Состояние постмодерна. Исследование истоков культурных изменений — страница 55 из 89


Сама по себе сеть пространственных практик не способна сообщить что-либо важное. Данное предположение означало бы признание идеи о наличии некоего универсального пространственного языка, независимого от социальных практик. Эффективность пространственных практик в социальной жизни проистекает лишь из структур социальных отношений, внутри которых они вступают в игру. Например, в рамках капиталистических социальных отношений пространственные практики, изображенные в этой сети, пропитываются классовыми смыслами. Однако подобное утверждение не означает, что социальные практики являются производными от капитализма. Они принимают свои смыслы в специфических социальных отношениях класса, гендера, сообщества, этноса или расы и становятся «исчерпанными» или «отработанными» в процессе социального действия. Помещенная в контекст капиталистических социальных отношений и императивов (см. главу 14), изображенная выше сеть отчасти помогает распутать сложность, преобладающую в понимании трансформации пространственного опыта, который ассоциируется со сдвигом от модернистских к постмодернистским способам мышления.

Жорж Гурвич [Gurvitch, 1964] предлагает аналогичную рамочную схему для рассмотрения смысла времени в социальной жизни. Однако он обращается к проблеме социального содержания темпоральных практик напрямую, избегая того типа проблем материальности, репрезентации и воображения, на которых делает акцент Лефевр. Основной тезис Гурвича заключается в том, что отдельные социальные формации (перечисленные в правой колонке табл. 13.2) ассоциируются со специфическим ощущением времени. Из этого наблюдения вытекает восьмичастная классификация исторически существовавших типов социального времени. Эта типология оказывается достаточно интересной в своих следствиях.

Начнем с того, что данная классификация переворачивает предположение о существовании времени для всего – вместо этого предлагается считать, что любое социальное отношение имеет собственное ощущение времени. Скажем, есть искушение рассматривать 1968 год как «взрывное» время (в котором совершенно разные типы поведения неожиданно были признаны приемлемыми), возникшее из «ложного» времени фордизма-кейнсианства и уступившее в конце 1970-х годов миру «авансового времени (будущего в долг)», населенному спекулянтами, предпринимателями и навязывающими долги финансовыми капиталистами. Данную типологию также возможно использовать для рассмотрения воздействия различных ощущений времени в настоящий момент, когда представители академического сообщества и другие специалисты, кажется, постоянно обречены на «замедленное время», возможно, выполняя миссию предотвращения «взрывного» и «беспорядочного» времени и тем самым восстанавливая для нас определенное ощущение «устойчивости» (некоего мира, в котором также обитают экологи и теологи). Потенциальные комбинации привлекательны – к ним я вернусь позже, – поскольку они, как я полагаю, проливают свет на запутанный переход в ощущении времени, который подразумевался в смещении от модернистских культурных практик к постмодернистским.

Если бы существовал некий независимый язык (или семиотика) времени и пространства (или времени-пространства), то теперь мы могли бы с основанием отвергнуть социальные вопросы и вполне напрямую обратиться к собственным характеристикам языков пространства-времени как полноправных средств коммуникации. Но фундаментальная аксиома моего исследования заключается в том, что время и пространство (или, раз уж на то пошло, язык) не могут быть поняты независимо от социального действия. Поэтому теперь я перехожу к рассмотрению того, каким образом властные отношения всегда заложены в пространственные и временны́е практики. В дальнейшем это позволит перевести рассмотренные выше довольно пассивные типологии и возможности в более динамичную структуру историко-материалистических концепций капиталистической модернизации.


Таблица 13.2. Типология социального времени согласно Гурвичу


Источник: [Gurvitch, 1964].

Глава 14. Время и пространство как источники социальной власти

Идея того, что распоряжение пространством является принципиальным и всепроникающим источником социальной власти в повседневной жизни и над ней, восходит к настоятельной позиции Анри Лефевра. Вопрос о том, каким образом данная форма социальной власти соединяется с контролем над временем, а также над деньгами и другими ее формами, требует дальнейшей проработки. Общая точка зрения, которую я буду развивать, заключается в том, что в денежных экономиках в целом и в капиталистическом обществе в частности взаимосвязанное распоряжение деньгами, временем и пространством формирует субстанциальную связующую нить социальной власти, которую невозможно даже пытаться игнорировать. «Измерение времени, – заявляет Дэвид Ландес в своем авторитетном исследовании данного предмета, – было непосредственным признаком вновь обретенного творческого начала, а также действующей силой и катализатором в использовании знания ради богатства и могущества» [Landes, 1983, р. 12]. Точные хронометры и карты уже долгое время были на вес золота, а распоряжение пространственными и временны́ми континуумами является ключевым элементом в любом стремлении к прибыли. Например, спекулянт недвижимостью, имеющий свободные средства, чтобы выждать, одновременно контролируя строительство на прилегающих к его объектам участках, находится в значительно лучшем положении, чем тот, у кого нет власти над любым из этих компонентов. Кроме того, деньги можно использовать для распоряжения временем (собственным или чужим) и пространством. И наоборот, распоряжение временем и пространством может быть опять конвертировано во власть над деньгами.

