эту! сторону «⨀», — Платон смахнул выступивший на лбу пот, — здесь такого себе даже Чурайс не позволяет. Хотя своими чубаят он любой мозг залить может по самое небалуй.
— Ладно, Платон Азарыч, я по привычке стойку принял. Вы же сами учили, что лучше недососать, чем под ширу попасть. Баланс я теперь, кажется, усекаю. Только вот одного не пойму, какой смысл братьям понты колотить, не ради же «общего дела» они по лезвию ходят?
— А пенсия? Про пенсию ты забыл?
— Пенсия? — Роман затаил дыхание, думая, что крыша мистагога окончательно съехала на совковую ностальгию.
— Ну, пансион, если хочешь, — поправился Онилин. — Так вот, правило баланса звучит так: будешь тихо сидеть, гнева не стяжая, на заслуженный отдых без коэффициентов отправишься — ну там, на шампанское и девочек, на лодчонку какую оно хватит, конечно, — но так чтобы на палубах щеголять, борты в небо поднимать и островами командовать — это… — Платон схватил себя за челюсть, едва не проколовшись на очередном «брате», — …го недостаточно.
— А примеры, примеры есть дядь Борь?
— Ну вот, Гусвинского знаешь?
Ромка кивнул головой.
— Вот на долях от беспредела и на процентах гнева народного он и сидит.
— Это как?
— А так, что он как раз за награбленное и отвечает. И не стесняется этого. А потому воздастся ему по мере справедливости.
— И много он от гнева народного накопил? — поинтересовался Роман.
— На старость с островами хватит, — утешил Деримовича наставник, — если доживет, конечно.
— А что, его вальнуть хотят?
— Нет, про это забудь. Ты же сам видел, как сегодня такие дела решаются. Дела и раньше, в общем, так решались, а то, что там в подъездах стрелялись, бомбы под колеса подкладывали, так морковку и то — прореживать надо. Особенно такую, что прет без пределу. Согласись, беспокойный контингент был… Ну, как пороги на реке — шумят и потокам финансовым мешают течь беспрепятственно в… — И тут Платон, вспомнив хоть и позднюю, но лихую молодость с запахом тротила, коньяка и бесчисленных щелок, неожиданно оборвал тревожную мысль.
— Да… — продолжил он после некоторой паузы, — а теперь он просто покойный, бес там или ангел, теперь уже не разберешь.
— Тогда чего теперь Гусвинскому опасаться, если не «братского» заказа.
— Жребия, Рома, жребия, — подмигнул недососку наставник.
— А что, у Азара вашего тоже палец в кулаке имеется?
— Еще какой палец, Ромашок, — рассмеялся Платон, — не палец, настоящий перст Божжий.
В то время как Платон давал последние инструкции своему протеже, в Доме собраний драма оглашения и отпущения помазанника с возложенными на него народными чаяньями подходила к своему финалу.
Оглашенного жребием Гусвинского выводили через боковой подъезд на свет Божжий и волю Дающей. И хотя над Волгой уже висела глубокая бархатная ночь, полная луна и зажженные факелы братьев создавали воистину космическую картину проводов помазанника в страшную пустыню под названием Лохань.
Первая неожиданность для оглашенного заключалась уже в том, что теперь никто из братьев не называл его ни по имени, ни по фамилии. Отныне его титулом стало имя одного из падших ангелов[152] в упрощенной огласовке со множеством обидных эпитетов: отпущенный, оглашенный, жеребый, лохатый, блеющий…
Оглашенный Гусвинский нес свое грузное тело под громкое улюлюканье бывших адельфов. Перемена статуса разительно переменила его облик. Когда-то осанистый, степенный и важный, теперь он едва волочил налившиеся свинцом ноги. Его лицо, обычно высокомерное и бесстрастное, сейчас, на пути к олигархической Голгофе, выражало… нет, не испуг и подавленность, как того следовало ожидать, а высшую степень удивления происходящим. Еще бы, ведь его положение в Пирамиде Дающей считалось совершенно незыблемым и, надо сказать, не без оснований: именно благодаря хлопотам и щедротам Гусвинского никогда не оставались внакладе ни жеребьевщик, ни комиссия по отпущению, ни сам капризный Азар в лице его высших жрецов. И вот так позорно, после стольких лет беспримерного служения Делу Баланса и потраченных взносов на Правду двух Истин, попасть под оглашение… Ему, медийному столпу, стать медным гадом на столбе позора…
«Но где же ошибка? Кто облагал[153] его, кто?» — билось сознание отпущенца над неразрешимой загадкой. Да и обращаются с ним теперь так, будто он не почетный адельф высшего сосунства и единственный по сути званый медиарх земли Дающей, а обыкновенный лох с дырой в кармане и тертым «седлом» на спине. Теперь он «лохатый», отчего дистанция между ним и лохосом сократилась до крошечной разницы в комедии положений: если лох, как правило, опущен, то он, Гусвинский, отпущен. И отпущен как раз туда, где только и делают, что опускают…
Последний путь медиарха Гусвинского по эту сторону «⨀» выглядел почти триумфально: в центре каре, построенного из братьев-адельфов, в море огня пылающих факелов. Всего какой-то час назад многие из членов этой странной факельной процессии буквально распластывались перед ним, источая всеми рудиментами тела почтение и лесть, а теперь они с радостью плевали в него. И большинство отнюдь не символически.
