— Так ты еще в недососках ходишь или вообще в овулярах?
— Не, не понимаю, может быть, вы хотели сказать в авуарах.
— Я хотел сказать, э-э-э, — тянул Платон, уставившись на неофита. Тот догадался с третьего «э».
— Амор Нах, — гордо сказал его протеже.
— Эээ, Амором ты после третьего заплыва станешь, если в двуликие примут, а пока что Ромкой побегаешь.
— А я, как это, не согласен. В Уставе это, нет такого положения, что неофит того, двуликим не может быть. Сосуном, да, сосуном только через плавание. А то, что двуликих всегда после трех заплывов назначали, так это ж чистый, как его, эмпиризм. Мне вот Амором лично арканарх называться позволил.
— Ты что мелешь, недососок? Что за арканарх такой?
— Да вы не бойтесь, Платон Азарыч. Меня уже давно кооптировали за совокупность заслуг. Вот только не посвятили по-человечески, тьфу, чисто по-братски. Потому и таинства для меня — пустой звук. А мне хочется… На всю глубину чтобы. И к заплывам без таинств нельзя. Здесь уже, сами знаете, Ее воля.
— Ну и круги пошли по водам Дающей. Наха в Братство кооптируют ровно комсоса какого — во вторые секретари. Двуличие дают из прихоти. Еще скажи, что самого Сокрытого видел. Во плоти, хе-хе!
— Во плоти не видал, конечно, но с экранной аватарой общался.
— Да эту аватару тебе любой компьютерный лох сгондобит и адреса нужные подставит.
— Не-е, Азарыч, аватара сертифицированная была. Арканархи лично присутствовали. Его воля. Зуб даю.
Платон смотрел в окно на площадку для линеек с гипсовым горнистом и салютующей пионеркой, оба уже инвалиды второй, а то и первой группы, а взгляды у них все еще где-то за горизонтом. Ромка вроде застал лагеря еще живьем: и салюты успел зорям отдать, видно, и торжественные обещания довелось ему на линейках зачитывать. В комсомоле наверняка не последним ходил. Оч-чень талантлив, засосыш. За три реплики сумел незаметно перейти от заикания на каждом Платоне Азаровиче до почти райкомовского отчеимства. Дай такому волю — в шесть секунд «затыкает».
— Зубы побереги, за всякое «отвечу» по единице давать — стоматологов не наберешься, — сделал воспитательный выпад Онилин. — А вот слов, я вижу, ты набрался, только связи не чуешь.
— Ну, Азарыч, за тем и пришел — твои вводные все сосунки цитируют, говорят, не голова — целый Храам — такую пирамиду построить. Непревзойденный гений.
Платон знал, что под грубой ритуальной лестью скрывалось вульгарное номенклатурное хамство, но психосоматике, увы, не прикажешь — по коже при слове «гений» побежал приятный шелковый озноб.
— Ну-ну, завелся, медовый. Густо мажешь, пригодится медок еще. И в Кремле сладкое любят.
— А в Лугдунуме твоем, Азарыч, все чай с овсом? Да туманы?
— Вашем… перекормыш, вашем… — холодно произнес Онилин и с видом прозектора оглядел недососка. — И какие, к херу, туманы, Рома. Жара такая, из дома в машину, из машины в офис. Выгляну на улицу, не Англия, а Эмираты — бурнусов не счесть.
— Смешалось все, Азарыч. Брать стали от земли много, а как отдавать — все в рассрочку норовят, — нахмурив брови, то ли серьезно, то ли с предельно утонченной иронией сказал Рома и заглянул прямо в глаза наставнику.
— Да, сосунков много развелось. Припали к персям матушки-земли. Не оторвешь. Ты-то с чем пожаловал, почвенник, земля тебя не носи.
— Я с чем? Я с жаждой, — нашелся Рома.
— Жажда тут у всех — не нарадуешься. Меня инструмент твой интересует.
— Вы, Платон Азарович, зря так думаете. Я нормальный, у меня и жена есть, — отойдя на один шаг от наставника, сказал ученик.
— Жену для совала прибереги. А мне изволь сосало предъявить. Не за красивые же брови тебя в адельфы кооптировали.
— Сосало? — переспросил Рома и поджал губы, словно скрывая свою щербатость.
Платон решительно двинулся к Роме. Тот прижался к подоконнику.
— Рот открой, — резко сказал он ученику. — Быстро, а то Ширяйло приставлю.
Рома открыл рот, сильно, до белизны прижимая верхнюю губу к зубам. Платон решительно, как заправский дантист, взял в левую руку затылок подопечного, а двумя пальцами правой отодрал от зубов поджатую губу. Заглянув внутрь, он сказал «у-у», что означало высшую степень удивления отвыкшего от этого чувства наставника. Вернув губу на место, Платон посмотрел прямо в стеклянные Ромины глаза и сказал уже членораздельно:
— Плюс двенадцать. Потрясающе.
— Что, меня не примут? — то ли с испугом, а может, и с тонкой издевкой спросил Рома.
— Ты что, правда, не знаешь, — удивился Платон. — Смотри, — сказал он, берясь за свою верхнюю губу.
— Ой, как у меня! — кажется, искренне воскликнул будущий сосун-адельфос.
— Плюс десять, и это считалось максимумом до… до тебя, — признался Платон, не скрывая учительской зависти к более молодому и талантливому ученику.
— А я уже думал, к кому бы мне обратиться, чтобы рубцы эти рудиментарные удалить.
— Какие рубцы, идиот? Это колонии экстракорпоральных пиноцитов[54] — внешнее, но не единственное проявление избранничества.
