Сосунок — страница 18 из 20

И то, что увидел… Что увидели все… Все, все! А главное, он. Он, Ваня! Сам увидел! Своими глазами! Было сейчас для него важнее всего. Возможно, самое важное, самое главное в жизни. Ничего важнее, значительнее в жизни его не было еще никогда, ничего. И убьют ли нынче его… Убьют или нет. Чудом, может, останется жить… И сколько бы впредь после этого, может, достанется еще Ване прожить, ничего важнее не будет уже у mecn. Нет, не будет! Никогда! Ничего!

Танк запылал. Задымился — желтым, сизым сперва, потом черным, жирным, густым дымом. И объялся весь языкатым пляшущим пламенем. А потом его разнесло. Взрывом. Из самой утробы — всего, что только могло там взорваться: бензина и масла, тола и пороха. Разнесло на куски!

И если бы не Голоколосский, Ваня так бы на первый свой танк и смотрел — ликующе, завороженно, не отрываясь. Вечность бы смотрел на него! На дело рук своих, сердца, души. Клеточки каждой своей. На свою, возможно, судьбу!

Но, как и давеча, когда немцы на весь передок закрутили пластинку и "курсант" и узбек кричали ему из воронки, выводили Ваню из забытья, так теперь кричал ему инженер:

— Да кончай! Хватит, хватит! Ты что, обалдел? — Наконец как дернет за руку его. — Скорее, скорее! Пока они нас… Вон, вон, повернул! — И невольно пригнулся глубже за щит. Как будто он, пусть даже двойной, даже их же — немецкий мог его от фашистской болванки, фашистской фугаски прикрыть.

Ваня не знал немецкие танки (впрочем, как не знал он и наши). Слышал только: "тэ-два", "тэ-три", "тэ-четыре"… И тот, что горел, был, наверное, "тэшкой". Да и тот, наверное, что на них повернул, — угловатый, высокий, башня со скошенным куцым затылком; бурый, полосато окрашенный весь; кресты — белое в черных штришках-уголках — по бокам. Этот, правда, сперва несся вдоль рощицы значительно дальше подбитого и чуть-чуть забирая правей. А тут как крутанет тупым своим рылом на них, на орудие, на расчет и пошел, пошел стальной грудью к темневшим на голом поле кустам. Чего-то ища уже там. Пушку, конечно… Чего же еще? Что стреляла оттуда, что уже напарника его подпалила. Найдет — и как плюнет по ней из своей утробы раскаленным металлом.

Но Ваня верил уже. Верил пушке чужой. Что надежна она… Что она — молодцом. Что оси в ней сверены и сведены. Что лучше — не надо! И пальцы, штурвалы теперь были Ване послушны. Чудесным казался и чужой незнакомый прицел. И бронебойные чужие снаряды. И Ваня вертел, вертел… Кто быстрей: он или танк… Вот он — весь на виду. Перед ним. А его, Ваню, их пушку ему еще не видать. Их в кустах еще надо найти. А Ваня уже посадил танк на крест. И снаряд в каморе уже. Слышал, как клацнул. Молодчина Пацан, моментально поднес, а инженер загнал его сразу в патронник. И все ждут теперь. Ждут, когда Ваня нажмет на рычаг. И Ваня нажал…

…Снаряды и мины больше вокруг не рвались. Огонь немцы перенесли в глубь нашей обороны. А здесь, где еще недавно все рвалось и было затянуто дымом и пылью, стало светлее и тише. И видно было, как за прошедшими мимо танками и поравнявшимися с зарослями какими-то колесногусеничными машинами уже шли в полный рост пешие немцы — в черном все, в касках, с автоматами на груди. Иные пытались бежать. Спотыкались. Падали. Поднимались опять. И упрямо шли дальше. И при этом стреляли уже и что-то орали. Ване даже показалось, что не просто орали, а пели.

