не активизировали бы весьма специфическое ощущение того, что означает «время и пространство для всего». Отсюда и значение спациализирующих практик в архитектуре и градостроительном проектировании, исторического воскрешения и продолжающихся баталий по поводу того, каковы правильное время и правильное место для тех или иных аспектов социальной практики.
Башляр, со своей стороны, фокусирует наше внимание на пространстве воображения – «поэтическом пространстве» [Bachelard, 1964; Башляр, 2004]. Пространство, «которым овладело воображение, не может оставаться индифферентным, измеряемым и осмысляемым в категориях геометрии», а также не может быть представлено исключительно в качестве «аффективного пространства» психологов. «Иногда мы думаем, будто познаем себя во времени, – пишет Башляр, – тогда как все, что мы знаем, это лишь последовательность фиксаций в некоторых пространствах стабильности нашего существа». Воспоминания «бездвижны, и чем более устойчиво они зафиксированы в пространстве, тем они более основательны». Здесь присутствуют сильные отзвуки Хайдеггера. «Во множестве своих сот пространство содержит сжатое время. Для того оно и предназначено». А тем пространством, которое является важнейшим для памяти, является дом – «одна из самых мощных сил, интегрирующих человеческие мысли, воспоминания и грезы». Ведь именно внутри этого пространства мы узнали, как мечтать и воображать. В доме
бытие сразу предстает как ценность. Жизнь начинается хорошо, с самого начала она укрыта, защищена и согрета во чреве дома… В этой среде живут существа-покровители… В той далекой области память и воображение неразделимы, их работа направлена на взаимоуглубление… Благодаря мечте разные дома нашей жизни становятся взаимопроницаемыми и хранят сокровища прежних дней. Когда в новом доме нам вспоминается прежнее жилье, мы попадаем в страну Незыблемого Детства – застывшего, будто край Незапамятного.
Бытие, наполненное незапамятной пространственной памятью, превосходит Становление. Оно обнаруживает все эти ностальгические воспоминания мира утраченного детства. Не является ли это основанием для коллективной памяти, для всех тех проявлений привязанной к конкретным местам ностальгии, которая наполняет наши образы конкретной страны и большого города, региона, среды обитания и локальной территории, близлежащего района и сообщества? И если время действительно всегда запечатлевается в памяти не как поток, а как воспоминания о пережитых местах и пространствах, то в таком случае история и правда должна уступить место поэзии, а время – пространству в качестве фундаментального материала социальной экспрессии. В таком случае пространственный образ (особенно свидетельство фотографии) утверждает свою значимую власть над историей (см. главу 18).
В любом социуме пространственные и временны́е практики изобилуют тонкостями и сложностями. Поскольку они столь тесно вплетены в процессы воспроизводства и трансформации социальных отношений, необходимо обнаружить некий способ их изображения и общепринятого употребления. История социального изменения отчасти подчинена истории представлений о пространстве и времени и тем способам идеологического использования, на службу которым могут быть поставлены эти представления. Кроме того, любой проект трансформации общества должен добиться непростого успеха в деле трансформации пространственных и временны́х представлений и практик.
Я попробую частично зафиксировать эту сложность с помощью конструирования «сети» пространственных практик (табл. 13.1). С левой стороны я расположу одно за другим три измерения, выявленные Анри Лефевром в его «Производстве пространства».
1. Материальные пространственные практики относятся к физическим и материальным потокам, переходам и взаимодействиям, происходящим в пространстве и сквозь пространство, таким образом, что они обеспечивают производство и социальное воспроизводство.
2. Репрезентации пространства охватывают все знаки и значения, коды и знание, которые позволяют обсуждать и понимать подобные материальные практики, будь то с помощью терминов повседневного здравого смысла или же порой птичьего языка академических дисциплин, которые имеют дело с пространственными практиками (инженерия, архитектура, география, планирование, социальная экология и т. д.).
3. Пространства репрезентации представляют собой интеллектуальные изобретения (коды, знаки, «пространственные дискурсы», утопические планы, воображаемые ландшафты и даже материальные конструкты, такие как символические пространства, отдельные примеры искусственной среды, изображения, музеи и т. д.), которые формируют образы новых смыслов или возможностей для пространственных практик.