— Вот и я думал, на что это похоже. На пиноциты, оказывается, — задумчиво произнес неофит 12-го дана и опять поставил Платона в затруднительное положение: так реагирует либо полный профан — с нескрываемым удивлением, либо очень осведомленный — со скрытой издевкой.
— Все-таки пиноциты — это лучше, чем хвост, — произнес он тестирующую фразу.
— На пиявку похоже, — Рома, кажется, расслабился и уже спокойно обсуждал анатомические особенности сосунка. — Может, из-за них мамка и давала мне до шести лет грудь пососать. Папка нас бросил, а ей, я уже потом допер, видно, приятно было. Мы тогда в общежитии от швейной фабрики жили, одни бабы там — полтора мужика на всех, потом этот у нее появился, отчим, тот еще кабан. У меня с его появлением все и обломилось — полный отсос, короче. Но пока в общаге жили, мне другие девахи давали, а когда я заметил, что бабы без меня уже никуда, я их на конфеты поставил. Чуть зубы не испортил — завались конфет было, потом менять стал, на пистоны, значки, пульки всякие.
— А знал ли ты, Рома, что потом с кормилицами твоими происходит?
— Нет, откуда. Мы переехали. Отчиму квартиру дали.
— Некоторые с ума могут сойти. У них такой зуд начинается в груди, что без сосунка форменно выть начинают, как волчицы какие.
— А чего так, из-за рубцов этих?
— Не только, братец. Видишь ли, пиноциты — рудимент куда более древний, чем хвост. И колонии эти не только сосут, но еще и выделяют тонкую сосенцию — смесь гормонов, феромонов и некоторых алкалоидов. На нее, эссенцию эту, подсаживаются круче, чем на герыч[55]. И слезают тяжелее, хотя непосредственно летальных исходов нет, но мрачность по жизни обеспечена.
— Бедная мама, — протянул Рома, и опять Платон не понял, что хотел выразить этот недососок, искреннюю скорбь по вековечной и неутолимой материнской привязанности или тонкий сыновний глум.
— И что, получается, из-за этого рудимента меня миллиардером назначат? — спросил Рома, нахально заглядывая в глаза мистагогу.
— Чудны путы твои, Госсподи, — произнес Платон и возвел руки вперед и вверх, словно обращаясь через окно к мученику-горнисту. — Дают же такое сосалище всяким… всяким обсосам! — чуть не вскричал он, нащупав языком свои десять рядов, уже побитых двенадцатью стоящего перед ним туповатого неофита. — Чтобы стать настоящим сосуном, мало бородавок во рту, нужно и мозг иметь между ушами. Кто меняет таинство на миллиард? Идиоты и полные идиоты. Пробужденный сосун сублимирует мгновенные инстинкты и стремится через многие миллионы прошедших лет разделить таинства СОСа со своими прапредками.
— Ну ладно, ладно, дядь Борь. Конечно, мне не миллиарды нужны, а чтобы к таинствам присосаться, — успокоил старшего товарища неразумный кандидат в олигархи.
— Хорошо, из полного идиота ты, надеюсь, вырос, но на идиота в развитии пока не тянешь. Пробужденный сосунок, не говоря уже о просветленном сосуне, не присасывается абы как, он ищет не вымя, а собратьев, и нынешних, и присных, и так во веки веков. В миллионы веков.
— Ну, это вы хватили, дядь Борь, в миллионы веков, — примирительно произнес Рома-неофит, и Платон не успел, а может, ему и не захотелось одергивать приставленного к нему протеже.
— Нет, не хватил. То, к чему тебе предстоит присасываться, есть, с одной стороны, квинтэссенция[56] миллионнолетних бездн земных, а с другой — ты сам квинтэссенция тех самых бесчисленных веков — ты продолжатель особого направления жизни, ты гельмантиссимус, наследник рода гельмантов. Живой, разумный, современный, ты берешь силы у мертвых, простейших и древних, — но ты и даешь, ты открываешь ворота в настоящее первичным сосунам, ты для них, как это говорили в комсомоле, путевка в жизнь, средоточие надежд, радость воскрешения. Продолжатель традиций. Вершина эволюции самого совершенного вида.
— Ну, Азарыч, недаром о тебе легенды ходят. Червяком обозвал, если не хуже, гельминтом позорным, чтоб им повылазить, а у меня от гордости, как его?.. да, сосало припухло, все двенадцать рядов, — опять с какой-то издевательской амбивалентностью встрял Деримович и картинно выпятил и без того мощную верхнюю губу.
— Вижу-вижу, губа не дура. Теперь понял, как древняя кровь в тебе пробуждается. Ничего, сделаем тебя настоящим сосунком, а там, глядишь, и на мегауровень поднимем, до самого Главсосалища[57]. Извольте, ваше высоство, — произнес Платон с преувеличенным подобострастием.
Рома громко, по-детски рассмеялся и спросил с интонацией пятилетнего ребенка:
— Дядь Борь, а у вас почему при десяти рядах губа не пухнет?
— Да я уже давно, Ромочка, на тонкие эссенции перешел. Лет восемь как сублимирую, — признался Платон и с нескрываемым восхищением посмотрел на готовый к экстренному сосанию орган воспитанника. — Но тебе рано еще сублимировать. Жалко такое сосалище без добычи оставлять, — сказал он и привычно поднес левую руку к глазам. Часов, конечно же, на руке не было, как не было при нем и других привычных вещей. Да, подзабыл он правила. Преодоление зависимости от профанического мира — первое условие слета. Он повертел головой и наткнулся взглядом на тарелку казенного хронометра, висевшую над дверью. Секундная стрелка на нем не ползла, а нервически перепрыгивала от деления к делению. Работают, заключил Платон и, обращаясь к воспитаннику, сказал: