— И за что тебя Степан покусал? — спросил Платон, беря Ромку за кисть.
По тыльной стороне ладони, переходя на мизинец, полумесяцем бежала цепочка глубоких следов с двумя пропусками. А молва шла, что заплечные костоломы атаману зубов вообще не оставили. Неправда, однако.
— За руку, не видите, что ли, — дав себя осмотреть, дерзко и даже с вызовом ответил недососок. И нахальный тон его отповеди говорил о том, что дух возвращается к нему.
— Я спрашиваю, за провинность какую, недососль?
— Не знаю, за какую, Платон Азарыч. Все делал, как вы велели. Нырнул, зеленый огонек увидел. Гребу туда. Вода поначалу, как в луже, потом — почище. И трава растет. Как будто на холмике таком подводном. И свет из-за решетки. Я к свету. А там… — Ромка замолчал, глотнул воздуха, точно второй раз попал под воду, и… речь оставила его.
— Ну ты чего, недососль? — решил подбодрить его мистагог. — Ты ж в такие омуты мокрушные лазил еще на заре общественной, так сказать, деятельности, а здесь обделался… Чего бояться-то!
— Чего-чего! Того, что меня там развели, то есть подловили так, что стыдно признаться.
— Ладно тебе жеманиться. С кем не бывает, я на заре сам, помню, в наперстки Кадуму продул. Не залезешь, не оближешь.
— Вот-вот, — прогудел Деримович, — как макаку на банан. Только не в банку руку суешь, а за решетку. Еще хуже…
Ромка обиженно вздохнул и продолжил:
— И не предупредили, что к щели надо через этих, ну как они на фене вашей?
— Кадавров, — подсказал Онилин.
— Да, через кадавров плыть. И где вы их набрали таких… — Ромка задумался, подбирая нужное слово. — …тухлых? У них мясо на костях, как лапша на ушах развевается.
— Ладно, можно подумать, тухляков не нюхал? Чем Степке то не угодил?
Ромка бросил на Платона опасливый взгляд, словно его поводырь был заодно с мертвой головой волжского атамана, и сказал:
— Я ему монету не дал. Вы сказали в щель надо для выкупа, а он говорит: «Сюда давай, червь сосущий».
— Дать-то ты бы ему дал, да чем бы он взял? Ручки-то разинские тю-тю. Сплыли куда-то. Как и другие части тела. Головушка буйная одна и осталась, от самой Москвы до Царицына по дну катилась. Уж четвертый век пошел, как ищет Стенька тельце свое, — в Бояновом духе начал сказ о волжском атамане Платон.
— Четвертый век? В воде? — воскликнул Ромка, явно желая усилить каким-нибудь братским чертыханьем свое удивление. — Нихуясе. Чё тогда другие в говно? Я одного журнаша там признал. Клочья одни на костях. Только очки блестят. А мочканули его недавно, года три всего. А этот… эта, ну, башка его — выглядит так, ровно с плеч ее только и сняли.
— Заговоренный он, Стенька наш, на «несмерть».
— На бессмертие, что ли? — переспросил Деримович.
— На «несмерть», оглох, что ли? — передразнил недососка Онилин.
— Опять вы со своими, как их…
— Дефинициями. Дефинициями, Ромка! — едва не вскричал Платон. — Не расстраивай ты меня, Деримович, ох, не расстраивай. Ведь ты чуть в пожизненном долгу не остался у Степана.
— Щас, буду я за базар перед всякими бошками отвечать! — вознегодовал недососок. — Вас послушать — так вы и лохосу слово держать велите!
— А что, вынул он таки из тебя обещание?
— Выкусил. А как мне было еще поступить, когда рука за решеткой, а на руке голова болтается. Ни тпру, ни ну, — возмущенно оправдывался Роман. — Да ладно, если он наш, то чё не уважить. Благо не по сосальной части. А мочкануть головешку по ее же просьбе — делов-то.
— Делов, Ромка, делов столько, что не провернешь. Не простая головешка это, Ромка. Ой, не простая. Таких головешек в мире две-три и обчелся. Он же не просто живучий, как крыса какая. Нет таких крыс, чтоб по четыре века жить. Молока девы хлебнул Стенька однажды, когда схрон для клада искал. А хлебнув, не помер, как тому быть положено. Только плахи избежать не сумел. Вот такая незадача получилась. Вроде казнен, но не умер. А жив, но не весь… — Платон приостановился, давая Деримовичу время обдумать одну из промежуточных фаз бытия между жизнью и смертью. Но лицо подопечного выражало явно не метафизическую озабоченность.
— О чем еще Стенька поведал тебе? — решил вернуться к конкретике Платон.
Деримович сказал «э-ээ» и задумался. А задумался он над тем, знает или нет наставник его о предложении разинском. Мучительное раздумье недососково наставник и прервал.
— A-а, понятно, Деримович. Прельстил тебя окаянный. Клады предлагал свои?
Ромка виновато кивнул головой.
— Ну, у тебя-то башка не на дне, а на плечах пока. Сам подумай, ну сколько там золотишка того! А парча, шубы да кафтаны, на них молоком не прыскали, — представляешь, что с ними?
Ромка вторично кивнул головой, но отвисшее сосало все же выдавало степень его прельщения разбойничьим златом.
— А сок все равно течет, да, недососль?
Деримович кивнул головой в третий раз.
— Это потому, что потрогать можно, — продолжал Платон, — много в тебе еще лоховатости. Никуда не денешься. Выдавливать придется. Капля за каплей. Пока сухим не станешь. А то так и будешь на бижутерию всякую сосало щетинить.
