Сосунок — страница 17 из 20

"Вот промажет, промажет опять, как вчера, — так и запеклось кровью сердце у инженера. — Не дай бог… Конечно, промажет. Эх, и берут же таких молокососов на фронт! — Скорбно прищурился, зубы, челюсти сжал, в кулаки до онемения пальцы. — Промажет… И как повернет, сволочь, на нас… — И тоже подумалось вдруг, как и тому, что хрипел из кустов. — Может, пускай? Пусть себе мимо… Не на нас же идет. Зачем его трогать?" И вдруг закричал:

— Не трогай! — Для самого себя неожиданно крикнул. И испугался тут же. И стало вдруг страшно и совестно. "Ведь я теперь командир. Я! Меня оставил штабной. Меня!" И побелел еще больше. Запнулся тотчас же. И, враз опомнившись, вдруг зашипел:- Не спеши, не спеши! — умоляюще, призывно и требовательно, а Ване казалось — в самое ухо, в самое сердце. — Ради бога, спокойнее, спокойнее целься. — А сам, наверное, тоже весь горел и дрожал, судя по его совсем незнакомому, будто сломавшемуся, заледеневшему голосу. Каждый нерв, каждая клеточка, жилочка в тощем легком инженеровом теле, должно быть, так и звенели и трепетали сейчас и готовы были вот-вот оторваться вдруг от него, испариться и отлететь. И сам он весь словно готов был исчезнуть. И оставить всех — и Ваню, и Яшку, и обоих грузин у этой чужой незнакомой проклятой пушки одних, без себя. Сами пускай… Как хотят.

Ваня (уж как, неведомо) все это сразу невольно воспринял, почувствовал. И стало ему еще неуверенней и тяжелей. Еще больше сжался, напружился, натянулся как ниточка — тонкая-тонкая, гудящая вся. Дальше, тоньше — нельзя. Чуть-чуть — и лопнет уже. И заодно с инженером исчезнет и он. Но почему-то покуда не исчезал, оставался у прицела, у пушки, примостившись возле станины на корточках. Возможно, как раз потому и держался еще, оставался покуда солдатом, пусть и зеленым, неопытным, но все же бойцом, что в эту минуту ничего как следует не соображал. Ничего! И если и делал что, то скорее всего как зверь — инстинктивно, порывисто, слепо. Как приклеил (по наитию какому-то, неосознанно) жирный красный крестик чужого прицела к какой-то одной невидимой точке, примерно на корпус, на полтора перед мчавшимся мимо танком, так и держал теперь его там, завороженно вращая и вращая штурвалом. Рука сама крутила его, казалось, без всякого его участия, вопреки его воле. Так же бесконтрольно, непонятно повернул почемуто вдруг немного и левый штурвал — другой, уже левой рукой. Крест легонько взлетел — на уровень верхних, малых катков, уперся в отполированные о землю до блеска и сверкавшие ослепительно гусеничные траки. Их блеск так и прожег Ванин, смотревший в немецкие увеличительные стекла правый изумленный ophyspemm{i глаз. И он видел сквозь них, как сверкавшие траки мелькали и мелькали, торопились вперед — неудержимо, нетерпеливо и жадно. И, коротко пробежав по верхним каткам навесу, вхолостую, с лязгом и грохотом снова рушились вниз, на камни, на землю, на пожухлый летний бурьян. И пока неподвижно лежали там, на земле, и еще не начинали взбегать сзади танка снова вверх, стремительно несли вперед всю его тяжелую стальную громаду. К счастью, покуда еще не на Ваню, не на его напарников по военному, нежданному лиху, а на других русских Иванов, что зарылись в теле горы где-то левее и держались там за нее, как могли, упирались упрямо и цепко, не желая отступать ни на шаг.

А Ваня все никак не мог с собой совладать. Будто не он… Да, да, не он, а кто-то другой продолжал делать все за него. Кто-то другой. Постороннее что-то водило руками его, направляло страхом и кровью налившийся глаз, владело всем его существом.

И снова… Теперь совсем другое уже пронзило вдруг Ваню. Совсем другое… Беспощадно, неожиданно, зло.

"А оси? — взорвалось вдруг в нем. — Оси! Ствола и прицела… А вдруг не сверили их. Не сведены!"

У "сорокапятки" своей меньше чем за неделю, пока шагали на фронт, успели сверить два раза. И то почему-то не сразу попал в пулемет. Может, как раз оттого, что неправильно сверили?

"Оси… Их совмещение, их параллельность, — убежденно вдалбливал Ване погибший вчера из-за его плохой, неметкой стрельбы командир, — это основа всего. Будь хоть трижды героем, хоть семи пядей, хоть с орлиным глазом во лбу… Если оси ствола и прицела не сверены, не сведены, орудию — грош цена. Лучше совсем из него не стрелять". И сам продемонстрировал расчету, как это делается. Вынул клин из замка. С обоих концов смазал внешние срезы ствола солидолом. По диаметру крест-накрест наклеил на них черные нитки. Совместив прищуренным глазом оба эти креста, направил ствол в дымовую трубу какой-то дальней (с полкилометра, не меньше) хатенки. Туда же и крест прицела навел. Поставил на нолики маховички. Отныне оси ствола и прицела сделались параллельными. И теперь, куда наведет наводчик прицел, туда и снаряд угодит. Во время стрельбы, да и на марше от тряски оси эти нередко смещаются, и их регулярно надо сверять. А сверили ли их у этой, вражеской пушки, Ваня не знал. "А если вдруг нет? — так и прострелило его. — Если сдвинуты оси?" Крест прицела тогда будет в одну точку смотреть, а снаряд полетит совсем в другую. И сколько ни целься тогда, ни стреляй — все понапрасну: только выдашь себя танку стрельбой. И тогда он тебя, беззащитного, по существу, безоружного — из пулеметов, из пушки… Всей громадой своей как попрет на тебя. И — хана. В лепешку раздавит. Не успеешь и маму родимую вспомнить. И все, все опустилось у Вани внутри, пальцы, державшие крестик прицела (вроде бы там, где нужно), снова еще больше ослабели, глаза замигали, ноги, скорчившись, перестали держать. И Ваня упал на колени. В ужасе оторвался от окуляра.

