Состояние постмодерна. Исследование истоков культурных изменений — страница 74 из 89

Два момента в рамках обозначенной проблемы заслуживают пристального внимания. Первый: способность большинства социальных движений лучше распоряжаться конкретным местом, чем пространством вообще, сильно акцентирует потенциальную взаимосвязь между местом и социальной идентичностью. Это находит отражение в политическом действии. Обороноспособность муниципального социализма, упор на сообщество рабочего класса, локализация борьбы против капитала – все это становится главными характеристиками борьбы рабочего класса в рамках общей модели неравномерного географического развития. Следующие из этого проблемы социалистических или рабочих движений, сталкивающихся с универсализирующим капитализмом, являются общими и для других оппозиционных групп – расовых меньшинств, колонизированных народов, женщин и т. д., – которые относительно способны к организации в конкретном месте, но теряют способность к организации, когда речь заходит о пространстве в целом. Однако в своей приверженности (зачастую вынужденной) ограниченной конкретным местом идентичности подобные оппозиционные движения оказываются частью той самой фрагментации, на которую может опереться мобильный капитализм и гибкое накопление. «Региональные сопротивления», борьба за локальную автономию, привязанная к конкретному месту организация, – все это может быть превосходной основой для политического действия, но эти явления не способны сами по себе вынести груз радикального исторического изменения. «Думай глобально – действуй локально» – таков был революционный лозунг 1960-х годов. Его стоит повторить еще раз.

Утверждению любой ограниченной конкретным местом идентичности приходится в некотором смысле основываться на мотивирующей силе традиции. Но перед вызовом всей нестабильности и эфемерности гибкого накопления сложно сохранять какое-либо ощущение исторической общности. Ирония заключается в том, что упомянутая традиция теперь зачастую сохраняется как таковая путем превращения ее в товар и продажи на рынке. Поиск корней в худшем случае приводит к их производству и маркетингу в виде имиджа, симулякра или пастиша (имитационные сообщества, создаваемые для пробуждения к жизни образов некоего простонародного прошлого, структура традиционных сообществ рабочего класса – все это наследуется городскими джентри). Фотография, документ, вид, репродукция становятся историей именно в силу своего всецелого присутствия в настоящем. Проблема, конечно, в том, что ничто из перечисленного не застраховано от постороннего вмешательства или прямой подделки для сиюминутных целей. В лучшем случае историческая традиция реорганизуется в виде музейной культуры, причем это не обязательно музей высокого модернистского искусства – это может быть и локальная история, локальное производство, музей, показывающий, как когда-то давно те или иные вещи производились, продавались, употреблялись и интегрировались в давно утраченную и зачастую романтизируемую повседневную жизнь (из которого могут быть вычеркнуты все следы социального угнетения). С помощью презентации отчасти иллюзорного прошлого становится возможным обозначить нечто из области локальной идентичности, а возможно, даже извлечь из этого прибыль.

Вторая реакция на интернационализм модернизма предусматривает стремление к качественному конструированию конкретного места и его смыслов. Капиталистическая гегемония над пространством чрезвычайно активно возвращает эстетику места в актуальную повестку. Но этот момент, как мы уже видели, лишь превосходно сцепляется с идеей пространственных дифференциаций как соблазнительной приманки для блуждающего капитала, очень высоко ценящий возможность мобильности. Не лучше ли одно место, чем другое, причем не только для операций с капиталом, но и для жизни, полноценного потребления и ощущения безопасности в меняющемся мире? Конструирование подобных мест, формирование ряда локализованных эстетически образов позволяют создавать некое ограниченное и ограничивающее чувство идентичности посреди коллажа имплозирующих пространственностей.

Внутренняя напряженность этих оппозиций вполне очевидна, но их интеллектуальные и политические последствия сложно оценить. Вот, к примеру, как подходит к обозначенной проблеме Фуко [Foucault, 1984, р. 253], ссылаясь на личный опыт:

Пространство фундаментально для любой формы общественной (communal) жизни; пространство фундаментально для любого осуществления власти… Припоминаю, как в 1966 году одна группа архитекторов пригласила меня выполнить исследование пространства – того, что я в то время называл «гетеротопиями», то есть сингулярными объектами, которые обнаруживаются в некоторых данных социальных пространствах и обладают функциями, отличающимися от других или даже противоположными им. Архитекторы работали над этой темой, и под конец исследования взял слово один из участников проекта – психолог сартровского толка, который разбомбил мою аргументацию, утверждая, что пространство – реакционное и капиталистическое, зато история и становление – революционны. Этот абсурдный дискурс в тот момент был не так уж необычен. Это сегодня все бы согнулись от хохота, услышав подобное высказывание, но не тогда.

