Сосунок — страница 11 из 20

, научился уже относиться к ним спокойно, расчетливо и теперь сразу смекнул, что плохая стрельба неподготовленного наводчика грозит им всем и ему самому неприятностями значительно худшими, чем риск, который он возьмет на себя, если, отбросив его, сядет сам за прицел. В себе же он был уверен, чуял, что первым же снарядом собьет пулемет. И порывисто рванулся к краю воронки.

-- Моя, моя давай!-- лихо бросил он Воскобойникову.

Но тут как раз опять грузно, развалисто хряпнуло. Но не впереди, как до этого, а сзади уже.

-- Ложись! -- схватил отделенного за ремень, дернул снова в воронку его Воскобойников. Метнул взгляд назад, на новый минный разрыв. И понял: "Все, вилка, кажется. Влипли. Неужели конец?" И, сглотнув с трудом, с сухим комком в горле, с внезапно прокатившимся по спине холодком, отрывисто крикнул Казбеку:

-- Поздно! Ложись!

Третья мина обязательно шлепнется где-нибудь рядышком. Если, конечно, не самое худшее -- не точно в орудие. "И где он, корректировщик проклятый не мецкий, сидит? Трахнуть бы сперва по нему из орудия, а потом по пулемету уже. Но где он? Быстро же, падлы, сработали, быстро,-- подумал с тоскою курсант.-- Только выкатили орудие на бугорок, только два раза пальнули -- и все, уже в центре вилки. Классической вилки! Ничего не скажешь, метко, падлы, стреляют, симметрично мины легли. Что же, что же, черт возьми, делать?"-- соображал лихорадочно Воскобойников.

Хорошо бы, конечно, убрать немедленно пушку. Но поздно, поздно уже. За четверть минуты, которой хватит с лихвой, чтобы немецкие минометчики скорректировали завершающий выстрел, нет, не успеть. Ни за что не успеть. И станины у пушки свести не успеть. Даже подхватить ее не удастся. Убрать бы, упрятать в окопы, в воронки хотя бы людей. Но приказ... Приказ! Пулемет все строчит и строчит. Жить не дает здешней пехоте. Да и расчету... Как теперь выскочить из-за щита?

"Э-эх,-- сжал "курсант" невольно челюсти и кулаки,-- вот и прямая тебе... Вот она, прямая наводка. В первый же день, в первый же час... И так глупо, бесполезно влипнуть!" Но тут же мелькнула надежда, извечный русский "авось да небось": а может... вдруг пронесет? Трехснарядная "вилка" -- это удача, считай, идеал. По расчетам, что еще делал в училище, по рассказам бывалых, случается, не удается уложиться и в полдесятка снарядов. И с отчаянием и всетаки смутно надеясь, веря, что, может, и обойдется еще, пронесет, вырвался Илья Воскобойников из воронки по пояс, вскинул призывно рукой, закричал:

-- Треть деления выше! Скорее, скорее!.. Гранатой! -- Даже и тут, и теперь не смог оторваться от заученной формулы он.

Но Ваня и сам уже... По наитию, по какому-то счастью... Влюбленным, дуракам и пьяным везет, говорят. "Крест" уже как раз так и лежал: на треть деления точно на цели -- на резкой, жирной, черной железной черте в серых камнях.

"Угадал!-- пронзило восторгом, счастьем Ваню Изюмова.-- Вот так! Как и взводный! Порознь!.. Каждый отдельно!.. А одинаково!.. Как сговорились. Ну сейчас, сейчас я его!.." И только услышал, скорее почуял, как от дрожавших, трясущихся рук инженера, влетев с лязгом в казенник, снаряд автоматически защелкнул за собой клин замка, и сам, уже не слыша, да и не слушая, не нуждаясь больше в командирской команде, Ваня ослепленно, страстно нажал на p{w`c.