В таком случае возникают две совершенно общие проблемы. Во-первых, те, кто определяют материальные практики, формы и значения денег, времени или пространства, устанавливают определенные базовые правила социальной игры. В данном случае я не имею в виду, что те, кто определяет эти правила, всегда выигрывают в любой потенциально вытекающей из этого обстоятельства борьбе. От столь простого утверждения удерживает наличие слишком уж многих примеров непреднамеренных последствий (когда власть предержащие устанавливают правила, подрывающие основу их власти) и оппозиционных групп, усваивающих и использующих правила, чтобы превзойти тех, кто их разработал. Тем не менее идеологическая и политическая гегемония в любом обществе действительно зависит от способности контролировать материальный контекст личного и социального опыта. По этой причине материальные воплощения и смыслы, которыми наделяются деньги, время и пространство, имеют очень существенное значение для удержания политической власти. Однако непосредственная проблема заключается в понимании социальных процессов в ситуации, когда их объективные качества уже установлены. Тем самым мы можем лучше оценить тезис, согласно которому начиная с 1970-х годов с нашим опытом пространства и времени произошло что-то очень важное, что спровоцировало поворот к постмодернизму.

В этом общем вопросе заключен еще один: необходимо принимать во внимание то, каким образом основательно устоявшиеся пространственные и временны́е практики и «дискурсы» оказываются «выходящими из употребления» и «отработанными» в процессе социального действия. Каким образом, например, сеть пространственных практик или типология социального времени приобретает классовое, гендерное или иное социальное содержание в конкретной исторической ситуации? Для достижения и воспроизводства тех или иных вариантов распределения социальной власти (между классами, между мужчинами и женщинами и т. д.) определенно используются принципы здравого смысла, которые устанавливают «свое время и пространство для всего». Данный вопрос, однако, не является независимым от первого. Неудачные схватки за обладание властью (предпринимаемые женщинами, рабочими, колонизированными народами, этническими меньшинствами, иммигрантами и т. д.) в рамках установленного набора правил порождают бóльшую часть социальной энергии, направленной на изменение этих правил. Одним словом, сдвиги в объективных качествах пространства и времени часто могут осуществляться посредством социальной борьбы.

Именно в этом контексте стоит бросить беглый взгляд (основанный главным образом на материалах моих предшествующих книг: [Harvey, 1985a, ch. 2; 1985b, ch. 1]) на отношения между деньгами, пространством и временем как пересекающимися источниками социальной власти. Начнем с самой простой взаимосвязи. Деньги определяют стоимость (value), но если мы зададимся вопросом, чтó изначально ее конституирует, то окажется невозможным определять ее без какого-либо упоминания о том, каким образом распределяется время общественного труда. «Всякая экономия в конечном счете сводится к экономии времени», – утверждал Маркс [Marx, 1973, р. 173; Маркс, 1969, с. 117]. Верно и обратное: хотя деньги воплощают собой время общественного труда, становление денежной формы конструировало смысл времени важными и своеобразными способами. Например, Жак Ле Гофф [Le Goff, 1980; Ле Гофф, 2002] указывает, что расширение сферы денежного обращения и пространственная организация сетей торговли в период раннего Средневековья заставляли купца выстраивать «более точное и предсказуемое измерение времени для упорядоченного ведения дел». Однако отметим, что в этой аргументации подразумевается и пространство. Средневековый купец открывал фундаментальную идею «цены времени» только в ходе освоения пространства. Поскольку торговля и обмен подразумевают перемещение в пространстве, именно время, занимаемое этим перемещением, обучало купца привязке цен, и следовательно, самой денежной формы, к рабочему времени (ср.: [Landes, 1983, р. 72]).

Из этого следуют два общих вывода. Первый: последовательная монетизация отношений в социальной жизни трансформирует качества времени и пространства. Определение «всему свое время и место» неизбежно изменяет и утверждает новую концептуальную рамку для распространения новых видов социальных отношений. Например, средневековый купец, создавая более точное измерение времени «для упорядоченного ведения дел», способствовал «фундаментальному изменению в измерении времени, которое в действительности было изменением самого времени». Отделенные от «природных» ритмов сельской жизни и не отягощенные религиозными смыслами, купцы и мастера, чьими символами стали часы и звон колоколов, призывающий работников к труду, а торговцев – на рынок, создавали новую «хронологическую сеть», в которую угодила повседневная жизнь. Это новое определение времени не осталось бесспорным для религиозной власти, а равно и для рабочих, которых призывали принять новые правила временнóй дисциплины. «Эти возникающие ментальные структуры и их материальное выражение, – заключает Ле Гофф, – были глубоко встроены в механизмы классовой борьбы». По иронии, исследования календаря и измерения времени, которые пропагандировались монашескими орденами, чтобы внедрять религиозную дисциплину, были присвоены нарождающейся буржуазией в качестве средства организации и дисциплины для населения средневековых городов в рамках новой и совершенно светской трудовой дисциплины. «Одинаковые промежутки времени» в большом городе, отмечает Ландес, «провозгласили победу нового культурного и экономического порядка» [Landes, 1983, р. 7].