От этого утверждения, выдвинутого критиком сартровского толка, хоть оно и звучит грубо и оппозиционно, вовсе не стоит с насмешкой отмахиваться, как это делает Фуко. Впрочем, постмодернистские настроения явно склонны именно к этому. Если модернизм рассматривал пространство большого города, скажем, в качестве «эпифеномена социальных функций», постмодернизм «склонен освобождать городское пространство от его зависимости от функций и рассматривать его как автономную формальную систему», включающую «риторические и художественные стратегии, независимые от какого-либо простого исторического детерминизма» [Colquhoun, 1985]. Именно это освобождение и позволяет Фуко столь широко использовать пространственные метафоры в его исследованиях власти. Пространственная образность, освобожденная от укорененности в любой социальной детерминации, становится средством изображения сил этой детерминации. Но от метафор Фуко остается лишь один короткий шаг до внедрения политической идеологии, которая рассматривает место и Бытие со всеми их предполагаемыми эстетическими свойствами в качестве надежной основы социального действия. Отсюда недалеко и до геополитики вместе с хайдеггеровской ловушкой. Джеймисон [Jameson, 1988, р. 351], со своей стороны, рассматривает

пространственные особенности постмодернизма как симптомы и выражения новой и при этом исторически оригинальной проблемы, которая предполагает, что в качестве индивидуальных субъектов мы включены в ряд многомерных радикально разорванных реальностей, структурные рамки которых простираются от все еще сохраняющихся различных пространств буржуазной частной жизни до не поддающейся воображению децентрации самого глобального капитализма. Даже эйнштейновская относительность или множество субъективных миров модернистов прошлого неспособны дать сколько-нибудь точное очертание этого процесса, который в живом опыте заставляет ощущать себя посредством так называемой смерти субъекта или, более точно, его фрагментарной и шизофренической децентрации и дисперсии… Возможно, вы еще не осознали, что я говорю здесь о практической политике: с момента кризиса социалистического интернационализма и громадных стратегических и тактических трудностей в координации локальных и низовых или соседских политических действий с действиями национального или интернационального масштаба подобные неотложные политические проблемы представляют собой непосредственные функции того невероятно сложного нового международного пространства, которое я имею в виду.

Что касается уникальности и новизны этого опыта, то здесь Джеймисон несколько преувеличивает. Хотя нынешнее состояние, несомненно, напряженное, оно качественно схоже с тем, которое привело к Возрождению и различным модернистским реконцептуализациям пространства и времени. Тем не менее сами проблемы, которые описывает Джеймисон, действительно имеют место – они отражают дрейф постмодернистской чувствительности в том, что касается смысла пространства в современной политической, культурной и экономической жизни. Но если мы утратили модернистскую веру в становление, как утверждал критик-сартрианец у Фуко, то существует ли какой-то выход, за исключением реакционной политики эстетизированной пространственности? Обречены ли мы печально дойти до конца по пути, начатому Зитте с его обращением к вагнеровской мифологии для поддержки его утверждения, что в мире меняющихся пространств приоритет принадлежит конкретному месту и сообществу? Хуже того, если эстетическое производство теперь столь глубоко коммодифицировано и за счет этого фактически поглощено политической экономией культурного производства, то есть ли у нас возможность остановить этот круг, замыкающийся на произведенную и, следовательно, слишком легко поддающуюся манипулированию эстетизацию политики, медиатизированной в глобальном масштабе?

Все это должно сигнализировать о высокой геополитической опасности, связанной с быстротой пространственно-временного сжатия последних лет. Переход от фордизма к гибкому накоплению в том виде, как он произошел, должен предполагать и некий переход в наших ментальных картах, политических настроениях и политических институтах. Однако политическое мышление не обязательно претерпевает столь легкие трансформации и в любом случае подчинено противоречивому давлению, проистекающему из пространственной интеграции и дифференциации. Несоответствие наших ментальных карт текущим реалиям – вездесущая опасность. Например, серьезное ослабление власти отдельных национальных государств над своей фискальной и монетарной политикой не было уравновешено каким-либо одновременным смещением в направлении интернационализации политики. В действительности мы имеем множество признаков того, что локализм и национализм стали еще сильнее именно из-за стремления к безопасности, которое всегда дает место посреди всех сдвигов, предполагаемых гибким накоплением. Воскрешение геополитики и веры в харизматическую политику (Фолклендская война Тэтчер, рейгановское вторжение в Гренаду) слишком уж хорошо соответствует тому миру, который в интеллектуальном и политическом отношении все больше подпитывается бескрайним потоком эфемерных образов.