Тут шли все те, чьего труда от века не искать было на Руси. Плелись неспешно, сберегая силы, рязанские пильщики да стекольщики; чинно шагали вятские да тверские каменщики и печники, и волос у них под шапками дыбьем, как дым из трубы, стоял от липучей глиняной пыли; шустро, в обгонку других, поспешали смешливые вологодские штукатуры; тащились вполпьяна веселые костромские маляры, и кисти их машисто колыхались над малярным воинством; закоптелые, тяжко двигались смоленские грабари, землекопы тож, с руками и лицами цвета земли; проходили кровельщики, бетонщики, кузнецы… пермяки, вятичи и прочих окружных губерний жители, где непосильно стало крестьянствовать по стародедовским заветам, а новых не было пока. А в хвосте людского потока торжественно, точно плыли, выступали прославленные владимирские плотники, которые, по присловью, и часы починили бы, каб просунулся в часы топор. Их вел седатый бородач, Фаддей Акишин, весь пропахший древяной щепой и тем уж одним знаменитый, что при всякой стройке прежде всего осведомлялся: «А где у вас тут сотир будет?» Строеньица эти он работал во внеурочное время, не требуя мзды, и, сказать правду, с о т и р ы выходили у него на славу.
– Откуда, други… эй! – окликнул Увадьев, осаживая коренастую кобыленку свою в придорожный осинник.
– Со Владимира шагам!.. – дружно покричали плотники, а Фаддей деловито выступил вперед и опросил кстати, нет ли нужды и в поденных девках на Соти: торф копать, дорожки посыпать аль, извиняюсь за нескромность, цветы садить? – Так условился он с бабами при отъезде, чтоб ехали по первому письму на Соть всей губернией, доверяя хозяйство на стариков. – Ты мне только мигни, товаришш, мы тебя засыпем девками… Девок у нас тьма, прямо хоть клей из них вари, и девка все круглая, аккуратная, как зерно!
Увадьев мысленно представил себе подобное нашествие и только руками на Фаддея замахал, точно тот и впрямь имел силу обрушить всю губернию на Сотьстрой.
– Куда к черту… не Вавилон, а завод бумажный воздвигаем!
Что-то еще кричали ему вослед акишинские ребята, но Увадьев не оглядывался… Уж не вмещали строителей временные бараки – пять, склепанные наспех, из бывалого леса; не вмещали и мужицкие сеновалы. Нанято было свыше двух тысяч рабочих, а поезда ежедневно доставляли по полутораста новых, за которыми грозились прийти полчища других. Скоро уж на разъезде и доску приколотили с объявлением, что народу набрано с избытком, а цены на житье высокие, а работы нет. Но еще целую неделю, пока молвой да тайной оказией не прошла о том весть, толпился недовольный люд перед свежесрубленной избой, где помещалось временное управление работ Сотьстроя.
– Прослышали… наехали. Мы и прошло лето под Бурагой работали. Нас однова и судить вместе сбирались! – твердили они и опустошенными глазами взирали на дорогу, по которой напрасно прогоняла их нужда.
Не всегда гладко кончались такие приключения; случалось – кулаки и брань взвивались над толпой, когда инженеры, минуя биржу труда, принимали в первую очередь своих, уже знакомых по другим строительствам; тогда Увадьев привычно говорил речь и, сам по природе насмешливый, пытался закончить посмешнее свои увещанья. Людской поток ослабевал, ждали возвращения Бураго, который все не возвращался, точно зубами держала его заграница… А пока на тихом берегу Соти наступала заметная суета. Сверху птице показалось бы, что бредовым безумьем охвачен край; птица не знала, что и сумасшествию людскому заранее начертан план. Жизнь требовала себе хозяев – временно Увадьев с Фаворовым вершили дела Сотьстроя. Ежедневно из Макарихи, куда отныне перенесли телеграф и почту, уходили десятки взволнованных и ругательных депеш; вместо насущного кирпича, инструментов или рабочих чертежей присылали партии асбестита, тюки гудроненной пробки, бочки церезита и даже метлахские плитки, потребность в которых могла явиться не раньше года. Все эти преждевременные сокровища приходилось складывать прямо на земле, прикрывать брезентом от непогоды и сажать поверх человека с дубиной и в тулупе, чтобы не остудился во сне; вскорости деревенские ребятишки строили домики из помянутых плиток. Увадьев кричал, торопил с постройкой складов, а тут еще немытого гравия привезли, а песок оказался с глиной, а цемент пережжен; Сузанна вовсе избегала встречаться с ним в те дни. Злость удесятеряла волю, и с тем большим размахом, щедрее сеятеля на ниве, управление Сотьстроя раскидывало людей…
Сотня плотников и всяких иного ремесла людей сколачивали временный мост на Балуни. Буровые вышки ползали по свежераскорчеванной земле, запуская в почву прямые железные корни. Болотце подступало с севера к самому месту стройки; землекопные артели лущили его, выбирали прель и хворост, бессчетно сыпали скитской целительный песок в развороченную рану. Тотчас же за околицей деревни, где два месяца назад шумела промерзлая хвоя, триста испытанных мастеров рубили рабочие казармы, аптеку, клуб, бани… все, что потребно живому человеку. На солнце они слепили взор, эти непроконопаченные, еще безглазые плоскости срубов. Полтораста других производили разрубку и очистку места общей площадью до ста десятин, расписанных под части будущего комбината. Пятьдесят копошились и мокли на реке: уже двинулся крупный пиловочный лес по Соти. Его гнали молем, россыпью, а у Макарихи ловили, согласно договоров с лесными конторами, вытаскивали по склизам и складывали в штабеля; в зной, когда грозила сорваться с неба жгучая слепительная капля, далеко неслось их терпкое, суровое благоуханье.