Увидел... На этот раз отчетливо, ясно увидел, как там, точно в той точке, к которой секунду назад и прилип черненький махонький "крестик" прицела, вдруг взметнулось все вверх, разлетелось в куски, затянулось сизым, клубившимся дымом. И не успел Ваня первую свою победу, первую свою военную радость вполне осознать, пережить, упиться ею сполна, как все для него провалилось, исчезло в оглушительном грохоте, в глаза плеснуло огнем, в нос, в рот, в легкие ударило ядовитой отвратительной гарью -- будто луком, чесноком перегнившим, прелым чем-то. И он повалился на станину, на землю, под щит.

Пришел в себя Ваня минут через пять. Был весь словно раздавлен, голова как котел, в ушах, во рту клейкая каша, кисея на глазах, руки и ноги, все тело безобразно, безудержно трясутся, дрожат. Бросил вокруг обалделый затуманенный взгляд. Пушка лежала на боку. Правое колесо словно скомканный блин, решетом -- неприкрытый щитом кожух противооткатника. И масло из него, словно из лейки, упругими золотистыми струями. Дым кругом, редкий уже, но все еще кислый и въедливый. И -- никого. Только Голоколосский и Огурцов. И тоже бледные, зачумленные. Тоже трясутся, дрожат.

И Нургалиев кричит из воронки:

-- Взводный! Ай, ай, ай!.. Зачем так, Илюша? Зачем!

Потом, позже, когда, пригибаясь, хоронясь от вражеских глаз, снарядов и пуль, подбежали пехотинцы, а затем и сестра и разобрались во всем, оказалось: "курсант" (голову осколком ему оттяпало как топором) -- наповал; Нургалиева зацепило пониже спины -- кровью налило ботинки, обмотки, штаны; Агубелуеву навыпуск кишки (тоже ясно всем -- не жилец), а Ашоту перемололо руки и ноги. Жить будет, возможно, но не музыкант, не человек уже, а дышащий и страдающий вечно обрубок.

Только трое -- Ваня, Голоколосский, Пацан -- всего-то они и остались. Как прикрыли их от осколков и ударной волны колесо и вся правая сторона стального щита, а также казенник и свисавший уже в это время вниз стальной клин замка (тоже встал между ними и смертью), так только они трое, оглушенные, одуревшие, а живые все же остались. Ни единой царапины, только небольшая контузия. Целый день потом приходили в себя. Да и сегодня еще не совсем отошли: и слышат, и видят как будто бы хуже, и трещит, болит порой голова.

Да и ездовой из их расчета еще, Лосев, остался -- в обозе своем. Так, наверное, там и сидит. В общем, четверо из всего отделения. Остальные -- в первый же день, в первый же час...

Запасного орудия не было. Какое там запасное... Основных не хватало: остальные три расчета из их батареи, наверное, тоже сидят сейчас где-нибудь с пехотой в окопах. Так что, пока не доставят новой пушки со склада, если там она еще есть, отправили их -- Пацана, инженера и Ваню во второй эшелон, штаб полка охранять. Вот и сидели в окопах со взводом охраны полкового капэ, на зависть всем остальным, всем тем, что остались на передке.

x x x

-- Кто батарейные здесь? Кто наводчик?-- все еще бегал тревожно по брустверу и взывал к сидевшим в траншее солдатам штабной -- в истоптанных командирских сапожках, с тремя "кубарями" в петлицах, и с "пэпэша" на груди.

Ваня еще пуще прижался к окопной холодной стене, уставил в нее, боясь себя выдать, растерянный, ускользающий взгляд, напрягся весь, съежился. Думал, все, повезло, чуть ли не до самой победы прописался у штаба. Ан нет... Выходит, конец его счастью, везению. Все, отсиделся. Еще не прошел, еще до сих пор гудит в ушах, в голове, отдается во всем теле опустошительный минный разрыв, еще стоят в глазах те, что вчера полегли,-- искромсанные, в лужах крови, неподвижные, а его, Ваню, уже снова туда, на погибель, на смерть. Где же справедливость? Где? Ведь есть еще три расчета! И они еще не стреляли, не побывали там! Вот их... Их ищите! Их гоните туда! Но тот, с "пэпэша" на ремне, с "кубарями" в петлицах, остановился на бруствере -- как раз ну точно над Ваней. И как узнал? Как? И смотрит, смотрит на Ваню -bmhl`rek|mn, пристально, норовит ему прямо в глаза.

