. Актер показался в белых одеждах с капюшоном, который полностью скрывал его лицо. Кроме того, актер прятался за ширмой, которую то наполовину складывал, то опять открывал, отставлял за кулису, опять доставал. На сцене шел снег, нога актера в белом чулке с разделенными пальцами[6] проскальзывала сквозь редкие хлопья, опорная рама ширмы была обтянута картоном, представлявшим сугроб. В целом декорации выражали настроение крайней депрессии, и Гильберт забеспокоился, стоит ли Йосе наблюдать такое зрелище. Сам же Гильберт теперь в нетерпении дожидался, когда же актер снимет капюшон, чтобы увидеть его феминные черты.

Замедленная съемка, сообразил Гильберт наконец, служит исключительно для напряженной, почти сакральной концентрации. И действительно, капюшон в какой-то момент скользнул назад, Гильберт судорожно сжал руки, потом пали белые одежды и запылала огненно-алая парча, костюм менялся много раз, танец при этом не прерывался ни на минуту, только два темных силуэта проносились по сцене, почти бестелесные, растворяющиеся в темноте, и за ширмой передавали актеру пояса, повязки, срывали с его плоти слои ткани, и он являлся из-за ширмы в совершенно новом обличии. Смена костюмов занимала секунду — настоящее перевоплощение, Гильберт только успевал дивиться ловкости рук помощников и исключительному мастерству танцора. Уважение его к действу на сцене росло, ибо это мастерство и порождало впечатление замедленной съемки. Он не знал, следует ли ему влюбиться в даму на сцене, чьи изысканные утонченные жесты он только что научился ценить, или скорее в мужчину, изображавшего женщину и обладавшего поразительным даром владения своим телом, или, может быть, Гильберт вообще желал бы сам оказаться на месте этого актера, а вернее, этой потрясающей изображаемой красоты. Гильберт тайком попытался в темноте зала согнуть руку в таком же благородно-изысканном жесте, как у танцовщика, и столь же соблазнительно, женственно и убедительно, как не смогла бы ни одна женщина в мире.

Дорогая Матильда, сформулировал Гильберт про себя, это была двойственность, которую никто не смог бы повторить. Никто из реально живших и ныне живущих.

Когда они вышли из театра, был еще день. Они втиснулись в переполненное метро и через несколько остановок снова вышли в императорском парке. Сад Кокио Гайен, сосновая экосистема на обширной территории. Группы хихикающих школьников, потягивающих через трубочки молочные коктейли из одноразовых пластиковых стаканов.

Туристическая толкотня в Токио — не совсем то, что Гильберт представлял себе под словом «отчуждение». Отчуждение — это когда человек перестает подчиняться предписаниям этого мира и уж точно не следует указаниям больших групп людей.

Две женщины в красной походной одежде снимали двойное селфи при помощи селфи-палки. Гильберт не выносил этих палок. Своим студентам он их запретил, не только во время семестра, но и вообще. Кто хочет чему-то у него, Гильберта, научиться, объявил он в начале курса своих лекций, должен быть в состоянии вести достойную жизнь, хотя бы отчасти. Это означает, что придется исключить из обихода некоторые предметы. Проверить, кто придерживается его предписаний, он, конечно, не мог. Но здесь, среди сосен, где люди сновали с телескопическими палками для селфи, именно здесь, среди сосен, он лишний раз убедился, насколько бессмысленны его советы.

Сосны предъявляли к посетителям повышенные требования. Мирные и полные грации деревья, их ветви медленно и терпеливо обволакивали зеленью, складывались в сверкающие лучистые венцы — гипнотическое движение, так танцор медленно разжимает пальцы, сжатые в кулак. Неподвижные сосны среди неустанно снующих людей — спокойные, древние, неизменные в веках. Такие сосны еще нужно было вырастить.

Сосны — как будто в первый раз. Сосны в сияющем полуденном свете, только один провал, расплывчатое черное пятно в непрерывном мерцании. Сосны, их тени, простершиеся далеко через дорогу. Гильберт перешагивал с одной тени ствола на другую, шел по нематериальной деревянной эстакаде, двигался над пропастью, слишком глубокой, чтобы вызывать страх, и лишь иллюзорно покрытой асфальтом, плавающие тени сосновой хвои на призрачной площади перед императорским дворцом, недоступные ветви, кора, шишки, и император невидим, ощутима лишь его аура в образе этой сосновой армии.

Гильберт ощущал рядом присутствие молодого японца, который был благодарен за каждое, пусть даже самое незначительное одобрение и теперь казался Гильберту еще более недоступным, чем сосновые тени. Йоса обратил его внимание на то, что каждое дерево отдельно заботливо подстригают и обихаживают.

Императорские сосны классифицируют по разным видам, как деревца бонсай. Шоккан — идеально прямой вертикальный ствол, который ежегодно дает новые побеги на вершине. Мойоджи — ствол, изогнутый в форме буквы S. Саккан — совершенно прямой ствол под углом в сорок пять градусов, как будто дерево сейчас упадет. Гильберту более всего понравился вид сёкан — раздвоенный ствол, расходящийся в разные стороны. Это дерево представлялось ему наиболее масштабным, грандиозным, тогда как прочие походили просто на гигантские палочки для еды и, на его вкус, выглядели гораздо менее ухоженными. Просчитанность каждого отростка хвои на каждой тщательно выращенной ветке давала представление о той искусственной красоте, которой так славилась эта страна.

Из вежливости он попытался сосредоточиться отдельно на каждом дереве и почтительно кивнуть ему, как он наблюдал у пожилых японских пар, которые в поношенных шляпах от солнца бродили по дорожкам, целиком погрузившись в созерцание сосен. Время от времени кто-нибудь из них указывал на определенную ветку, так показалось Гильберту, но, вероятно, они показывали на что-то совсем другое, поскольку он не мог обнаружить ни на одной из ветвей ровно ничего особенного. Йоса же следил гл