Удвоили число рабочих по прокладке дорог: движение грузов умножилось. Ветка была почти готова, пора было переносить железнодорожный разъезд на двенадцать километров к западу, по линии Вятка – Соленга. Кроме выгод, связанных с сокращением пути, перенос диктовался и счастливой необходимостью идти долиной реки Уртыкая, но управление дороги беспричинно упорствовало: еще владычил над страной медлительный обычай империи.
Потемкин бился в транспортном наркомате за право на жизнь Сотьстроя, а дни шли, и где-то в далеких домнах уже плавился металл, потребный на трубы, мосты, стрелки, крестовины и подвижной состав. Точно предвидя в будущем неизбежные заминки, Увадьев спешил вопреки всем урочным положеньям, и это прежде всего отражалось на казне Сотьстроя. Деньги привозили в кожаных казначейских мешках, и они тотчас проливались, как вода, в непроходимые сотинские грязи. Растоптанная тысячами ног, грязь грозила превратиться в окончательную топь, и даже грунтовая дорога могла истрепаться вконец. Семь троек, дымясь паром и оглашая ревом лес, тащили локомобиль, купленный для временного паросилового хозяйства; ему в особенности трудно дались здешние трясины, этому двадцатитонному левиафану. Брягин, ямщик, требуя на водку при расчете, богородицей клялся, будто дюжину кнутов смочалил за одну эту беспутную неделю.
– …с самого себя требуешь, дубина! Твое же, детей твоих… – увещевал неотступного возницу Увадьев, успевший прославиться скупостью.
– На дитев у меня хватит, я мужик справный, на все горазд, ничто у меня из рук не валится! – непонятливо усмехнулся Брягин, помахивая кнутовищем. – А ежели мне собственное дите в бутылке откажет, не дите оно мне, а хуже мачехи!
Локомобиль стоял на катках, весь в грязи и масле; похоже было, что он испытывал смущенье перед такою глухоманью. Мужики, приехавшие на базар в Макариху, ходили вокруг, испытующе постукивали в его заклепанную грудь, дивились с восхищением и угрозой.
– Э, трубок-то что! – не сдержался один, зевая единственно от чувств, охвативших его; дразнили мужиковский глаз и сами просились в самогонный аппарат двухметровые смазочные трубки, опоясавшие стальное тулово локомобиля. – Ишь, гляди, лег к стопам и не дышит.
– Втора революция случится, и придется его вновь развинчивать – грыжу на ем наживешь! – прибавил другой, тоже не без восторга.
Увадьев так и подскочил к нему:
– Ты что тут болтаешь, мухолов?
– Не пужай, заикаться стану, – шутил тот, но пятился от увадьевского взгляда и уже, наверно, каялся в ненарочном признанье. – Мы тут никто, мы постороннее лицо, мы токмо жители.
На другой день издан был приказ о воспрещении базаров в Макарихе, а Увадьев уже сбирался окружить забором построечное место, все сто десятин, но одумался и лишь выставил новых сторожей с дубинами. Походило, будто ждут войны: так умножалась армия на Соти. Приезжали механики, фельдшера, электротехники, приехал наконец Бураго, и однажды, когда приспело строить сушильную камеру, корявая баба привезла со станции иностранного инженера; всю дорогу он дико взирал из подводы на зыбучую хлябь этой небывалой трущобы. Иностранец думал, что Россия самая непонятная страна из всех, где ему приводилось устанавливать сушильные камеры. С представлением о скудости и нищете не вязались никак эти сто десятин, по которым дорогу в века прокладывала себе эпоха; привычному страху перед дикостью страны противоречил облик этой самой бабы, которая всю дорогу укрывала домотканым половичком его сверкающие, апельсинового цвета краги. Перед яминой, куда нырнуть телеге, баба оборачивалась и кротко говорила: «Держись, милай!» Он скоро научился понимать русскую речь…
Все же, приехав на место, он достал резиновый таз и вытерся одеколоном, невзирая на хозяйского мальчишку, который глазами и носом суеверно впитывал его с полатей. Потом, не стерпев тараканьей духоты, он вышел на крыльцо за свежим воздухом, и тут-то выпал ему приятный случай познакомиться со знаменитым Фаддеем. Отработав положенное за день, зверствовал как раз Акишин в помянутой отрасли… В этот день моросило с утра, и до вечера отражались в Соти щипаные какие-то, железного цвета, облака, а к вечеру повеселело: лист зазвенел в ветре, и солнце высунулось на часок из-за облачной закраины.
– Very nice{ Очень мило (англ.).}, – сказал иностранец, улыбаясь на Фаддея, который бережно, как кружево к невесте, прилаживал резьбу к карнизу своего строеньица.
– Чего-с? – приветливо оживился Фаддей, выбирая гвозди изо рта. – Вот место украшаю… оно бани главней, а без бани и домовой жить в избе не станет. Тут, извиняюсь за нескромность, сидит человек и думает, воспоминает свое естество. И должно ему тут вольготно быть, тогда и мысль к нему легкая приходит. А конфузу в том нет: живое – рази ж оно стыдное?