Но худшее было впереди. И чем дальше, тем худшему предстояло стать хужее. Теперь вставшему на «путь горя» медиарху придется пройти через собственно ритуал отпущения, а потом, когда струг с голым отпущенцем причалит к берегу той стороны «⨀»… Нет, с этого момента начнется такое, что лучше думать о… да хотя бы о грядущей мести!
Процессия меж тем вышла к воде на прохладный песок. Адельфы, окружив Гусвинского кольцом, ждали мастера экзорциста, который и должен был возглавить церемонию прощания. От реки уже веяло свежестью, если не сказать холодом, и раздетый, в одном лишь опоясании брата, Гусвинский, словно в оправдание своей фамилии, теперь был покрыт синеватой гусиной кожей… К тому же его била крупная дрожь. Жалкий, но не жалуемый, оглашенный, но не обогретый, тщетно просил он братьев дать ему факел. А в ответ ему даже не тишина — только злобные усмешки и ставшие уже привычными плевки.
Дорисовав последний кружочек внизу загадочного рисунка, похожего на диковинную конструкцию из стержней и шаров, Онилин повернулся к своему неофиту и сказал:
— Так и пойдем, вверх по молочной реке… — сделав паузу, Платон ухмыльнулся, — ты какую сторону предпочитаешь, левую или правую?
— Это вы к чему? — насторожился Деримович.
— Я к тому, что в пространство двух правд можно войти слева или справа, по числу этих самых правд. Или берегов, если хочешь. Вот я тебя и спрашиваю, — сделав ударение на «тебя», сказал Платон, — ты с какой стороны идти предпочитаешь, с левой или с правой?
Почуяв неладное, Ромка внимательно посмотрел на рисунок. Где же он видел такой? Шары и трубочки… Да-да, на письменном столе в кабинете Нетупа — у него много таких было. Все были сделаны из тяжелого блестящего металла с сероватым отливом. Одни конструкции стояли себе просто так, другие покачивались, третьи вертелись и кувыркались. Как-то несолидно для локапалы северо-восточного локуса! Но взгляд от них отвести было очень сложно — тысячи движений простых механизмов складывались в удивительный танец, как ее там Нетуп называл, мировой гармонии?
— Чего замер, не ужалил кто? — Платон посмотрел ученику в лицо. — Так тут вроде Чурайсы с окочурами не бродят и Ширяйлы ширами не размахи…
— Я по центру, дядь Борь, — оборвав патрона на полуслове, решительно рубанул недососок, пытаясь своим нестандартным ответом избавиться от предложенного выбора. Который, как и все у Онилина, явно содержал подвох.
— Прекрасно, мон ами, — Платон потер руки. — По центру, так по центру. А плавать ты умеешь по центру?
— Думаю, не разучился. А что, центр по реке идет?
Платон не ответил. Ступив ногой на деревянный настил, он прошел до середины понтонного причала, оглянулся, поманил Деримовича пальцем и направился к дальнему концу шаткого сооружения.
— Ну так скажи мне, недососок Нах, — заговорил Онилин, дождавшись у себя за спиной нетерпеливого дыхания ученика, — а зачем тебе это, ну, в берега входить?
— А чтобы потом никто меня ни Нахом, ни недососком не обзывал. Даже такие уважаемые наставники, как вы, Платон Азарович.
— Желаешь, церемонию пройдя, инверсию произвести в двуличии и Ханом обернуться навсегда? — спросил Платон, буквально языком ощущая, что проэтический червь все еще копошится в глубинах его речевого аппарата.
— Нет, производя, пройти, — то ли издеваясь, то ли не зная, что сказать, ответствовал Деримович.
— Из Нахов в Ханы? — настаивал Онилин.
— Ну типо, — в каком-то неведомом ему ранее приступе стыда бормотал недососок.
— Амором вместо Ромы хочешь стать? — продолжал издеваться над мистагогом червь Воздвиженского.
— Амором Ханом, — наконец-то преодолев чужеродную робость, заявил Деримович.
Онилин шагнул к наглецу и, обнюхав его сосало, шепнул ученику прямо в ухо:
— Ты на чурфаке хотя бы с основной СОС-легендой знакомился? Или там уже вообще чур потеряли, что недососков без знания основ к посвящению допускают?
— Не знаю, чего там потеряли, а легенду я запомнил только одну, о Бессмертном Властелине, — чистосердечно признался Ромка, но Платона наивное невежество ученика не успокоило, скорее насторожило. Неужели это ходячее сосало не догадывается о том, что Бессмертный Властелин и Амор Хан — одно и то же имя, точнее титул, только в разных системах координат?
Платон, дабы перед лицом грядущих испытаний незамедлительно перейти к подготовке недососка, решил оставить загадку чурфака без разрешения.
— Хорошо, — нараспев начал он. — Но чтобы Ханом выползти из Наха, что нужно дерзкому нахалу?
— Желание, наверное, — ответил Деримович, — и сила.
— Да, и первое, и второе, но главное ты все ж забыл: неофиту прежде всего необходимы воля и знание. А знание — уже сила, надеюсь, ты хоть это запомнил? — Ромка кивнул головой, и Онилин продолжил: — А воля приводит к дерзанию… Ну вот и все, — сделал неожиданный вывод мистагог, — теперь мы добрались до тройственной природы истинного ученика: «желать, знать и дерзать». Сложив вместе эти составные части, мы получим ключ сосунка… Вот он! — И Платон фокусническим жестом достал из бокового кармана небольшой предмет.