"Неужто пьяные?" — показалось ему. И эта догадка слегка даже отрезвила его самого и почему-то еще больше придала ему сил. Были немцы и в машинах. Из-за брони торчали их головы в касках. И иные уже стали выпрыгивать.

И чувствуя себя теперь, после двух уничтоженных танков, сильным, уверенным, самым важным, значительным здесь — у трофейного чужого орудия, Ваня стал ждать, что прикажет ему инженер. По всему чувствовалось, что он, Ваня, теперь здесь всех важней, он командир. И чуть визгливо, запальчиво крикнул:

— Бронебойным!

Пацан был в восторге. То озорное, что всегда так и рвалось из него, постоянно бродило в нем бесом, сейчас вовсю разошлось.

— Есть бронебойным! — отозвался лихо, весело И ринулся к ящикам со снарядами. Вырвал один. И уже нес назад. Что-то задорно крича, передал инженеру.

И Голоколосский… Вот уж не ждал не гадал… Юнец, сосунок, молоко на губах… А вот же… Это же надо! Повернулось-то как!

А тут еще забухали "пэтээры"- и слева, и справа. Во всю начала по фашистам и пехота наша смалить — из винтовок, из автоматов. И пулеметы за дело взялись. Стали рваться повсюду гранаты.

И вдруг одна машина — дальняя, за той, что карабкалась по камням ближе к кустам, запылала. Должно, "пэтээры" зажигательной пулей ее подожгли. И, видя то, уже выцелив такую же машину поближе, и Ваня выстрелил.

Из передней части колесно-гусеничной металлической твари вырвался клубами пар, в стороны, вверх полетели какие-то черные, будто живые, сочившиеся чем-то жидким, липким, горячим обломки. Из кузова на землю посыпались немцы. Часть залегла. И давай в сторону орудия из "шмайссеров" поливать. Пули по щиту забарабанили, завизжали над головами.

Ваня пригнулся, сжался невольно. Но заставил себя снова приклеиться глазом к прицелу.

— Осколочный! — гаркнул. — Живее, живее! — Никогда в такой ситуации не был. Никто его не учил. А сообразил. Моментально сообразил, что надо делать. И пока Пацан на четвереньках почти бежал к ящикам, а потом, возвратись, таким же манером подавал снаряд инженеру, а тот загонял его в ствол, Ваня уже выискивал кучу фашистов, какая поближе, побольше и поплотней.

И вдруг его как булыжником, как кувалдой со всего размаха по голове. Так и отбросило от окуляра, шею чуть не сломало. Развернуло резко вправо, назад. И как телегой прогромыхало по обнаженным мозгам. Вроде вспышка сверкнула в глазах, потом потемнело, заходили в них цветные круги. На мгновение ослеп и оглох. Не понял сперва ничего. Насильно распялил пошире, насколько возможно, глаза. Вроде снова стал видеть. Свет опять ударил в глаза. Прижмурил их малость. Прищурился. Припал к окуляру опять. Но что-то все же мешало смотреть. Не увидел креста. Вскинул руку. Затер, затер правый глаз. И не понял сперва… Рука повлажнела. Как горячим ее обожгло. Взглянул на нее. И обомлел. Она была красная вся. Не поверил сперва. Пощупал. Лизнул осторожно. Как бывало, мальчишкой… Порежет когда… Начнет зализывать рану. Так и теперь. Липко, солоно… Господи, кажется, кровь! Со лба через глаз по щеке и ниже, ниже за подбородок, по шее, на грудь, на живот теплым медленным ручейком текла его кровь.

Ваня вскрикнул. Вскочил, обо всем позабыв. Взмахнул безотчетно руками. И тут снова его… Как обухом топора. Но теперь по руке. И влево швырнуло. Едва не упал. Кроме удара ничего сперва не почувствовал. Ни чуточки боли. Только, снова резкий, мощный, развернувший его на пол-оборота удар. Хотел ухватиться за щит — правой, еще целой рукой. Чтоб удержаться, чтоб не упасть… И снова… Удар… Теперь развернуло направо. Ваня вскрикнул невольно. Невольно присел. А когда смог на руки взглянуть, из обеих била алая, яркая, паром дымившая кровь.