Но тут как раз танк как шарахнет из пушки. И хотя небольшая, короткоствольная пушчонка торчала из него, словно перекошенный ящик уродливой башни, а шандарахнуло громоподобно. Тут же, гад, заработал вовсю и пулеметами. От своего собственного орудийного выстрела танк вздрогнул. Запнулся даже, казалось, на миг. Замедлил свой бег. Самый раз бы вжарить ему в левый борт. Самый раз! Но сердце у Вани в пятки ушло. Да и глупо, если оси не сверены. "Только выдам себя, — опалило его. — И он тогда как врежет по мне, по нас, по орудию нашему. Одно только мокрое место останется".

— Стреляй! — услышал Ваня опять из кустов рокочущий угрозливый бас. — Чего не стреляешь? Стреляй же, стреляй! Мать твою!..

Кто-то еще его поддержал. И Пацан заорал:

— Ваня! Уходит, уходит!

— Не надо! — потребовал снова противный простуженный хрип. — Не видишь — он мимо! Не наш он! И пусть себе… Мать его!..

И пошло, кто за что: один — не надо! Другие — стреляй!

Немного до левого края просвета в кустах танку осталось. Дальше — hqwegmer за ними, не видно станет его. И нельзя уже будет стрелять.

И как ни напряжен, как ни занят был всем этим и Игорь Герасимович, а искрой, короткой язвительной вспышкой сверкнуло вдруг в его голове… Вспомнился ему анекдот. Лишь сутью своей, без всяких подробностей. Одна лишь голая пошлая суть. О том, можно ли с успехом овладеть женщиной на площади, у толпы, у всех на виду? Выходило, что нет: слишком много будет советчиков и каждый — свое… И не выйдет из такой любви ничего. Ничего! И так эта внезапная память, этот скабрезный чудовищный анекдот опалил вдруг его, об нажил вдруг всю уродливость, вздорность того, что творилось вокруг, всю корысть и низменность тех, кто "Не надо!" кричал. Да и его, командира, его собственную неприглядную роль обнажил, что он невольно вдруг выкрикнул:

— По танку! — и, совершенно не интересуясь, готов ли наводчик уже, поймал ли снова ползучего фашистского гада в прицел, ничем (сам не обучен, не знает) ему не умея помочь — ни упреждения, ни высоты, ни продольных делений каких не зная назвать, не помня ничего об осях, поспешно, остервенело добавил: — Огонь!

И Ваня, так и не выбрав единственно верного в данном случае упреждения, не установив как следует крест, сомневаясь, не веря в надежность, в точность орудия, в то, что оно попадет, что вообще надо стрелять, слепо, отчаянно, до слез жалея себя, нажал на рычаг.

Пушка ударила еще громоподобней, оглушительней, резче, чем из танка. И уж совсем несравнимо с "сорока-пяткой" нашей, вчера. Еще безжалостней оглушила, хлестнула его по ушам. И, хотя и была массивней и тяжелей, чем своя, подпрыгнула еще проворней и выше. Снаряд у нее был намного сильней. Угодил бы в танк, весь борт бы, наверное, разворотил. Но не попал. Да и странно было бы, если б попал. Улетел черт знает куда. А танк уже нырнул за кусты. Ударил снова из пушки. Еще раз, еще… Застрочил еще яростней из пулеметов. И там, на наших, слева позициях, куда он уже, наверное, вломился, стали рваться гранаты, крики послышались, ругань и стоны. Кого-то он уже там, похоже, утюжил, давил…

И когда оттуда же, справа, из-за кустов показалось еще несколько танков, а за ними что-то еще… Вроде с колесами… Но нет, не машина, а чтото другое… Тоже, похоже, в броне… Колеса лишь впереди, а сзади, под кузовом, короткие, невысокие гусеницы… Когда Ваня все это увидел, он не слушал уже никого. Да и не слышал. Да и в себе самом уже ничего, кроме стыда и отвращения к себе, кроме презрения к себе, не ощущал. А вместе с ними и первых уже проблесков пробуждавшихся от бессилия и отчаяния гнева и ненависти. И выбрав… Уже холодней, осознанней, злей… Выбрав ближайший из танков… И самый задний… Задний самый… Отставший, шедший как будто чутьчуть от рощицы, от него, под углом, подставляя орудию хвост… Выбрав, стал ловить его в крест. Теперь почти сразу поймал. И только навел, как танк, будто нарочно, круто левее стал забирать. Крест тотчас с него соскользнул.

"Ах!" — задохнулся в отчаянии на мгновение

Но танк, к счастью, снова забрал круто вправо, снова все больше и больше подставляя Ване свой куцый закоптившийся зад. И это было что надо. Это было прекрасно! И броня здесь слабей, и целиться легче, когда танк идет от тебя. И если что… Если промажешь… Пока развернется, найдет твою пушку, можно успеть выцелить вновь, выстрелить по нему еще раз. И, подержав, подержав еще для надежности крестик, как и прежде, но не на корпус впереди буревшего на зелени гада, а на левом крайнем срезе его и чуть-чуть опустив красную продольную нить пониже уровня башни, глотнул во все легкие воздух. На мгновение застыл. Рот не закрыл. Позабыл. И, как в омут башкой, нажал на рычаг.