итета в политике (со всеми присущими этому процессу атрибутами национализма и локализма и восхищением харизматичными и «протеичными» личностями с ницшеанской «волей к власти»). Возрождение интереса к базовым институтам (таким как семья и общность) и поиск исторических корней – все это признаки стремления к более надежным гаваням и более долговечным ценностям в меняющемся мире. Юджин Рочберг-Холтон в своем модельном исследовании жителей Северного Чикаго обнаруживает, например, что объектами, представляющими реальные ценности для домохозяйств, были не «денежные трофеи» материалистической культуры, которые выступают в качестве «надежных индикаторов принадлежности человека к социально-экономическому классу, возрасту, гендеру и т. д.», а артефакты, воплощающие «связи с любимыми людьми и семьей, ценные переживания и действия, а также воспоминания о значимых жизненных событиях и людях» [Rochberg-Halton, 1986, р. 173].
Фотографии, отдельные предметы (наподобие фортепиано, часов, стула) и события (воспроизведение записи музыкальных произведений, исполнение песни) становятся средоточием созерцательной памяти и, следовательно, генератором ощущения самости, находящегося вне сенсорной перегрузки потребительской культуры и моды. Дом становится частным музеем, ограждающим от разрушительных воздействий временно-пространственного сжатия. К тому же одновременно с провозглашенной постмодернизмом «смертью автора» и возникновением антиауратического искусства в публичной сфере художественный рынок еще сильнее осознает монопольную власть подписи художника, а также проблему аутентичности и подделки (вне зависимости от того, что работы того же Раушенберга сами по себе являются репродукционным монтажом). Видимо, подобным же образом здания постмодернистских девелоперов, даже столь солидные, как офис AT&T из розового гранита авторства Филипа Джонсона, должны финансироваться на долговой основе, возводиться на базе фиктивного капитала и осознаваться (по меньшей мере снаружи) больше в духе фикции, чем функции.
Пространственные настройки оказались не менее травматичными. Спутниковые коммуникационные системы, используемые с начала 1970-х годов, лишили расстояние существенного значения для себестоимости одного соединения и его времени. Стоимость связи по спутнику на расстояние более 500 миль та же самая, что и на расстояние более 5000 миль. Аналогичным образом резко снизилась стоимость авиаперевозок товаров, а контейнеризация одновременно сократила издержки на большегрузный морской и сухопутный транспорт. Теперь крупные мультинациональные корпорации наподобие Texas Instruments получили возможность управлять своими предприятиями, принимая одновременные решения в области финансов, маркетинга, производственных издержек, контроля качества и условий трудового процесса в более чем 50 разных точках на земном шаре [Dicken, 1986, р. 110–113]. Массовое распространение домашних телеприемников вместе со спутниковыми коммуникациями делают возможным практически одновременное переживание потока образов из различных мест, сжимающее мировые пространства в серию картинок на телеэкране. Весь мир может смотреть Олимпийские игры, Чемпионат мира по футболу, падение какого-нибудь диктатора, политический саммит, некие трагические события с человеческими жертвам и т. д., в то время как массовый туризм и фильмы, снятые в живописных местах, создают для многих людей широкий ряд симулированных или замещающих опытов того, чем наполнен этот мир. Образ мест и пространств становится столь же открытым для производства и эфемерного использования, как и любой другой.
Одним словом, мы были свидетелями еще одного яростного раунда того процесса уничтожения пространства посредством времени, который всегда лежал в основе динамики капитализма. Маршалл Маклюэн так описывал свое представление о том, как «глобальная деревня» стала реальностью коммуникаций в середине 1960-х годов:
После трех тысяч лет взрывного разброса, связанного с фрагментарными и механическими технологиями, западный мир взрывается вовнутрь (implodes). На протяжении механических эпох мы занимались расширением наших тел в пространстве. Сегодня, когда истекло более столетия с тех пор, как появилась электрическая технология, мы расширили до вселенских масштабов свою центральную нервную систему и упразднили пространство и время, по крайней мере в пределах нашей планеты.
В последние несколько лет эту идею взяли на вооружение авторы множества работ, которые попытались исследовать, как это делает, скажем, Поль Вирилио в «Эстетике исчезновения», культурные последствия предполагаемого исчезновения времени и пространства как материализованных и осязаемых измерений социальной жизни [Virilio, 1980].
Однако коллапс пространственных барьеров не означает, что роль пространства снижается. Не первый раз в истории капитализма мы обнаруживаем свидетельства, указывающие на противоположное утверждение. Усилившаяся в условиях кризиса конкуренция принуждала капиталистов уделять гораздо более пристальное внимание сравнительным преимуществам в расположении именно потому, что сокращение пространственных барьеров дает им силу эксплуатировать сиюминутные пространственные различия ради выгодного результата. Небольшие различия в наполнении пространства трудовыми резервами, ресурсами, инфраструктурой и прочими характеристиками приобретают все большую значимость. Верховное командование пространством оказывается еще более важным оружием в классовой борьбе, становясь одним из средств внедрения ускорения и переопределения навыков для непокорной рабочей силы. Географическая мобильность и децентрализация используются против силы профсоюзов, которая традиционно концентрируется на предприятиях массового производства. Бегство капитала, деиндустриализация одних регионов и индустриализация других, разрушение традиционных сообществ рабочего класса как базовых ячеек классовой борьбы становятся лейтмотивами классовой трансформации в более гибких условиях накопления [Martin, Rowthorn, 1986; Bluestone, Harrison, 1982; Harrison, Bluestone, 1988].