И Ваня еще пуще прижался к сырой отвесной стене, как приклеился к ней, вдавился в нее. Почти не дышит. Зажмурился.

-- Ага, вот ты где?-- не то показалось Ване, не то взаправду крикнул ему сверху штабной.-- Я ищу тебя тут... А ты... Скрываться! От солдатского долга, от боя увиливать! Я ведь предупреждал... Хватит! Под трибунал!-- И вдруг стремительно, жадно ухватил Ваню за шиворот.

Ваня рванулся. Но тот цепко держал, словно клещами. И Ваня от обиды и страха взревел:

-- Зачем? Не надо, не надо меня! Не хочу! Пусть другой!-- невольно в ужасе вскинул рукой, размахнулся невольно.

-- Нас, нас ведь ищут!-- со всей силой схватил, тряс его за плечо Огурцов.-- Тебя ищут!

"А-а... Так это Яшка, Пацан... Не штабной... Штабной вон, на бруствере, наверху. Все равно,-- отдалось отчаянием в Ванином сердце. И как ножом по нему: -- Нельзя, нельзя дальше так -- таиться, молчать... Нельзя!" Вдруг снова запавшие неподвижные глаза при-морца увидел, услышал его спокойный убежденный призыв: "Смолоду честь береги. Смолоду! Это самое главное -честная, чистая жизнь! Понят дело? Вот так! Самое главное!"

Перед глазами опять эти двое возникли: тот, что сам себе могилу копал, и свихнувшийся, тощенький и белобрысый, что от расстрела в степь бежал. И эти, что сорвались с передовой, а сейчас бездыханные валяются перед траншеей, которых из пистолетов уложили очкарик, штабной и сам комполка. И забегал, забегал в смятении Ваня глазами. Встретил глаза Пацана -- нахальные, озорные всегда, а сейчас тоже недоуменные, в ожидании: чего, мол, тянешь, Ваня? Кличут, ищут ведь нас, а ты почему-то... Ведь ты за командира сейчас. А молчишь... Вот я сам сейчас, сам...

-- Ну сколько можно?-- потребовал, чуть ли не взмолился снова штабной.-Кто батарейные здесь? Кто здесь наводчик?

Ваня не выдержал. Сжавшись весь, через силу, едва ворочая немеющим языком, прохрипел:

-- Я,-- как бросился в омут башкой.-- Я... Трое нас здесь.

С "кубарями" остановился. Замер на миг. Развернулся. Два-три прыжка -- и вот он опять возле Вани, у края окопа, над ним.

-- Ты?-- сверху недоверчиво уставился он на побледневшего молодого солдата.-- А остальные?

-- Вот,-- чуть слышно прошелестели обсохшие Ванины губы,-- подносчик снарядов,-- кивнул он в смятении на Пацана. На инженера потом:-- Замковой, за ряжающий.-- Поперхнувшись, сглотнул.

"Эх, дурак! -- сплюнул досадливо, в сердцах инженер.-- Потянуло тебя за язык!-- Раздраженно пригладил пшеничные, даже в походе и здесь, на передовой, не успевшие запуститься и захиреть аккуратные небольшие усы, чубчик льняной над залысинами, мрачно, угрюмо поднялся с траншейного дна, оправил слегка гимнастерку.-- Дурак,-- снова окатил он презрительным взглядом наводчика, сплюнул так же презрительно,-- теперь нас снова туда".