— А что, трудно куски Степкины найти? — неожиданно спросил Ромка.
Платон даже присел от такой непосредственности. Аккуратно застеленная кровать скрипнула и провалилась под телом мистагога чуть ли не до самого пола. Вспомнив конфуз Новодарской и оценив собственную беспомощность, Онилин громко захохотал.
— Смешно, да? — по-своему воспринял его смех Деримович.
— Так он тебе не только caput ликвидировать предлагал, — наконец-то осознал Платон всю картину. — И когда это вы там перетереть успели, за минуту?
— За минуту? — в свою очередь удивился Ромка. — Да я там с полчаса пробыл, не меньше.
— У тебя что, и жабры имеются, Ихтиандр[169]? — Платон на секунду задумался. — Или Ихтус?
— Ихтиандр, дядь Борь, — поправил учителя ученик и, облизав влажные губы, стал что-то высчитывать в уме.
— Что, не втыкаешься, недососок? — подшутил над подопечным мистагог. — Морщи мозг, морщи. Может, и прорежется что между складок.
— Опять вы с мозгом своим, Платон Азарыч. Толку мне от мыслей ваших, когда и так все течет куда надо. Только подставляй.
— Течет куда надо, — усмехнулся Онилин, — да ты мудрец, Деримович, прямо Лао Цзы какой. Ну да ладно, не буду тебя сказками на ночь пичкать. Тем более не тысяча их, а одна… Значит, Стенька тело свое сыскать просил. А взамен? — Платону удалось наконец-то выбраться из кровати-ловушки, и теперь он стоял со своим подопечным vis-à-vis, а точнее, сос-а-сос, как было принято среди братьев, хотя номинально Ромка таковым еще не считался.
Типичному представителю лохоса на это сближение лучше не смотреть — поймет неправильно, в меру непроходимости своей, и той же мерой осудит, как в незапамятные времена и чуть ли не по тем же причинам афинский охлос осудил другого учителя, Сократа Дотошного, чем нанес незаживающую рану его возлюбленному ученику, Платону Внимающему, которую он и залечивал всю свою долгую жизнь бальзамом сладкой филофени.
— Просил, — признался Ромка, все еще раздумывая над тем, стоит или нет открывать всю тайну учителю.
— И… — настаивал наставник.
— И обещал, что если найду тело его, будет служить он мне верой и правдой, духом несгибаемым своим и телом бессмертным.
— Несмертным, — поправил Платон.
— Он «бессмертным» сказал, — решился возразить овулякр.
— Сказать этот гибрид матерого лоха с териархом, рожденный благородным аквархом, а жизнь закончивший презренным клептархом… — Онилин перевел дух от длинной инвективы и продолжил, — сказать он может все, что угодно, но, хлебнув молочка, бессмертным не станешь. На то воля Дающей нужна. А без воли Дающей в «несмертных» ходи, пожалуйста, а на бессмертного — алкай не алкай — без любви Аморы нет и бессмертия Амора.
— Опять на феню свою перешли, Платон Азарыч, — просопел через влажное сосало Ромка. — Кто такая Амора ваша? Одна из этих, как ее там, Драгоценностей…
— Лона, — снова пришел на помощь ученику терпеливый мистагог, — и не простая она Драгоценность Лона Дающей. Первейшая среди первых, блистающая среди сияющих. Ибо без Аморы, Любви Дающей, нет и Амора…
— А что есть? — бесцеремонно встрял недососок.
— Умора есть, понял, хлюпало недоношенное? Умора Амброза[170], — хитро ввернул еще одну сущность Платон и посмотрел прямо в наивно-дерзкие глаза подопечного.
Подопечный глаз не отвел. В них не читалось ничего, ни любопытства, ни страха, ни удивления. Полное отсутствие тяги к познаниям, с одной стороны, покоробило Платона, с другой — вызвало в нем легкую зависть. Надо же так восхитительно ничего не желать знать! А просто — желать. Желать без всякой рефлексии, без всякого осознания. Просто желать и сосать. Не всякому удается исключить это «знать» из тетрады «знать, желать, дерзать и сосать». Лохосу из нее достается первая тройка-пустышка, наказание Танталово. Баловням судьбы ступенькой выше выписывается триада осознанного наслаждения: «знать, желать и сосать». Расчетливые карьеристы, не наделенные от природы и каплей Аморы-любви, идут сухим путем знания и могут рассчитывать на самую безвкусную троицу: «знать, дерзать и сосать» — ибо без зуда желания нет и радости его утоления. Что касается истинных, званых и принятых адельфов из числа тех, кто становится водителем мистов и занимает высшие ступени Пирамиды Дающей, те идут влажным четверичным путем, не пропуская ни одного аспекта Работы. Но лишь единицы из СоСущих избавлены от утомительного подъема по должностной лестнице Братства: рожденные в чистой сосальности и свободные, точно кузнечики в поле, прыгать по ступеням вверх и вниз, те, кто избран не Советом СоСущих, а самой Аморой помазан в близости ея, лишь они могут идти двоичным путем безмятежности, опираясь на самую простую парадигму счастья — «желать и сосать».
Пока Платон размышлял, его рудимент инстинктивно приближался к источающему сладостный сок органу подопечного. И вот мист и его гог сблизились настолько, что соприкоснулись носами, инстинктивно наморщили их, втягивая для анализа воздух, затем внутри этих двух выдающихся сосунков что-то синхронно щелкнуло. Звук был не громкий, но ощутимый, как хлопок дверью дорогого авто. Ромка