Лефевр характеризует эти три измерения как испытываемое, воспринимаемое и воображаемое. Он рассматривает диалектические отношения между ними как стержень того драматического напряжения, посредством которого может быть понята история пространственных практик. Поэтому пространства репрезентации обладают потенциалом не только влиять на репрезентацию пространства, но и действовать в качестве материальной производительной силы, относящейся к пространственным практикам. Однако утверждение, что отношения между испытываемым, воспринимаемым и воображаемым детерминированы диалектически, а не каузально, остается слишком общим. Уточнение этому тезису дает Бурдьё [Bourdieu, 1977; Бурдьё, 2001]. Он объясняет, каким образом «матрица восприятий, оценок и действий» может одновременно гибко применяться на практике для «решения бесконечно разноплановых задач» и в то же самое время оказывается «в конечном счете» (знаменитое выражение Энгельса) производной от материального опыта «объективных структур», а тем самым и «из экономического базиса рассматриваемой социальной формации». Опосредующую взаимосвязь обеспечивает понятие «габитуса» – «прочно установленного порождающего принципа регулируемых импровизаций», который «производит практики», в свою очередь, имеющие тенденцию воспроизводить те объективные условия, которые произвели генеративный принцип габитуса на первом шаге. Циркулярный (даже кумулятивный?) принцип объяснения очевиден, однако выводом Бурдьё оказывается чрезвычайно поразительное описание ограничений власти воображаемого над испытываемым:
Поскольку габитус является бесконечной возможностью порождения тех или иных продуктов – мыслей, восприятий, выражений, действий, – пределы которых установлены исторически и социально определенными условиями их производства, постольку формирование поведения и та условная свобода, которые он обеспечивает, столь же далеки от создания непредсказуемой новизны, как и от простого механического воспроизводства первоначальных состояний [Bourdieu, 1977, р. 95].
Это теоретическое рассуждение, хотя оно и не является завершенным, весьма интересно. Позже я вернусь к рассмотрению его последствий для культурного производства.
В горизонтальном измерении сети (табл. 13.1) я перечисляю четыре других аспекта пространственной практики, выведенных из более конвенциональных пониманий.
1. Доступность и дистанцирование свидетельствуют о роли «барьера дистанции» в человеческих делах. Расстояние является и барьером для человеческого взаимодействия, и защитой от него. Оно налагает трансакционные издержки на любую систему производства и воспроизводства (особенно на те системы, что основаны на любом сложном социальном разделении труда, торговле и социальной дифференциации репродуктивных функций). Дистанцирование (ср.: [Giddens, 1984, р. 258–259]) просто является мерой того, насколько необходимо преодолевать барьер пространства для осуществления социального взаимодействия.
2. Присвоение пространства свидетельствует о том способе, каким пространство занято объектами (домом, фабриками, улицами и т. д.), видами деятельности (землепользование), индивидами, классами или социальными группами. Систематизированное и институционализированное присвоение может содержать производство территориально закрепленных форм социальной солидарности.
3. Господство над пространством отражает то, каким образом индивиды или могущественные группы господствуют над организацией и производством пространства посредством легальных или иных средств, с тем чтобы обладать бóльшим контролем либо над барьером дистанции, либо над тем способом, каким пространство присваивается ими или кем-то иным.
4. Производство пространства отражает то, каким образом производятся новые системы (реальные или воображаемые) землепользования, транспорта и коммуникаций, территориальные организации и т. д., и то, как возникают новые способы репрезентации (например, информационные технологии, комьютеризированное картографирование или дизайн).
Эти четыре измерения пространственной практики не являются независимыми друг от друга. Барьер дистанции подразумевается в любом понимании господства над пространством и присвоения пространства, в то время как постоянное присвоение некоего пространства определенной группой (скажем, уличной бандой, тусующейся на перекрестке) переходит в фактическое господство над этим пространством. Производство пространства, поскольку оно сокращает барьер дистанции (например, «уничтожение пространства посредством времени» при капитализме), изменяет дистанцирование и условия присвоения и господства.
Изображая подобную сеть, я не ставлю цель провести какое-либо систематическое исследование позиций внутри нее, хотя такое исследование было бы небезынтересным (для наглядности я обозначил в отдельных ячейках несколько противоречивых позиций и хотел бы предположить, что различные авторы, которые рассматривались выше, концентрируются на различных их аспектах). Моя цель заключается в том, чтобы найти некую точку входа, которая позволит на более глубоком уровне провести рассмотрение сдвига в пространственном опыте в истории модернизма и постмодернизма.
Таблица 13.1. «Сеть» пространственных практик
Источник: Частично основано на работе: [Lefebvre, 1974; Лефевр, 2015].