По мере сокращения пространственных барьеров мы становимся все более чувствительны к содержимому мировых пространств. Гибкое накопление, как правило, использует широкий спектр, казалось бы, случайных географических обстоятельств и перестраивает их в виде структурированных внутренних элементов в рамках собственной объемлющей логики. Например, географические дифференциации степени и силы трудового контроля вместе с вариациями качества, а заодно и количества рабочей силы приобретают гораздо большую роль в стратегиях корпораций по размещению своих мощностей. Новые промышленные ансамбли порой возникают почти из ничего (как различные кремниевые «долины» и «лощины»), хотя гораздо чаще это происходит на основе какой-либо прежде существовавшей совокупности навыков и ресурсов. «Третья Италия» (Эмилия-Романья) выстраивается на базе своеобразного сочетания кооперативного предпринимательства, ремесленного труда и местных коммунистических администраций, беспокоящихся о создании новых рабочих мест, и с невероятным успехом внедряет свою текстильную продукцию в высококонкурентную мировую экономику. Фландрия привлекает внешний капитал, опираясь на рассеянные, гибкие и довольно квалифицированные трудовые ресурсы, глубоко враждебные юнионизму и социализму. Лос-Анджелес импортирует чрезвычайно успешные патриархальные системы труда Юго-Восточной Азии с помощью массовой иммиграции, в то время как знаменитая патерналистская система трудового контроля японцев и тайванцев импортируется в Калифорнию и Южный Уэльс. Каждый такой сюжет отличается от другого, и это создает впечатление, будто уникальность той или иной географической ситуации имеет большее значение, чем когда-либо прежде. Однако ирония состоит в том, что происходит это лишь благодаря крушению пространственных барьеров.
Несмотря на то что трудовой контроль всегда имеет ключевую значимость, есть и много других аспектов географической организации, которые приобрели новое заметное место в условиях более гибкого накопления. Потребность в точной информации и скоростной коммуникации усилила роль «глобальных городов» в финансовой и корпоративной системе (центров, оборудованных телепортами, аэропортами, стационарными коммуникационными связями, а также широким набором финансовых, правовых, деловых и инфраструктурных услуг). Результатом сокращения пространственных барьеров становятся новое утверждение и перенастройка иерархии внутри сложившейся глобальной системы городов. Локальная доступность материальных ресурсов, обладающих особенными качествами или хотя бы как можно более низкой ценой, становится как никогда более значимой, наряду с локальными вариациями рыночного вкуса, которые сегодня легче эксплуатируются в условиях мелкосерийного производства и гибкого дизайна. Начинают играть определенную роль и локальные различия в таких аспектах, как способность к предпринимательству, венчурный капитал, научные и технические ноу-хау, социальные настроения, а одновременно локальные сети влияния и власти, стратегии накопления локальных управляющих элит (в отличие от политики национального государства) также более глубоко встраиваются в режим гибкого накопления.
Но в дальнейшем все это придает иное измерение меняющейся роли пространственности в современном обществе. Если капиталисты становятся все более чувствительными к пространственно дифференцированным качествам, из которых состоит глобальная география, то в таком случае люди и силы, распоряжающиеся этим пространством, получают возможность изменять их таким образом, чтобы они были более привлекательны для высокомобильного капитала, а не наоборот. Например, локальные правящие элиты могут реализовывать локальные же стратегии трудового контроля, укрепления трудовых навыков, инфраструктурного обеспечения, налоговой политики, государственного регулирования и т. д., чтобы привлечь инструменты развития на свою территорию. Тем самым посреди нарастающих абстракций пространства делается устойчивый акцент на качествах конкретного места. Активное производство мест с особенными характеристиками становится важной ставкой в пространственной конкуренции между различными местностями, большими городами, регионами и нациями. В таких местах могут процветать корпоративные формы управления, которые сами берут на себя предпринимательские функции по производству благоприятного делового климата и других специфических характеристик. Именно в этом контексте можно лучше понять отмеченное в главе 4 стремление больших городов к формированию узнаваемого имиджа и созданию той атмосферы места и традиции, которая будет действовать в качестве соблазна и для капитала, и для людей «правильного сорта» (то есть богатых и влиятельных). Усиление конкуренции между разными территориями должно вести к производству более разнообразных пространств внутри возрастающей гомогенности международного обмена. Но поскольку эта конкуренция открывает города для систем накопления, все заканчивается производством того, что Кристин Буайе [Boyer, 1988] называет «рекурсивной» и «серийной» мон