— Что это? — спросил глупо, неожиданно он. — Меня, кажется, ранило? — не то заявил, не то выразил сомнение он. И, растерянно оглянувшись, снова стал пораженно смотреть на залитые кровью ладони.

Пацан к нему кинулся первым.

— Гляди, — удивленно обратился он к инженеру, — правда, ранило Ваньку.

Инженер, хмурясь, по-прежнему прячась от пуль, что с грохотом бились и бились о щит, оставил на миг рукоятку замка, приподнялся слегка, потянулся к наводчику. И только потянулся через замок, чтобы раны его осмотреть, быть может, чем-то помочь, охнул вдруг, вскинулся. Успел как-то жалко, помышиному пискнуть. И надломился вдруг. И повалился на замок. С него на станину. И под нее, на каменистую землю, дергаясь, корчась, хрипя. Враз побелев как полотно.

— Убили, убили! — не своим, перекошенным голосом взвился Пацан. Всегда такой шальной и отчаянный, он сейчас потрясение схватился за голову и почти бабьи, истошно орал:- Инженера убили! Ой, скорее, скорее сюда!

Пули еще барабанили по щиту, когда Пацан и оба кавказца ползком, пригибаясь, вытаскивали Игоря Герасимовича из-под станины, из-за щита. А Ваня за ними, пригнувшись, на корточках сам.

— Эх, беда! — высунулся из-за куста, из ячейки, посочувствовал бас — плотный, невысокий, оказалось, с глазами навыкате, лет сорока. — Сюда давайте ecn, сюда, — выполз он на прогалину. — И за мной, на нашу тропу.

Ваня, хотя задело и голову, и обе руки (но, похоже, нестрашно) сам мог идти. А вот у Голоколосского пуля сквозь грудь, между ребер, прошла. Он был очень плох. На руках вытащили его из колючей поросли, отнесли подальше от передка. Уложили в воронку от бомбы — глубокую, крутую, всю запекшуюся от сгоревшего тола.

Индивидуальных пакетов нашли только два. Их не хватило. Пацан снял с себя нижнюю, пропотевшую сквозь, ставшую почти черной рубаху. Ее располосовали. Пустили полосы в ход — сверху жидких, заалевших сразу бинтов, перетянули затем грудь поясными ремнями.

Немцы, видать, напирали. Стрельба там стояла — щелочки не было пробиться постороннему звуку между пальбой. Самый бы раз поддержать наших орудийным огнем. А те, кто уцелел из расчета — Пацан и кавказцы, — были заняты ранеными. И только перевязали их, сразу побежали обратно, на "огневую", в кусты, велев Ване присматривать за инженером. И, поддерживая пе ребитую руку другой, задетой, видать, послабее, он сидел в воронке у его изголовья и смотрел, как тот пускает носом и ртом кровавые пузыри, задыхается и дрожит весь мелко, зябко, неудержимо, и думал с ужасом, что заряжающий вот-вот, наверно, умрет и он останется с ним в воронке один.

Раны стали болеть. Особенно на левой руке. Она от локтя до пальцев вздулась вся, налилась, стала желтеть. Задетая пулей, гудела все сильнее и голова. И, теперь страдая уже и терпя, Ваня настороженно и испуганно не сводил слезящихся, беспрестанно мигающих глаз со своих сочившихся кровью бинтов и грязных, просолившихся Яшкиным потом, трухлявых, замусоленных тря пок. Щупал время от времени и липкую непрочную повязку на лбу. Пуля, попав в щитовое окно, к счастью, лишь стесала кожу и лобную кость. Еще миллиметр, другой — и вонзилась бы в мозг. И все — Вани б теперь уже не было. За два-то дня и уже столько возможных смертей! Уже пролита кровь!